Мы с Керенским довольно часто завтракали в ресторанах. И часто он рассказывал интересно. Но иногда замыкался, когда тема была не по душе. Как-то раз я заговорил о Николае П. Керенский ответил коротко, что Николай II, как человек, производил на него положительное впечатление. И, помолчав, добавил, что когда впервые он, со своим окружением, приехал на свидание с бывшим Государем, первый момент для него был страшно труден: как поздороваться с арестованным бывшим монархом? Протянуть руку? Не протянуть? И Керенский, «не обращая внимания на свое окружение», в последнюю секунду решил, конечно, протянуть.
– Я протянул ему руку, Государь тоже протянул – мы поздоровались.
Мне хотелось выжать из Керенского побольше рассказов о Государе. Но Керенский этому внутренне сопротивлялся. Однажды, будто что-то вспомнив, сказал: «Об интимной жизни Государя мне много рассказывала статс-дама Нарышкина». – «Что же она рассказывала?», – спросил я. – «А этого я вам не скажу так же, как не говорил никогда и никому!». И после краткой паузы: «Это уйдет со мной – туда, – Керенский указал пальцем в пол, – …в могилу…». Мне это понравилось. Нигде, никогда, ничего неприятного для памяти Государя Керенский не писал и не говорил.
Другой разговор в каком-то роскошнейшем ресторане, где нас обслуживала целая вереница лакеев со всех сторон, для Керенского был неприятен. На этот завтрак нас обоих пригласил очень богатый человек Владимир Николаевич Башкиров. Ресторан был «потрясающий»: и блюда, и вина, и услуги. И всё шло превосходно: я сидел против А. Ф., Башкиров с краю стола (стол на троих). Башкиров происходил из очень богатой купеческой семьи, он давно знал Керенского еще по России и во времена Временного Правительства играл не последнюю роль. Он, кажется, был товарищем министра, заведуя вопросами продовольствия. Во всяком случае, всё продовольствие Петрограда было в ведении Башкирова.
За завтраком Башкиров выпивал, смеялся, предавался воспоминаниям о прошлом. И вдруг говорит: «А помните, Александр Федорович, как перед корниловскими днями вы мне отдали распоряжение приготовить фураж и продовольствие для идущей на Петроград Дикой дивизии и корниловских отрядов…», – и Башкиров в связи с этим хотел что-то рассказать. Но лицо Керенского было передо мной. Оно изменилось почти в гнев и на весь ресторан (Керенский всегда-то говорил громко, а тут), металлически отчеканивая каждое слово, проговорил: «Ни-ког-да ни-ка-ко-го та-ко-го рас-по-ря-же-ния я вам не отдавал! Я та-ко-го рас-по-ря-же-ния не от-давал», – повторял он, отчеканивая каждый слог и глядя в упор на Башкирова. Но Башкиров с дружеской улыбкой: «Да что вы, Александр Федорович, Роман Борисович свой человек, наш друг, при нем можно всё говорить!» – Этот ответ еще больше раздражил Керенского. Лицо, всегда землистое, по-моему, даже побледнело. И тем же металлическим голосом, с той же деревянной интонацией он опять отчеканил: «Я ни-ког-да та-ко-го рас-по-ря-же-ния вам не отдавал!»
Конечно, я понял, что причиной «подавляемого возмущения» Керенского был я. Я не был для Керенского ни «свой человек», ни «наш друг». И Башкиров, разумеется, сделал необъяснимый ляп. После трижды «отчеканенной фразы» он это почувствовал. И разговор оборвался, перешли на что-то другое.
Но я видел (понял), что Башкиров говорит сущую правду. И если Керенский отдавал ему, заведующему продовольствием Петрограда, распоряжение приготовить фураж и продовольствие для выступивших против Петрограда корниловцев, то ясно, что Керенский – на первом этапе – с этим политически-безнадежно-нелепым восстанием ген. Корнилова был связан. Впрочем, это уже и было «секретом Полишинеля», это подтверждали многие, в частности, бывший министр Временного Правительства Ираклий Георгиевич Церетели (о чем я еще скажу; Церетели резко-отрицательно относился к Керенскому. – Р. Г.). А Б. И. Николаевский, с которым в Лиге у А. Ф. Керенского были плохие отношения, однажды на заседании бюро Лиги, когда Керенский по какому-то поводу что-то сказал о морали, вдруг резко пробормотал: «После дела Корнилова у вас нет права говорить о морали». Со стороны Николаевского это было и «верхом бестактности» и грубостью. Я был удивлен, что Керенский никак не реагировал, промолчал.
Помню, как однажды у нас за чаем, оставшись после заседания Лиги, Керенский в разговоре о мировой войне рассказал, как его «целовала целая дивизия». Это было в разгар его всероссийской славы. Он приехал на фронт, не в окопы, конечно, а в расположение дивизии, и произнес перед ней речь, стоя в своем автомобиле. После речи вся «наэлектризованная» им дивизия, сломав строй, смяв охрану и кордон, окружавший автомобиль военного министра, ринулась к нему, и тут-то и началось «целование целой дивизией». Керенский говорил: «Знаете, это было черт знает что, я был в полной уверенности, что через полчаса окажусь трупом…»
Как-то, прохаживаясь у нас по большой комнате, Керенский вдруг пропел три слова известного романса: «Задремал тихий сад…» Голос – приятный, сильный баритон. – «Александр Федорович, – говорю, – да у вас чудесный голос!» – Он засмеялся: «Когда-то учился пенью, играл на рояле, потом все бросил…» И после паузы: «И вот, чем всё кончилось…» Я понял это так, что Керенский внутренне упрекает кого-то, может быть, «всю Россию», которая «подвела» его, а он ей отдал все таланты. Потом я спросил А. Ф., не имеет ли он отношения к городу Керенску, где я провел свое детство? А. Ф. подтвердил, что имеет. Его дед (может быть, прадед, точно не помню) был протопопом в Керенском соборе. «А вы знаете, что большевики переименовали Керенск? Он же теперь – Вадек», – сказал А. Ф.
Да, я знал, что большевики назвали этот старый уездный городок Вадск, по реке Вад, на которой он стоит. Переименование, конечно, глупое, но большевикам надо же стереть всякое напоминание о Феврале, о Керенском.
Как-то, когда зашел разговор о моем романе «Азеф» и о боевой организации партии эсеров, Керенский, улыбаясь, сказал, что в молодости хотел стать террористом и войти в Боевую, но на приеме у Азефа «провалился». Азеф его не принял.
В 1974 году я напечатал в «Новом журнале» (кн. 114) записку О. Д. Добровольской (жены последнего царского министра юстиции), которая рассказывала об отношении А. Ф. Керенского к арестованному Государю, о его положительном отзыве о Государе и т. д. Но в рассказе Добровольской меня больше всего заинтересовало, что почти каждый вечер (а иногда и ночью) к совершенно измученному за день Керенскому приходили два близких ему человека, с которыми он вместе ужинал, обсуждая «текущие дела». Два человека были: граф Орлов-Давыдов, до революции один из богатейших людей России, его я встречал в Париже и об этом еще расскажу; другой друг Керенского был Великий Князь Николай Михайлович, историк. Их ежевечерние (или еженощные) приходы к А. Ф. меня интриговали: зачем? почему? И как-то за ужином у общих знакомых я спросил А. Ф. о записке Добровольской и действительно ли приходил к нему Вел. Кн. Николай Михайлович? О записке Керенский отозвался, как о правдивой, сказал, что Добровольская жила в казенной квартире министра юстиции, и въехав в эту квартиру как министр юстиции Временного Правительства, он, разумеется, ее не выселил, а оставил жить как жила, заняв только кабинет и одну комнату. О Вел. Кн. Николае Михайловиче Керенский с доброй улыбкой сказал: «Да, это верно. Он приходил ко мне как Никодим».
Общеизвестно, что Вел. Кн. Николай Михайлович, политически весьма разумный человек, в дни распутинщины и сухомлиновщины подавал царю записки, предупреждавшие о катастрофе. Но его записки (как и других Романовых) на царя никак не действовали. Династия погибла. Россия рухнула. Ленин расстрелял Николая Михайловича вместе с другими Великими Князьями.
Однажды, будучи в гостях у Керенского, я спросил, как ему удалось бежать из гатчинского дворца, окруженного бушевавшей большевистской матроснёй и солдатнёй, когда казаки генерала Краснова «проголосовали» выдать Керенского большевикам в обмен на свободный пропуск их на Дон. Об этом «бегстве» существовали разные «сплетни», будто Керенский переоделся в костюм сестры милосердия и пр. Керенский рассказал, что этот побег для него самого был неожиданностью. В последнюю минуту к нему в комнату дворца внезапно вошел В. Фабрикант (эсер) и принес матросскую форму. Не помню, но сам Фабрикат тоже, кажется, был в матросском. Фабрикант торопил Керенского с переодеванием, ибо всякое «промедление» было действительно «смерти подобно». Переодевшись в матросскую форму, Керенский и Фабрикант (с большим риском для жизни) вышли из дворца, сквозь оболыпевиченную толпу прошли на улицу, добрались до Китайских ворот и уехали на приготовленном Фабрикантом автомобиле в приготовленное им же «подполье» – дом в лесу. В эмиграции Фабрикант жил в Нью-Йорке, был связан с американскими рабочими организациями. Умер 92-х лет.
В другой раз я спросил Керенского: «А. Ф., а где вы были во время открытия Учредительного Собрания?» Керенский помолчал (таинственно), потом сказал: «В Петрограде, в подполье». Рассказал, что из «подполья» он хотел загримированный по фальшивому пропуску пройти в Таврический дворец на открытие Учредительного Собрания и выступить там открыто с речью против большевиков. «Связным» между ЦК партии эсеров и Керенским был Владимир Михайлович Зензинов. Он приходил к Керенскому на конспиративную квартиру. И в ответ на настойчивое желание Керенского пройти в Учредительное Собрание, чтоб выступить там – последовало категорическое «нет» ЦК партии. Эту категоричность отвода столь сенсационного выступления Керенского за свободу России – с речью на весь мир – ЦК партии эсеров мотивировал тем, что большевистская солдатня и матросня, якобы «охраняющая» Учредительное Собрание, в таком случае могла просто открыть сплошной огонь и по Керенскому, и по всем депутатам эсерам (их было большинство). И Учредительное Собрание кончилось бы «кровавой баней».
Помню, на Монпарнасе в литературной компании поэт Георгий Иванов как-то сказал, что через сто лет Керенский – это тема для большой драмы. Не знаю. Так как всё «кончилось» эмиграцией и смертью «при нотариусе и враче», темы для драмы, по-моему, нет. А вот если бы Керенский умер в Таврическом дворце, на открытии Учредительного Собрания, во время героической речи за свободу России – от пуль большевистской сволочи – тема была бы. И даже раньше, чем через сто лет. Но, как известно, всё кончилось довольно позорно и даже, пожалуй, «ридикюльно», без героизма. Председатель Всероссийского Учредительного Собрания Виктор Михайлович Чернов и товарищи эсеры вместе с большевиками пропели «интернационал». А потом матрос Железняк предложил Чернову убираться к чертовой матери…
* * *Ираклий Георгиевич Церетели рассказывал, как, приехав из Сибири в Петроград[9], он вскоре был у Керенского: «В этом разговоре Керенский рассказал мне следующее. Знаете, говорил он, меня всегда губили друзья. Когда начались волнения в Петрограде, у меня была интуиция (И. Г. подчеркивает это слово, действительно характерное для Керенского, часто его употреблявшего. – Р. Г.), что петроградские волнения перейдут в революцию и солдаты обязательно придут к Государственной Думе. И я хотел пойти в казармы, чтоб самому вывести солдат на улицу и привести их к Думе. Но друзья (Керенский был близок тогда с Н. Н. Сухановым (Гиммером), с Н. Д. Соколовым. – Р. Г.) меня от этого отговорили, они не верили в революцию. А вы понимаете, ведь было бы совершенно иное дело, если бы я лично (подчеркнуто в рассказе Церетели. – Р. Г.) привел солдат к Думе!»
Церетели говорил, что в первую встречу этим рассказом Керенский вызвал в нем чувство «презрения» (буквальные слова Церетели. – Р. Г.), ибо он увидел, что «у него всё вертится вокруг него самого». – «Ведь у него за душой ничего нет, гроша ломаного, – говорил Церетели. – Он – и ничего больше. Вот у Корнилова была идея, была Россия, за нее он и погиб. А у Керенского – ничего. Паяц».
Известно, что Милюков, Плеханов, Гучков, Набоков (управляющий делами Временного Правительства) и многие политики относились к Керенскому отрицательно. И мне казалось, что Церетели как-то уж слишком «нажимает педаль», столь уничтожительно трактуя Керенского. Когда он назвал его «паяцом», я сказал: «Стало быть, вы согласны со стихотворением Зинаиды Гиппиус?» – «А я его не знаю». – Я привел: «Проклятой памяти безвольник, / И не герой, и не злодей, / Пьеро, болтун, порочный школьник / Провинциальный лицедей». – «Вполне», – ответил Церетели.
Гораздо больше разговоров о Керенском у нас было в Нью-Йорке, в скромной квартире И. Г. Церетели на Бродвее 3605 (около 148 улицы). Приходя домой, я записывал рассказы, так же как и в Париже. Как-то я спросил И. Г. об отношении Совета рабочих депутатов к Керенскому. Церетели сказал: «Там у него не было никакого влияния, там его, в сущности, все презирали, а поддерживали только потому, что никого другого на роль "заложника" во Временном Правительстве найти было нельзя. Поэтому Керенского и терпели. И со стороны кадетов к нему было такое же отношение (особенно у Набокова и Милюкова), но им Керенский был тоже нужен по той же причине, другого "заложника" и у них не было. Приходилось его терпеть. Вот он и болтался, делая свои "жесты"».
Как-то заговорили о заговоре Корнилова и о роли в нем Керенского и Савинкова. Церетели сказал: «Савинков не играл двойной роли, все мы знали, что он с Корниловым, но у них были расхождения. Савинков поддерживал Корнилова в его восстании против революционной демократии, но не поддерживал его действий против Временного Правительства, тут они расходились. Во время восстания Корнилова я у Савинкова был (Савинков в то время был назначен Керенским генерал-губернатором Петрограда. – Р. Г.) и прямо его спросил: за кого он? И будет ли он честно выполнять свои обязанности борьбы против Корнилова? Надо сказать, что в это время Савинков уже заискивал перед большинством Совета, и он дал мне слово, что будет действовать честно. У Керенского же, – продолжал Церетели, – была подлинно двойная игра. Он вел с Корниловым переговоры, но хотел сам возглавить восстание. Корнилов же этой роли ему не давал. Из-за первой роли произошел разрыв. Когда Керенский увидел, что Корнилов первой роли ему никогда не даст, а может быть, и расправится в конце концов с ним самим, Керенский и переметнулся к революционной демократии. Я виделся с Керенским во время восстания Корнилова. На него было жалко и противно смотреть. Это был совершенно потерянный человек. Он мне сказал: «Некрасова и Терещенко я уже не вижу два дня. Меня все покинули. Все». – И вдруг он отодвигает ящик письменного стола, вынимает револьвер и прикладывает к виску с какой-то жалкой, глупой и деланной улыбкой. Он, вероятно, думал, что этот плохой актерский жест произведет на меня впечатление. Но на меня это не произвело решительно никакого впечатления, кроме чувства презрения и гадливости. Он мне тогда был просто противен. И, вероятно, почувствовав это, он как-то неловко отнял револьвер от виска и спрятал его в стол. Зато, когда Корниловское выступление было подавлено, Керенский распушил хвост и вел себя так, будто это он подавил. Он вел себя опять, как «вождь». На самом же деле во время выступления Корнилова Керенский был совершенно жалок. А после Корниловского выступления и правые (кадеты) и левые (Совет) настолько презирали Керенского, что встал вопрос о его смещении. Для этой цели начались переговоры (негласные). От кадетов в них участвовали Набоков и Аджемов, а от Совета – я».
Церетели говорит, что об этом Набоков пишет в своих мемуарах, но не пишет об одном разговоре, самом интересном. У Церетели была мысль вместо Керенского выдвинуть В. В. Руднева[10] или ген. Верховского или же, как он сказал, «на худой конец» Авксентьева. Но при переговорах с Набоковым все это провалилось, ибо Набоков, выслушав Церетели, сказал: «Одним словом, вы хотите вести вашу политику через человека более сильного, более подходящего, дабы ваша политика была более удачной. Но мы этого не хотим. Ведь вы же не согласитесь на наших кандидатов? Например, на Милюкова?». – Церетели сказал: «Конечно нет». – «На Алексеева?». – «Тоже нет». – «Так, как же? Вы знаете, как я отношусь к Керенскому. (Набоков относился к Керенскому с полным презрением, – буквальные слова Церетели. – Р. Г.) Но пусть уж он остается, мы предпочитаем, чтоб он как-нибудь дотянул до Учредительного Собрания. Лучших руководителей мы не хотим». – «Так все и осталось», – говорил И. Г.
Церетели говорил даже, что в возможности подавления восстания большевиков это отталкивание от Керенского сыграло «некоторую роль». «Поддерживать Керенского» не хотели ни правые, ни левые, а этим пользовались большевики. Правильно писал один мемуарист, что победой над Корниловым «Керенский наголову разбил самого себя и тем похоронил "Февраль"».
Помню, Н. В. Вольский (под своим псевдонимом «Юрьевский») напечатал в «Соц. Вестнике» (окт. 1953) статью о московском Государственном Совещании и об известной речи на нем А. Ф. Керенского. По-моему, не желая портить личных отношений с Керенским, Вольский завуалировал многое из этой речи, представив Керенского в образе «Алеши Карамазова». Н. В. писал, что во время речи в заседании царило «страшное напряжение»: съезд увидел перед собой «Алешу Карамазова». Церетели этой статьей возмутился до крайности: «Статья Юрьевского просто глупая, "страшное напряжение" было, но вовсе не оттого, что съезд увидел перед собой Алешу Карамазова, а оттого, что все увидели в Керенском дешевого актера, Гамлета Щигровского уезда, от этого все себя так и чувствовали».