ЕЛЕНА ВОРОН ЧУЖАК И РОКОТ
Иллюстрация Людмилы ОДИНЦОВОЙПлохо быть чужаком. Видишь то же, что и остальные, слышишь не хуже других — да в толк ничего не возьмешь.
Мил тряхнул головой. Тяжелая прядь черных волос, закрывающая правый глаз, качнулась. Густая, плотная завеса, которую удерживала у лица спрятанная в буйной гриве заколка. Впрочем, Мил и одним глазом видел лучше, чем иные — двумя. Стоящая рядом толстуха ворочалась, вставала на цыпочки, тянула пухлую шею, оглядывалась. Казалось, ищет кого-то в толпе, собравшейся поглазеть на казнь. Внизу на площади толклось простонародье, а балкончики каменных домов ломились от нарядно одетых дам и господ. Вокруг Мила многие озирались, словно именно здесь, среди взволнованных горожан, притаилось самое интересное. Ищущие взгляды натыкались на рослого, приметного чужака в богатом плаще, с любопытством изучали его либо убегали в сторону, продолжая кого-то высматривать.
Низкое солнце золотило городские шпили и белые башенки на крышах домов побогаче, тусклым пламенем вспыхивало в немытых чердачных оконцах домов победнее. Королевский дворец на холме сиял высокими окнами, словно внутри бушевал пожар; белокаменные стены в закатных лучах горели красным золотом, блистали позолоченные скульптуры на галереях. От городской площади к дворцу вела лестница из светлого камня с тремя террасами. Нижняя терраса была совсем простая, следующая за ней — с затейливыми перилами, а верхняя уставлена по краям огромными чашами из цветного стекла.
Вдали золотились снежные вершины горной цепи. С той стороны, из-за гор, пришел сюда Мил. Убежал от непоправимого. От своего горького горя. А здесь — казнь.
Толпа ждала, волновалась; люди негромко переговаривались. Мил хорошо понимал слова, только не мог разобрать, о чем речь:
— Неваляев-то никого нет! Не хотят, поди, своих казнить.
— Что брешешь? Вон их тетка, под балконом Выш-Стрелицев.
— Ну, сказанул! Это ж Глажеля бабка. Притащилась глаза пялить. Старая, а еще не казнили.
— Э, больно Глажелям надо казниться! От них всего двое и были — старший самый да дочь-горбачка.
— Синики не придут. У них уже всех переказнили, ходить больше незачем.
— Да что ж это деется?! — вскричала толстуха у Мила под боком. Снова заворочалась, толкая его мясистым бедром. — Скоро вовсе казнить будет некого!
Мил отодвинулся от беспокойной тетки, проверил тощий кошель на поясе: висит себе, как висел, и обережка в нем спит. Ни один воришка еще не польстился. Чуют, видать, что кошель только с виду хорош, расшит золотыми нитями, — а внутри пустей порожнего. Впрочем, десяток тяжелых монет были зашиты у Мила в подкладку плаща.
Толпа вдруг разом охнула, колыхнулась — и стихла. Казалось, весь Велич-город примолк, затаив дыхание.
С холма спускалась процессия: десяток солдат в красно-зеленых мундирах, с алебардами; офицер в красном, с серебряным позументом, при шпаге; за ним — осужденный на казнь, следом — еще пяток солдат. Мил пригляделся. Одет осужденный добротно, шагает спокойно, без понуканий. Ни цепей, ни ремней на ногах и руках. И палача не видно. И ни виселицы, ни плахи, ни сложенного костра.
Как же они тут казнят, в столице короля Доброяра?
И за что?
Мил поборол желание отвести от лица прядь волос и глянуть на мир обоими глазами. Не стоит этого делать без особой нужды.
Процессия спустилась на нижнюю террасу. Здесь офицер остановился, с ним рядом стал осужденный. Солдаты построились у них за спиной полукругом.
— Именем короля Доброяра Великодушного, — негромким, скучным голосом начал офицер, — Живомир Бродень из рода Рыболюбов будет предан смерти за жестокое надругательство над принцессой Вернией, совершенное в первый день Ленивого месяца тысячу триста двадцать шесть дней назад. Его вина бесспорно доказана и сомнению не подлежит. Последняя милость была оказана.
Офицер смолк с таким видом, словно выполнил нудную, набившую оскомину обязанность. Осужденный Живомир Бродень цепким взглядом осматривал горожан. Он тоже кого-то искал в толпе, как прежде — они. Благородный старик с окладистой бородой, со сбрызнутыми сединой волосами. Умное лицо, руки явно привыкли к тонкой работе. Похож на часовых дел мастера. Что такое он учудил тысячу триста двадцать шесть дней назад? Надо же, какой у них тут ведется учет… Что здесь считается «жестоким надругательством над принцессой», хотелось бы знать. Наверняка какая-нибудь чепуха, за которую именем Доброяра Великодушного у старика готовятся отнять жизнь.
Не удержавшись, Мил отвел от лица волосы и глянул особым зрением Разноглазых. Светлое Небо! Живомир Бродень ни в чем не повинен. Ни действием, ни помыслом он не оскорбил ни принцессу, ни прачку, ни последнюю нищенку. Мил решительно двинулся вперед, прокладывая путь сквозь толпу. Сейчас он наведет порядок. Остановит казнь, добьется аудиенции у самого короля. То есть у принца, потому что король тяжко болен. Мил — Разноглазый, он имеет право. И не позволит казнить невиновного…
Взгляд Живомира впился Милу в лицо, затем брови изумленно вздернулись, старик заморгал.
Прежним негромким, скучным голосом офицер проговорил:
— Есть ли здесь человек, готовый взять на себя вину Живомира Броденя из рода Рыболюбов и ждать казни до следующего заката?
Мил остановился, не пробившись к лестнице. Лезть вперед расхотелось. Сочтут, что он берет на себя вину осужденного, да бросят в подземелье. А там чего доброго казнят за надругательство…
Молчаливая толпа ожила, задышала, задвигалась. Люди ворочались, тянули шеи — опять кого-то высматривали.
Офицер с утомленным видом ждал; бесстрастно стояли застывшие полукругом солдаты. Тревожный взгляд Живомира метался по лицам сограждан, возвращался к Милу. Дескать, что стал? Иди же, иди!
Мил не двигался. Разноглазые умеют не только видеть особым зрением, но и слышать особым слухом. Сейчас Мил различил чей-то плач — затаенный, безнадежный. А еще — мольбу о свободе. Или о смерти, потому что смерть означала свободу.
Кто это плачет и молит? Как ни вслушивался, Мил не сумел понять.
— Грохот, — пробежал вдруг по площади говорок, — младший Грохот идет!
Сквозь толпу пробирался некто малорослый. Милу была видна одна лишь макушка, повязанная белым платком. Люди теснились, давая дорогу тому, кто шел взять на себя вину и ждать казни.
Младший Грохот наконец показался весь. Худосочный, кривоногий невеличка, от силы четырнадцати лет. Светлое Небо, ну что за нелепица! Мальчишка, которому 1326 дней назад было лет десять, берет на себя вину за «жестокое надругательство над принцессой». Ох, и порядки в этом королевстве…
Грохотенок прошагал по ступеням, остановился на нижней террасе, перед офицером, Живомиром и недвижным полукругом солдат. Обернулся.
— Я, — начал он, — Маслен Быстран из рода Грохотов, беру на себя вину Живомира Броденя из рода Рыболюбов и буду ждать казни как возмездия за содеянное до следующего заката!
Горожане шумно радовались, дамы на балконах хлопали в ладоши, кто-то свистел. Офицер передал Живомиру полотняный мешочек, завязанный шелковой тесьмой. Своим особым зрением Мил увидел: в мешочке гораздо меньше монет, чем должно быть, причем офицеру отлично ведомо, каким образом горсть серебра усохла по дороге от королевской казны до нижней террасы.
Старик направился вниз, а худосочного мальчишку взяли под стражу и повели наверх. Мила вдруг озарило.
— Они это каждый день проделывают? — осведомился он у соседа — чумазого мастерового.
— Ага, изо дня в день на закате. Уже тыща триста… Чего там? Двадцать шесть раз. Народ у нас добрый, своих в обиду не даст. Вину на себя берут, до казни дело никак не дойдет. А и ладно, — мастеровой усмехнулся. — Опять же, каждого покормят перед казнью. С королевского стола, не иначе! А потом денег отсыплют.
— Мешок, — скрывая насмешку, отозвался Мил. — Только украдут половину.
— Ну, уж без этого не бывает.
Солдаты скрылись на верхней террасе, лучи закатного солнца тускнели, и «пожар» в высоких окнах дворца утихал.
Площадь быстро пустела, на балконах уже никого не осталось. Мил прислушался особым слухом. Снова различил горестный плач: неизвестный тосковал о свободе, молил небо о смерти.
«Кто ты? — мысленно спросил узника Мил. — Где ты?»
Плач тут же стих, мольбы смолкли. Узник не отозвался.
Да уж, верно говорили Милу: королевство Доброяра с причудами. Само королевство крошечное, а причуды в нем велики.
Вздохнул незваный вечерний ветер и неожиданно принес запах сгоревшего дома.
Не жаркий дух звенящих, подмигивающих малиновыми глазками угольев. Не душноватый запах остывшей золы. Не вонь паленого мяса и костей. Этот запах был чужой, ни на что не похожий. Ни дурной, ни приятный. Так пахло от злым чудом сгоревшего родного гнезда. От дома, где погибли отец и мать Мила.
Страшная весть докатилась не сразу. Когда Мил примчался из Богат-города, где учился, в свои Верхние Катинцы, в доме давно уже выгорело все, что умело гореть. Лишь обугленные стены сочились серым дымком, тут и там их лизали быстрые язычки зеленого пламени. Огонь жил на камне четвертые сутки.
Мил ходил вокруг дома, заглядывал в окна. В то, что раньше было родными окнами — с нарядными ставенками, цветными стеклышками наверху. От этих стеклышек в солнечный день ложились на пол веселые разноцветные пятна… Мил не чувствовал жара от раскаленного камня, не замечал, как серый дым выедает сохнущие глаза. Он переходил от проема к проему, заглядывал в черную пустоту. Все искал: не осталось ли в доме чего? Вдруг да найдется рушник, вышитый матерью, или отцовская кружка с росписью по эмали, или часы с чудесным боем… По стенам перебегали язычки неуемного пламени — короткие вспышки зеленого. А так — все черно. Ни рушника, ни часов, ни старой любимой игрушки… За Милом ходила тетка Желанка:
— Пойдем, Милушек. Ничего там нет. Пойдем отсюда, голубчик. Умоешься с дороги. Молоком напою… или бражкой… Идем же! Нельзя тут смотреть — глаза сожжешь.
Она тянула Мила за ремень, на котором висели меч и кинжал, без слез плакала. Он тетку почти не слышал. Все смотрел: должно же хоть что-то в доме остаться? Ведь не может быть, чтобы совсем ничего…
Потом он сидел в светлой горнице в теткином доме, где стены отделаны белой березой, в цвет хозяйкиных рук. Желанка, с короной пшеничных волос, и в сорок лет оставалась красавицей. А мать Мила, хоть была на два года моложе сестры, казалась ветхой старушкой. Все силы свои отдала сыну; собственную жизнь перелила в ребенка. Родила знатного крепыша, а сама едва не улетела на Светлое Небо. Отец незнамо как удержал — верно, любовью своей, заботой да нежностью. Отец ведь был Разноглазый. Он говорил, с Разноглазыми всегда так: рождаются крупные, сильные мальчики, а матери родами умирают. Редко какая счастливица выживет. Да и то, если вдуматься: что за радость к тридцати годам сделаться никчемной старушонкой?
Мать была счастлива. Она улыбалась сыну, мужу, каждой травинке и ясному дню. В ее глазах — обычных, одинаковых, серых — лучилось солнце. Не в силах делать работу по дому, мать сидела у окошка и вечно шила, вышивала, плела кружева…
Милу ясно представились ее усталые желто-серые руки, седые косицы вокруг головы, тонкая жалкая шея, улыбка на увядших губах. Он едва не взвыл; сдержался, хлебнул браги. Дядя Мирек плеснул еще из кувшина:
— Пей, легче будет.
Он пил, но легче не становилось. Чудилось: в груди засел невидимый нож, и сердце умерло, не бьется, но болит. А вслед за сердцем умирает остальное — слепнут глаза, отнимаются ноги, немеют пальцы рук. Мил глотал брагу и на минуту-другую чуть оживал. Онемевшие пальцы отходили, начинали дрожать. Тогда Мирек подливал из кувшина и уговаривал:
— Пей. Еще пей. Вот так. Хорошо.
— Хорошо, — вторила мужу Желанка, а у самой голос ломался, звенел слезой.
Дети — немалый выводок, пятеро — таились по комнатам на втором этаже. Не вышла к Милу старшая из сестер, не показался старший из братьев. Схоронились друзья детства, словно нет их. Поленились взглянуть на чужое горе, побоялись часть его взять на себя. Мил скрипнул зубами. Он обойдется. Он взрослый и сильный. Он выдержит.
— Дядя Мирек, кто поджег дом?
Желанка с мужем переглянулись, разом отвели глаза.
Мил сжал кулаки. Кулаки у него тяжелые не по возрасту; да и сам рослый, широкоплечий. Не скажешь, что ему каких-то семнадцать лет.
— Кто? — повторил он глухо.
— Никто не знает, — вздохнула Желанка. — Ночью случилось. Все спали. И вдруг — как полыхнет! Зарево выше деревьев, зеленое. Народ сбежался, да толку что? Этот огонь водой не зальешь.
— Они… — Мил запнулся, сглотнул. — Мать с отцом были дома?
Глупо вышло, уж лучше б молчал. Только вдруг пронзила надежда: мало ли, к отцовой родне подались, проведать да пожить денька три. Желанке с Миреком не сказались, тайком отбыли. Дом сгорел, а родители-то и не знают. Вернутся на пепелище… Мил застонал, опустил низко голову. Не вернутся.
Теткина рука легла на затылок. Желанка горестно повздыхала, затем предложила:
— Идем, постелю тебе. Может, уснешь.
— Спасибо. — У Мила не было сил подняться.
А дядя Мирек кашлянул, словно простуженный, и с натугой проговорил:
— Уходи. Сегодня же. До заката.
— Сдурел?! — поразилась Желанка. — Зачем ты его прогоняешь?!
Дядя Мирек поднялся, навис над столом — кряжистый, грузноватый, с опаленным лицом. Видать, не стоял в стороне, наблюдая пожар в безопасности, слушая крики горящих заживо.
— Мил, послушай меня без обиды. Я не знаю, чем твой отец прогневал поджигателя… не ведаю, кому он не угодил. Но накануне он вернулся из дальней поездки. Сам не свой возвратился — расстроенный, обозленный… И в ту же ночь дом сожгли. Вместе с хозяином и хозяйкой. Остался ты — его сын. Пойми: я не хочу, чтобы и мой дом запылал этой ночью. Беги, прячься. За рекой, за горами, за морем. Уходи, говорю тебе! Поскорее.
Мил ушел. Под жалостные всхлипы Желанки, под виноватое бормотание Мирека, который силился еще раз объяснить все сначала.
Однако он не думал прятаться, как советовал дядька. И не замышлял отомстить, как можно было подумать. Нет: он отправился странствовать с совсем иной целью.
Ведь должны быть на свете, рассудил он, Разноглазые женщины. Такие, чтобы рожали от Разноглазых мужчин здоровых детей и сами не умирали прежде времени. Надо их отыскать. И если получится, взять одну из них в жены.
* * *Хозяйка гостиницы все сразу приметила: и богатый наряд, и благородную стать чужака, и пустоту в его кошеле. Любезно осведомилась:
— У господина найдется, чем заплатить?
— Да, если в городе есть честный меняла.
— Не пришлось бы вам ночевать на улице. — Хозяйка оценила шутку. Кликнула: — Разбегай! Поди сюда, шельмец! Проводи господина в девятый номер.
Явился расторопный парнишка в красной блузе и чистых штанах без единой заплаты, повел гостя на второй этаж. Здесь было тихо: постояльцы не буянили, не дрались.
У двери с номером 9 Разбегай склонился над торчащим в замочной скважине ключом, пошептал, обращаясь к стражу порога, — попросил свободно пускать гостя; затем повернул ключ, открыл дверь:
— Добро пожаловать, господин.
Мил вошел. Разбегай шагнул следом, споткнулся на пороге, едва не упал — спасибо, Мил подхватил, не дал хлопнуться. Парнишка вручил ему ключ:
— Не потеряйте, а то придется платить за новый.
Малец зажег масляный светильник на столе.
Мил огляделся. Чисто, опрятно. Над постелью — некогда роскошный ковер, кровать застлана шелковым покрывалом, в углу комод с ящиками, на нем — кружевная салфетка. Даже зеркало есть на стене, возле умывальника.
— Сюда можете вещи прятать, — указал на комод Разбегай. — Хотя сторожей нет. Делдунь, старый дурак, совсем из ума выжил. Не той им еды положил — сторожа-то и расползлись. А новых прикупить мамка жмется.
Вещей у Мила — заплечный мешок да что на себя надето. Он положил мешок на комод, снял плащ. Меч с пояса отстегивать не стал. Парнишка топтался у двери, не уходил.
— Что тебе? Чаевые потом дам, когда деньги разменяю.
Малец смутился.
— Да я не то. Я спросить хотел. Вы когда-нибудь рокота видели? — произнес он, понизив голос.
— Кого? — не понял Мил.
— Рокота. Настоящего.
— Не довелось.
— У нас есть один, — с гордостью сообщил Разбегай. — Во дворце живет.
— И что он там делает, этот рокот?
— Живет. Ему кроликов дают есть и кур. А когда человека сожрет, тогда улетит.
Не надо было убирать от лица прядь волос, чтобы видеть: парень говорит правду. По крайней мере, верит в то, что говорит. Мил заинтересовался:
— Кто ж ему даст сожрать человека?
— Король, — убежденно заявил Разбегай. — В смысле, принц. Король-то, Доброяр наш, давно болен, так принц Властимир за него правит.
О таинственной хвори короля и о том, что страной правит юный наследник, Мил уже слышал. Его задело другое:
— Зачем человека отдавать на сожрание?
— А казнь же. Когда все друг с дружки вину переймут, следующему передать будет некому. Тогда последнего и казнят. Скормят рокоту.
Мил прикинул: в Велич-городе около десяти тысяч жителей, со времени «надругательства над принцессой» отсчитано тысяча триста двадцать шесть дней. Допустим, не все готовы «казниться» — но как ни посмотри, до настоящей казни остается лет двадцать. За это время любой рокот помрет, не дождавшись обеда. Мил усмехнулся:
— А ну как горожане на второй круг пойдут? Начнут заново на себя вину брать?
— Э-э, то нельзя, — помотал головой парнишка. — Во дворце учет ведут, каждого записывают. Вину берут только раз. А во второй если — так и казнят тут же. Ой, мамка зовет! — спохватился он.