В университетском городе Владимир обратился к бывшему преподавателю семинарии, тот достал ему уроки, и Владимир, перебиваясь уроками, поступил в медицинскую академию. Тут началась его революционная деятельность. Вызвана она была преимущественно той поразительной противуположностью, которую он не мог не чувствовать не только между безумной роскошью тех семей, в которых он давал уроки (из таких семей была особенно поразительна одна, где он готовил в гимназию очень глупого мальчика), но, главное, той противуположностью утонченных научных знаний и ужасного по грубости и непоколебимости суеверного невежества и его отца, дьякона, и товарищей семинаристов, и, главное, масс народа. Главным, единственным двигателем его в революционной деятельности было желание просветить народ, избавить его от того невежества, поддерживаемого церковностью, при котором он не мог не подпадать власти всех тех, кто только хотел пользоваться ею.
9
С начала своей деятельности Владимир Васильевич жил все последние 5 лет своей жизни, не имея никаких личных желаний, весь отдаваясь своему делу. Не говоря уже об удобствах жизни, о радостях женской любви, он всякую минуту был готов отдать свою свободу, жизнь во имя той цели, которую он преследовал. Он берег себя, скрывался от своих врагов, но делал это не для себя, для своей личности, а для дела, великого общего дела избавления народа от матерьяльного и духовного ига. Удобств жизни он не знал и не хотел знать никаких. С женщинами, и с очень многими, у него были самые близкие отношения, но настолько целомудренные и деловые, что, несмотря на то, что и Юлия Кравцова и Атансон были обе влюблены в него, он, хотя и подозревал это, не позволял и самому себе сознаться в этом.
10
Теперь в Москве он жил у одного товарища, бывшего артиллерийского офицера, и у него же устраивал собрания. На последнем собрании, в начале июня, был и Павел. Речь на собрании шла о необходимости приобретения денег для покупки типографии. Аносов <бывший на собрании> веселым…
<ПАВЛУША>
Драма
ДЕЙСТВИЕ I
Небольшая комната, бедно меблированная. Стол посередине, вокруг стулья. Самовар без скатерти. В комнате хозяйки сидят у стола: 1) Аронсон, Анна Осиповна, красивая брюнетка, курсистка; 2) ее подруга Мария Ивановна Шульц, серьезная блондинка,[21] фельдшерица; 3) Разумников, бывший офицер, в русской рубашке и высоких сапогах, высокий, сильный, красивый; 4) Алмазов, Николай Гаврилович, бывший студент 5 курса медицинской академии, решительное, умное, насмешливое лицо, худой, среднего роста; 5) Шам, эстонец, плотный, молчаливый; 6) Матвеев, 22-летний крестьянин, горячий, с блестящей сильной речью.
[ЯВЛЕНИЕ 1]
Шульц (подает стакан чая Разумникову). Да полноте спорить. Ведь решено большинством, что экспроприация необходима.
Разумников (горячо). Да я не спорю, я только говорю, что как нашим правителям, если им нужны казни, надо самим вешать, а не принуждать людей чуждых, не нуждающихся…
Алмазов (с тонкой, насмешливой улыбкой доканчивает его речь). Так, мол, и нам, если мы хотим экспроприаций (точно как будто мы хотим), то подобает, мол,[22] и нам самим заниматься этим приятным делом, предоставив вот хоть Шаму или столь уравновешенному, практическому юноше, как тонкий дипломат Юзя (указывая на Матвеева), вести самое дело, переписку, организацию, печатание и т. д.
Разумников. Я говорю, что риск этого дела нельзя наваливать на других.
Алмазов (раздражаясь). Говорить про это можно бы было, если бы ваш покорный слуга сидел бы в безопасности, а то, кажется, риск для всех один. Тут простое разделение труда.
Аронсон (с горячностью). Ну, вам не нравится, не делайте. А упрекать – кого же? Николая Гавриловича, который всё отдал и отдает жизнь.
Шульц. Да будет спорить, пейте чай.
Разумников. Я высказал свое мнение, а вы делайте, как хотите.
Матвеев. Риск. Мы рады опасности. Мы жизнь готовы отдать и только рады случаю показать свою искренность. Только скажите мне, что делать. Хотя бы на верную смерть – с радостью пойду. И знаю, что Павел Бурылин такой.
Шульц (улыбаясь). Ну, загорелся Юзик.
Матвеев. Вы ведь не знаете, что такое наш брат мужик или фабричный, когда вдруг в темноту его ворвется свет. Надо знать эту темноту, думать, как мы думали, что эта темнота нормальна, думать, что так и надо, чтобы мужик, рабочий голодал и считал бы за милость, что ему дают работу на чужой земле или на чужом капиталистическом устройстве, и вдруг…
Алмазов (переглядывается с Аронсон и Шульц). Верно, верно.
Матвеев. Да, думать так, жить в гробу, и вдруг понять, что этого не должно быть, что должно быть совсем другое, что не мы, рабочие руки, должны зависеть от капитала, а капитал от нас…
Алмазов. Это всё так. Но вы хотели сказать про Бурылина…
[Вместе]:
Разумников. Он мне очень понравился.
и
Шульц. Редко симпатичный юноша.
Матвеев. Да, про Бурылина. А то, что он теперь находится именно в этом экстазе прозрения. Я вчера говорил с ним. Он весь горит. И чем больше узнаёт, тем больше ему хочется узнать. А главное – хочется делать, не говорить, а делать. На то мы и мужики…
Все смеются.
Алмазов. Понимаю, понимаю.
Аронсон. Бурылин и Аносов ждут внизу. Что ж, позвать их? Как решили?
Алмазов (ко всем и преимущественно к Разумникову). Как же, товарищи? Поручим это Бурылину и Аносову? И если да, то позвать их и передать.
Разумников. Я высказал свое мнение.
Аронсон. Да ведь вы знаете, что типография куплена, что нужны эти деньги, что их нет и что дело это и необходимое и спешное.
Разумников. Я высказался.
Алмазов (обращаясь ко всем, кроме как к Разумникову). Согласны, господа, поручить Бурылину с Аносовым экспроприировать, сколько могут, у хозяина парфюмерной фабрики? (Все выражают согласие.) Большинство согласно. Юзя, зовите их. (Матвеев уходит.)
[ЯВЛЕНИЕ 2]
[Те же без Матвеева.]
Алмазов (к Аронсон).[23] Какой огонь и как умен!
Аронсон. Да, ваш воспитанник. Вы хоть кого разожжете.
Шульц (к Разумникову). Я, пожалуй, и согласна с вами, но не хочется отделяться.
Шам. Надо помнить первое – дело, первее всего. Всё оставить, только дело.
Разумников. Да, но не в ущерб другим.
Шам. Зачем щерб?
ЯВЛЕНИЕ З[24]
Те же и Аносов и Бурылин входят, здороваются со всеми за руку.
Шульц (к Павлу). Садитесь, вот сюда. (Усаживаются. Молчание неловкое.)
Алмазов (к Павлу). Ваш товарищ по службе, а наш по убеждениям и делу сообщил нам, что вы разделяете наши убеждения и что вы желаете содействовать нам.
Павел (в волнении). Я на всё, на всё готов. Я теперь понял не то, что…
Алмазов. Дайте мне договорить. Так я сказал: желаете[25] содействовать нам. Это, разумеется, для нас желательно, с нами солидарны[26] уже не сотни, а скоро тысячи рабочих, но чем больше, тем и вернее успех нашего дела, но мы должны предупредить вас, что для успеха нужны и энергия и выдержка, осторожность, тайна, мы окружены врагами.[27]
Павел высказывает длинно, взволнованно всё, что он пережил. Как он был во мраке. Как они, мужики, ничего не понимают. Как попы их обманывают. Как он написал на это стихотворение.
Алмазов, улыбаясь, останавливает его и возвращает к делу.
Павел опять болтает лишнее о том, как ему радостно узнать настоящих людей, таких людей, которые отдают свою жизнь за друзей, за дело, великое дело уничтожения эксплоатации, деспотизма. И с такими людьми он на всё готов.
Алмазов дает поручение и спрашивает, как он думает сделать это.
Аносов (вступает и предлагает план – рано утром войти в контору, сломать замок и уйти). Очень просто, как пить дать. И не попахнет. А там тысяч 10 верных.
Павел. Десять не десять, а 7 должно быть.
14
Всё это было 16 июня. 17 же июня, в тот самый день, когда отец Павла встретился с Аграфеной и Аграфена и мать Павла так любовно поминали о нем, в этот самый день ранним утром Павел вместе с Аносовым исполнял сделанное ему революционным комитетом [поручение] экспроприации своего хозяина.[28] Хозяин фабрики, крещеный еврей, Михаил Борисович Шиндель, в этот день пришел несколько раньше обыкновенного в контору, так как это был день выдачи денег рабочим. Вечер накануне 17-[го] Шиндель провел у литератора, знакомством с которым Шиндель особенно дорожил и гордился. Литератор работал в кадетской либеральной газете и любил Шинделя и как единомышленника и как приятного знакомого. На вечере был проездом один бойкий и даровитый член думы, обновленец консерватор, и вечер в очень оживленных политических спорах, в которых и Шиндель принимал участие, затянулся очень долго: речь шла о многом и, между прочим, о положении рабочих. Шиндель, как человек, имеющий дело с рабочими, отстаивал их право собираться в союзы, высказывая свои требования, и даже за мирные стачки. Он видел, что такое его, независимо от положения фабриканта, мнение нравилось и вызывало уважение, и ему это было очень приятно.
Всё это было 16 июня. 17 же июня, в тот самый день, когда отец Павла встретился с Аграфеной и Аграфена и мать Павла так любовно поминали о нем, в этот самый день ранним утром Павел вместе с Аносовым исполнял сделанное ему революционным комитетом [поручение] экспроприации своего хозяина.[28] Хозяин фабрики, крещеный еврей, Михаил Борисович Шиндель, в этот день пришел несколько раньше обыкновенного в контору, так как это был день выдачи денег рабочим. Вечер накануне 17-[го] Шиндель провел у литератора, знакомством с которым Шиндель особенно дорожил и гордился. Литератор работал в кадетской либеральной газете и любил Шинделя и как единомышленника и как приятного знакомого. На вечере был проездом один бойкий и даровитый член думы, обновленец консерватор, и вечер в очень оживленных политических спорах, в которых и Шиндель принимал участие, затянулся очень долго: речь шла о многом и, между прочим, о положении рабочих. Шиндель, как человек, имеющий дело с рабочими, отстаивал их право собираться в союзы, высказывая свои требования, и даже за мирные стачки. Он видел, что такое его, независимо от положения фабриканта, мнение нравилось и вызывало уважение, и ему это было очень приятно.
Проснувшись рано, чтобы идти в контору, он повторял в памяти вчерашний разговор и свои слова, и ему это было приятно. С такими приятными мыслями он[29] вышел из своей квартиры, соображая о том, достанет ли у него денег для расплаты с рабочими и за принятый на неделе в кредит товар. Он подходил к конторе.
– Надо будет спросить у Бурылина (у Павла), – подумал он. И он при мысли о Бурылине тотчас же вспомнил о том, что он говорил вчера, именно имея в виду Павла, доказывая умственное и образовательное развитие и нравственность рабочих.[30]
– К удивлению его, контора была отперта.
15
Войдя в приемную, он увидал в ней Бурылина. Это не удивило его. Поздоровавшись с ним, он снял с гвоздя ключ и хотел пройти в проходную, темную, которая вела в кабинет, как вдруг Бурылин с странным видом решительно подбежал к нему и, схватив одной рукой за борт пальто, другой вынул револьвер и наставил в грудь.
– Ключи от кассы! – взвизгнул Бурылин.
– Что, что такое?
– Ключи! Деньги!
– Бурылин, что вы? – обратился Шиндель к Павлу.
– Скорее, скорее давайте, что есть. Я знаю, там 7000…
– Ай-яй-яй! Что это? – говорил Шиндель, доставая ключи.
Не успел Шиндель отдать ключи, как из-за двери выскочил
Аносов и, тоже с револьвером, схватил за ворот Шинделя. Павел схватил ключ и, войдя в кабинет, отпер кассу, откинул крышку. Аносов держал револьвер, уставленный на Шинделя. Павел достал деньги, положил в карман.
– Молчать, а то… – сказал еще раз Аносов, задом отступая к двери. Дойдя до двери, оба вышли на двор. Павел хотел бежать, но Аносов остановил его.
– Шагом, – шепнул он ему.
Не дошли они до ворот, как Шиндель с отчаянным криком выскочил из двери и закричал:
– Держи!
Тогда оба побежали, но дворник перехватил их. Аносов обратился к хозяину, направив на него револьвер. Павел же, не дав добежать,[31] столкнулся с дворником, перерезав ему дорогу. Думая испугать дворника, выстрелил раз и два через плечо дворника. Аносов подбежал.
– Стреляй ты, – сказал Павел, – я не могу, – и пустился бежать по переулку. Но навстречу бежал народ. Павел вбежал в пустой двор, но не успел оглянуться, как уже толпа людей навалилась на него и начала бить как попало.
16
– Что ж это? Что это? – говорил себе Павел, не понимая ничего, когда он, избитый, измученный, обливающийся потом, без шапки, в растерзанной одежде, сидя на заднице, локтями отслонял удары по разбитому уже, с подбитым глазом лицу, по которому его старался бить дворник соседнего дома. Опоминаться стал он только тогда, когда городовые отогнали бивший его народ и, подняв его, повели его куда-то. В голове его мелькали мысли то о том, зачем он не побежал в ту сторону, куда пустился Аносов, то зачем он не выстрелил в татарина-дворника, и упрекал себя за это, то вспоминалось, как он исполнил то, что обещал Владимиру Васильевичу, и что виноват в неуспехе не он, а Аносов, так долго возившийся с хозяином. Мысли эти перебивались впечатлением о боли от побоев и воспоминаниями об испуганном лице хозяина и таком же лице татарина. Да, надо было не бояться. Взялся за гуж, надо было не мимо, а в него стрелять, думал он. Ведь не для себя, а для спасения народа делалось то, что делалось. Мелькнула мысль о доме, о матери, но мысль эта была так несообразна с тем, что было здесь, что она тотчас же забылась.
В части его заперли в отдельную клеть, а в обед перевели в большую тюрьму и оставили одного. <И он стал передумывать всё, что с ним было со вчерашнего вечера>.
17
Со вчерашнего вечера было с ним вот что.
На заседании союза было решено похитить деньги с вечера с помощью Лункина и еще двоих. Для этого получены[32] были от Лункина два револьвера, обоймы с зарядами и круглая штука – бомба.
Решено было сделать[33] это в тот же вечер, но когда Павел с Аносовым вышли из квартиры, где было заседание, он вдруг сказал:
– Нет, не могу нынче.
– Боишься?
– Я боюсь? – улыбаясь, сказал Павел. – Что другое, а я не побоюсь, только нынче не могу.
– Ну, а завтра? – сказал Аносов.
– Завтра можно.
– А коли можно, так и не нужно нам никого, а одни сделаем.
И Аносов рассказал свой план. План состоял в том, чтобы[34]
ПЛАНЫ И ВАРИАНТЫ
КТО УБИЙЦЫ? ПАВЕЛ КУДРЯШ
* № 1 (рук. № 2).
<УБИЙЦЫ> НЕТ ВИНОВАТЫХ
Они все восемеро уже 2-й месяц сидели в тюрьме и ждали суда и решения. Решение могло быть только одно: насильственная смерть – <удавят за шею веревками>. Преступление их состояло в том, что они были уличены в намерении убить взрывом бомбы считавшегося ими очень дурным и вредным человека, называвшегося «великим князем». Сидели они уже 2-й месяц, свидания между собой не допускалось, не допускалось и свидания с родственниками, не допускалось и общение с другими заключенными, но начальники тюрьмы, их помощники, надзиратели, сторожа, часовые солдаты были люди и притом русские люди, не совсем еще, но только временно одуренные, и потому необходимейшие сведения и не только сведения, но выражения чувств передавались и друг от друга между заключенными, а также и из внешнего мира. Известие, полученное 5 октября из верхнего этажа тюрьмы, спущенное на нитке, было особенно важное. На 22, то есть через две недели, был назначен суд надо всеми тут же в Петербурге.
Первый узнал об этом Петр Подборский, считавшийся начальством как административным, так и судейским и тюремным – главою, руководителем всего дела. И начальство не ошибалось в этом. Если не он, а скорее Аркадий Сенцов был духовным руководителем, сплочавшим всех восьмерых в одну душу, то несомненно то, что руководителем самого дела был Подборский. Как на воле, так и в тюрьме он, не так, как говорится, все, а действительно все свои силы и ума, и знания, и ловкости, и выдержки он употреблял на то дело, которое он раз решил, что нужно делать. Дело это, не общее дело (общее дело состояло в том, чтобы вывести русский народ на определенный и твердый путь свободы), а дело частное, в данное время составлявшее только часть общего дела, когда он был на воле, вне тюрьмы, было в том, чтобы, уничтожив одного из самых вредных членов правительства, нагнать этим страх на это правительство с тем, чтобы добиться от него тех первых уступок, которые нужны были для дальнейшей деятельности. В этом было то дело, которое он вел, будучи на воле, и он вел его с удивительным спокойным, неустанным расчетом, и не удалось оно не по его вине; теперь же ему предстояло другое дело: освобождение себя и товарищей от тюрьмы, и он вел его также вдумчиво, внимательно и упорно, и в те полтора месяца, которые он сидел, достиг в этом деле уже значительного успеха. У него уже установилось посредством подкупленного сторожа общение с друзьями на воле и вырабатывался план их освобождения в то время, как их повезут на суд. Кореспондент его был узник верхнего этажа. У этого узника, тоже политического, были свидания с родными и через них получались сведения.
По особенному стуку в потолок он узнал о том, что надо дожидаться посылки, и тотчас же, открыв форточку, приготовился ловить записку. Записка долго не давалась, отгоняемая ветром, но все-таки [он] успел ухватить ее, хотя не большим с указательными пальцами, но указательным и средним, и осторожно потянул ее к себе. Записка в руке, в форточке, в камере. Он подносит к лампе: «Суд 22. Готовятся. Ждите».
Подборский сел на койку, глубоко вздохнул и стал думать: 22. Казанская – праздник. И хорошо и дурно, – думал он.