У нас было так. Не знаю, как сейчас.
К десятому классу школа уже трещит по швам. Ты вырос из нее — из школьной формы, из постылых школьных правил: сели-встали, учебники на край стола, Макаревич, дайте дневник. Последние месяцы невыносимы. И — вот она, свобода! Нет больше никаких дневников! Некуда писать замечания родителям! Не в зачетку же. Ты — взрослый! Во всяком случае, преподаватели делают вид, что относятся к тебе именно таким образом. Как же ты, оказывается, ждал этого отношения! После убогой школьной тюрьмы духа и тела пространство, в которое ты попадаешь, кажется ярким и бесконечным. Не знаю, как сейчас. У нас было так.
И весь мир — у твоих ног. Ты — молодой красивый орел, уже догадывающийся, что не будешь жить вечно, но совершенно еще не думающий о том, сколько это будет продолжаться. Твой возраст заточен под счастье. Фабрика твоих гормонов работает в бешеном режиме. Тестостерон, адреналин и серотонин прут из тебя, как квашня из кадушки. Твой порох сух, заряды забиты, курки взведены.
Конечно, бузить. Студенческая буза — это не школьное шалопайство. Мы хотим изменить мир. Здесь и сейчас. Мы не очень хорошо знаем как, зато отлично видим — что.
Да практически все.
Мы не спим. Вообще. Ну, разве что на лекции. Все остальное время отдано изменению мира. От КВН до студенческих революций. Наша юная правда дороже нам всех истин человечества. Как же это наивно и как прекрасно!
У нас было так. Как сейчас — ей-богу, не знаю.
Да, наверно, так же.
А наши девушки? Да нет, это отдельный разговор!
И — вот еще что. Ты, оказывается, не совсем взрослый — у тебя еще осталась детская потребность собираться в стаю, гуртоваться. Скоро это пройдет — навсегда. А пока — мы не можем друг без друга: талантливые с талантливыми, бездарь с бездарями, художники с художниками, технари с технарями. Эта дружба, это лицейское братство оставит след в твоей душе на всю жизнь. По нему мы узнаем друг друга.
У нас было так.
ПРО КРАСОТУ
Отец одно время преподавал на первом курсе Московского архитектурного. Первый курс назывался ФОП — факультет общей подготовки. Он выходил к этим юным, победившим в жестоком конкурсе, прошедшим суровые вступительные экзамены без пяти минут гениям, ставил мелом на доске две точки — на расстоянии чуть больше метра друг от друга — и стремительно соединял их идеальной прямой. Потом предлагал студентам проделать то же самое. Ни у кого не получалось. Даже близко. «Вот за этим, — говорил отец, — вы сюда и поступили».
И за этим тоже.
Идеальный художник — это идеальный глаз плюс идеальная рука. И работают они в жесткой сцепке, как единый организм. Так было всегда, когда художник рисовал. До недавнего времени. Пока не появился концепт. Он как бы не отрицает ни глаза, ни руки, но делает их не главными, не обязательными. Главное — идея. А прямая линия — вообще чушь: компьютер дает такую линию, что прямее не бывает.
Что такое красота? У Даля нет ответа: «Красота, краса, украса, услада». В историко-этимологическом словаре современного русского языка — «то, что доставляет эстетическое наслаждение». Спасибо, объяснили. В Большом энциклопедическом словаре вообще бред: «Красота — квантовое число, характеризующее адроны». Я подумал, я с ума сошел. Толковый словарь русского языка Ушакова — нет объяснения! Словари кончились.
По-моему, красота — это когда через наше корявое, рукотворное, бытовое вдруг проступает божественное совершенство. Оно бесконечно далеко от нас, но оно есть, вот оно, и это для меня одно из бесспорных доказательств существования Всевышнего. И ты не можешь объяснить, почему эта линия заставляет твое сердце чаще биться, почему это лицо на холсте светится тихим светом и слезы наворачиваются у тебя на глаза. Чувствуешь, а объяснить не можешь. Вот в словарях и пусто.
Гоните к черту тех, кто будет вам объяснять, что красота — понятие субъективное, у каждой эпохи, у каждого этноса свое представление о красоте. Это они так маскируют свое убожество. Они путают конфету и фантик. Фантики меняются, это правда. Меняются моды, направления, стили. А божественный свет — непреходящ. Он проступает из древних наскальных изображений и из фресок Феофана Грека, из холстов Боттичелли и Модильяни, из «Пьеты» Микеланджело и трактирных вывесок Пиросмани. Или не проступает. Из «Черного квадрата» ничего не проступает. Черный квадрат — и все. Ломать — не строить.
Мне семь лет, и я смотрю, как отец рисует. У нас с ним одна комнатка на двоих, у стены — мой раздвижной диванчик, у окна — его рабочий стол. Отец берет новый лист, несколько секунд смотрит на него, сощурясь, и вдруг стремительно проходит по нему толстой кистью, движения его резки и непредсказуемы, и через пару минут я, затаив дыхание, вижу, как разрозненные линии и пятна соединяются в портрет женщины необыкновенной красоты. Образы этих женщин рождались у отца в голове — почему, как, откуда? Еще минута — и работа ложится сохнуть на пол рядом с двумя другими. Отец берет новый лист. Он будет рисовать, пока на полу не останется места. Я наблюдаю почти каждый день, как рождается Красота под рукой безупречного художника. Я готов наблюдать за этим бесконечно.
Как же мне повезло!
АНАТОМИЯ ПАМЯТИ
Время недоступно нашему пониманию. Потому что оно необратимо. И оно делает необратимым все, к чему оно прикасается. Фильм можно прокрутить туда и обратно десять раз, и мы там как живые, но — пленка поцарапалась и осыпалась. А завтра выцветет вовсе. По любой дороге можно пройти туда и обратно, но — пролетел день, и ты уже не тот, и дорога не та.
Время — дорога в одну сторону.
Как это — голос звучит, и ты слушаешь и плачешь, а человека этого уже давным-давно нет?
Фотокамера сегодня превратилась в приложение к телефону, фотографирование — в милую домашнюю забаву. А сто лет назад это было чудо, священнодействие. И человек шел к фотокамере, как на исповедь. Поэтому в отражении глаз этих людей можно разглядеть все: как они любили, как страдали и радовались, как текла их непохожая на нашу жизнь. Разглядеть — если захочешь.
Время — дорога в одну сторону.
И все-таки, думаю я. Если законы природы едины — может, мы просто чего-то не знаем? Ведь можно заставить ток бежать в другую сторону — надо только поменять полярность.
Стрелкам, в сущности, все равно, в какую сторону вращаться.
ГЕРОИ РОК-Н-РОЛЛА
Они были совсем не такие, как мы.
То есть нет, конечно, они были точно такие же, как мы: битлы в сердцах и в головах, и джинсы — больше, чем джинсы, и хаер — больше, чем хаер. И мы, и они были модниками на грани идеологического скандала. И все-таки. Сейчас попробую объяснить. Мы, как герои «Властелина колец», шли, таясь, ночами к одной нам ведомой цели. А они — они плыли в одной лодке. С прекрасным и безумным Колей Васиным на мостике. Я сейчас говорю далеко не о всех красавцах с этих фоток — многие питерские (и те, кого принято считать питерскими) — Гаркуша, Цой, Кинчев, Борзыкин, Шевчук — были тогда еще маленькими. А мы — «Машина», «Аквариум», «Зоопарк», «Мифы» — мы были просто невероятно молодыми. Я про семьдесят шестой год.
В семьдесят шестом году мы познакомились с БГ и «Аквариумом» на фестивале в Таллине (можно я буду писать по-старому? Тогда писалось именно так). А до семьдесят шестого года никаких фестивалей подобной музыки в стране и не случалось — и не могли мы нигде познакомиться, интернета, пардон, еще и в планах человечества не стояло, так что все произошло очень вовремя. И уже спустя несколько недель мы ехали в Питер по приглашению Борис Борисыча.
Они встречали нас на вокзале хлебом-солью и, кажется, портвейном — прекрасные волосатые парни и девки. Они хохотали и пели «Yellow Submarine». Два последующих года пролетели, как один сумасшедший сейшн. Мы совершали наши вылазки практически раз в неделю. Мы сводили с ума питерских фанов, сидели ночами в странных огромных облупленных комнатах питерских коммуналок, пили все, что льется, курили все, что исторгает дым, и говорили обо всем на свете. Хотя — какое обо всем? О музыке, конечно.
Питерцы копали вглубь. Помню, меня поразило тогда, что и Боря и Майк великолепно знают рок-н-ролльную поэзию — Боба Дилана, Донована. Я владел английским не хуже их, но мне почему-то не приходило в голову нырять в это море настолько глубоко — мне вполне хватало музыкального драйва. И вообще я с самого начала чувствовал, что они какие-то по-хорошему другие — а в чем именно, понять не мог. Если мы были добрые и непрактичные фанатики, то они были совсем добрые и отчаянно непрактичные. С ними было тепло.
Еще тогда казалось, что в Питере посвободней, что ли. Они нам казались посвободней. За два года нас там так ни разу и не повязали. Хотя пытались.
Еще тогда казалось, что в Питере посвободней, что ли. Они нам казались посвободней. За два года нас там так ни разу и не повязали. Хотя пытались.
Ну да, можно анализировать: столица, близость к Кремлю и всему, что в нем сидит, со всеми вытекающими, с другой стороны — сыновья и дочки разного рода дипломатических работников, пропадающих за границей, заморские чудеса: акустика, диски, гитары.
Вот гитары у нас были получше.
У них был Питер — в те годы серый, обветренный, вдруг невероятно просторный, когда выходишь к Неве, строгий, грустный и прекрасный город. Ничего от того Питера не осталось. Я выхожу из поезда на Московском вокзале, иду вниз по Невскому — как тогда — ни черта не узнаю.
Впрочем, от той Москвы осталось еще меньше.
Как же мы давно живем!
И как хорошо, что мы такие разные!
ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ
Несколько лет назад меня пригласили участвовать в благотворительной акции — «Раскрась корову». В мире такие акции проводят довольно часто, но в нашей стране это случилось впервые. Разным художникам раздали белоснежных пластиковых коров в натуральную величину, каждый расписал свою как мог, а потом их продали на аукционе. Я быстро придумал для своей коровы довольно смешную концепцию, сделал все за пару дней, и, помню, работа моя очень хорошо продалась; было приятно — не зря старался. С тех пор меня не покидало ощущение, что я не до конца высказался в этом жанре. Я решил продолжить — уже для себя. Оставалось найти собственно корову.
Я вспомнил, что в прошлом году что-то похожее видел в магазине «Твой дом». В магазине мне сказали, что да, была у них такая корова, но никто ее так и не купил, и теперь она стоит на складе. Я поехал на склад в какую-то глухомань, и веселые толстые дядьки выволокли из лабиринта коробок и контейнеров и поставили передо мной роскошную корову — белую в черных пятнах и с большими грустными стеклянными глазами. Корова томилась на складе давно, была вся в пыли, на ней имелись утраты, и мне продали ее за полцены. Мой пес Гек, бернский пастух, человек добрейший и мечтательный, увидев корову, жутко перепугался. Он спрятался за кустом и оттуда наблюдал, трепеща, как два грузчика затаскивают в гараж непонятное чудовище. Заставить его подойти и познакомиться с коровой было невозможно.
Наутро я приступил к работе. Я решил сделать корову черно-золотой. Такое черненое золото можно увидеть на древних японских украшениях и эфесах самурайских мечей, сочетание невероятно благородное. Первым делом я покрыл всю корову матовой черной краской из аэрозольного баллончика. Гек поборол страх, пришел в гараж и завороженно наблюдал, как животное на глазах меняет цвет. Потом настало время золочения. Дело это кропотливое и нудное — надо намазать небольшой участок коровы клеем, потом плотно прижать к нему кусок пленки с золотой амальгамой и, когда клей застынет, резко сорвать пленку — позолота останется на поверхности. Постепенно корова покрывалась золотой патиной — получалось даже красивее, чем я ожидал.
И случилось невероятное — Гек влюбился. Он лежал у ног медленно золотеющей коровы и, улыбаясь, смотрел на нее блаженными глазами идиота. Таких глаз я не видел у него никогда — ни во время любовных игр со всякими, извините, суками, ни в дни, когда он, прыгая, встречал меня у ворот после долгой разлуки. Нет, это было что-то совсем иное. Он забыл про еду, питье и отказывался покидать гараж. Утром я заставал его у ног возлюбленной в той же позе, что и вчера. Три дня ушло у меня на процесс золочения, и три дня Гек не покидал свой пост. По-моему, он даже не отлучался пописать. На четвертый день с золотом было покончено, оставалось покрыть корову лаком. Лак жутко пах, я чуть не терял сознание, Гек морщился, но оставался неподвижным. Это была вахта безнадежно влюбленного раба у ног недоступной королевы.
Еще день корова сохла, а потом настало время искать ей место. Вещь немаленькая, в комнату не поставишь. К тому же мне хотелось поднять ее высоко, как знамя. И два мужика за бутылку помогли мне затащить ее на второй этаж и выставить на единственный балкончик — она чудом вошла во все двери и вот теперь скромно сияла золотыми боками прямо над входом в дом. Туда Геку уже было не добраться, а он и не рвался — он знал, что несчастная его любовь обречена. Теперь он сидел у порога дома, задрав голову, и неотрывно смотрел ввысь. К вечеру ветер стихал, и тогда было слышно, что он тихонько поет.
Я даже хотел написать сказку про неразделенное чувство сторожевого пса и золотой коровы, но вспомнил, что все это уже давным-давно сделал Андерсен.
В. П. АКСЕНОВУ
Все эти долгие месяцы, пока Василий Павлович лежал в больнице, я понимал, что надежды практически нет. И все-таки верил в чудо.
1968 год. Я возвращаюсь из школы. Отец дома — ходит по квартире, читает вслух журнал «Юность» — сам себе. Восхищенно: «Нет, но как пропустили?»
«Затоваренная бочкотара».
Слышу унылый голос юного эстета из наших дней: «Ну что там было запрещать? Милая такая проза, романтическая, позитивная. С юморком».
Эх, ребята…
Я не знаю другого писателя, текст которого дышал бы такой свободой. Он учил нас, затюканных совком, дышать свободой — каждой своей строкой. И вот это было — нельзя. Вся судьба его — большое чудо. В любой момент могло повернуться гораздо хуже.
А мы сидели с засаленным до прозрачности «посевовским» «Островом Крым» и до утра сочиняли — вот если бы снять такой фильм (да, конечно, никто и никогда!) — кто бы кого играл? Скажем, Андрея Лучникова? Получалось, что Янковский.
Вот и Олега нет.
И литература вроде не кончилась. Напротив — развивается в полном соответствии со временем. Сейчас такие прозаики есть — головы кошкам откусывают. А вот так свободно не дышат. Не могут. Свобода — это ведь не то, какая погода стоит на дворе и кто там у нас царь. Свобода — это то, из чего ты сделан внутри. Или не сделан.
Сейчас таких не делают.
Календарь и даты условны. Я вдруг понял, что вот сейчас закончился двадцатый век — с его революциями, Великой Победой, репрессиями, оттепелью, холодной войной, джазом, «Битлами» и Василием Аксеновым.
Земля вам пухом, Василий Павлович.
МАНХЭТТЕН
Я безумно люблю Манхэттен. Если кто-то из моих друзей оказался в Нью-Йорке впервые, я веду его на Манхэттен, и переживаю его радость и изумление вместе с ним, и вообще чувствую себя так, как будто я имею к созданию этого самого Манхэттена какое-то отношение. С чего бы это?
Я раньше думал — люблю за архитектуру. Эти великие небоскребы, рожденные небывалым полетом инженерной и художественной мысли, из зданий будущего на наших глазах превратились в милое ретро — как же летит время! И город приобрел новое обаяние: нигде в мире больше нет такого ансамбля ретронебоскребов (наши сталинские высотки, одиноко торчащие из коровьей лепешки старой Москвы, считать не будем). Вот интересно, строят на Манхэттене новые, современные высотные здания — земля-то на вес золота! — а они уже из другой эстетики. Такие сейчас строят везде — и в Китае, и в Сингапуре, и все они какие-то инкубаторские, хотя и разные, — дух изменился, мир изменился. А старый Манхэттен стоит.
Теперь понял — конечно, за архитектуру тоже, но главное — за другое: на Манхэттене как нигде чувствуется пространство личной свободы каждого человека, по нему идущего. Независимо от плотности потока. Мало того, ты вдруг понимаешь, что и ты окружен таким же собственным пространством. Надо же, а в Москве ничего похожего не ощущалось! Пространство это не мало и не велико и имеет четкие границы, как кокон, и находиться внутри него — очень непривычное и совершенно божественное ощущение. Поэтому обязательная поголовная рациональная вежливость. (Помню, любили у нас сетовать на то, что американцы-де неискренне улыбаются. Конечно, неискренне — это форма общения. И лучше формальная улыбка, чем искренняя злобная харя.) Поэтому ты можешь выйти на Бродвей в розовых колготках и с ведром на голове — никто на тебя не посмотрит. До тех пор, пока твой демарш не начнет задевать пространства личной свободы других граждан — тут тебе быстро объяснят, где ты не прав. Поэтому — калейдоскоп наций, оттенков кожи, акцентов — и все равны, даже бродяга, с достоинством стреляющий мелочь у прохожих. Лозунг «Америка для белых» умер где-то полвека назад. Примерно на столько мы от них и отстаем. Поэтому энергия города очень схожа с московской, и градус ее столь же высок, но при этом она совершенно лишена негатива и агрессии, висящих над москвичами черной тучей. Да нет, конечно, хватает и тут проблем, в том числе и этнических, и любой американец будет рассказывать вам о них до утра — я говорю об ощущении человека, приехавшего издалека и вышедшего на Манхэттен.