Взвиться бы птицей и сверху громко рассмеяться!..
* * *Шли в таком порядке: впереди Степанов, за ним хорунжий, потом полковник и уж сзади всех оба прапорщика.
Степанов уверенно вел всю партию куда-то по-бездорожью. Он умел ориентироваться в бескрайной тайге, видимо, знал некоторые ее тайны и прокладывал путь по рыхлому глубокому снегу, не оглядываясь и не раздумывая.
Сильный и ловкий, он иногда уходил вперед и только хорунжий поспевал за ним, ступая по его глубокому, четкому следу. Но прихрамывающий и задыхающийся полковник отставал от них; а вместе с ним, задержанные его медленным шагом, отставали и оба прапорщика. И, теряя порою из виду этих отставших, хорунжий останавливался, и легким, но настойчивым окриком останавливал Степанова — и они дожидались полковника с его спутниками. Холодная жестокая усмешка пряталась тогда в уголках тонких обветренных губ у Степанова.
Полковник молча догонял этих сильных и, казалось, не знавших усталости, людей. Он тяжело дышал и отводил глаза от Степанова и хорунжего. И только кто-нибудь из прапорщиков виновато упрекал:
— Вы бы не так быстро шли... Тяжело полковнику-то.
Потом шли дальше. И снова, незаметно для всех, передовые уходили далеко вперед, заставляя полковника почти выбиваться из сил.
В один из таких моментов, когда Степанов с хорунжим скрылись за дальними лиственями и соснами, полковник справа от себя услыхал какой-то странный, чуждый тайге, звук. Он приостановился, но не успел определить и понять этот звук, как откуда-то раздался гулкий, громко раскатившийся над деревьями выстрел. За выстрелом послышался крик. И когда он оглянулся на этот крик, то увидал, что один из прапорщиков, тот, который шел позади всех, сначала присел как-то смешно и нелепо на снег, а затем свалился на-бок и уткнулся головою в судорожно вытянувшиеся руки.
— Ложись! — крикнул полковник, и, вскинув винтовку, припал к снегу и наугад выстрелил в ту сторону, откуда раздался внезапный, неожиданный выстрел. Вслед за ним выстрелил также растянувшийся на снегу прапорщик: тот, кого еще не сразила стерегущая пуля.
На выстрелы прибежали Степанов и хорунжий. Они сразу поняли, в чем дело, и тоже залегли рядом с полковником и прапорщиком.
Треск покрыл тихий покой тайги. Посыпался снег со сшибленных пулями ветвей. Где-то с форканьем поднялись белыми пушистыми комками куропатки, где-то прыжками, без оглядки, в сторону заскакал ушкан.
Ответных выстрелов не было.
Хорунжий подполз к неподвижно лежавшему прапорщику, приподнял его голову: липкая кровь залила все лицо, уже успевшее застыть. Прапорщик был мертв.
Степанов приподнялся и прислушался. В тайге снова было тихо и покойно.
Степанов, прячась за стволами деревьев, отправился туда, откуда раздался выстрел. Он шел, прислушиваясь. Но тишина снова охватила оцепенелую тайгу — он слышал лишь поскрипывание снега под своими ногами. Он уходил почти по пояс в снег, пробираясь возле самых стволов деревьев. Он видел тонкие узоры птичьих следов на пушистом снегу; видел следы зайцев, совсем свежие и беспорядочные. В одном месте он приостановился и разглядел свежий волчий след, шедший ровной цепочкой и сразу сделавший крутую петлю в сторону. И недалеко от этого следа он, наконец, увидел широкую двойную лыжню, также заворачивающуюся крутой петлей и уходящую дальше и вперед. Вот здесь, понял Степанов, остановились двое на лыжах, вот отсюда они стреляли. Оглянувшись на оставленных возле трупа спутников, Степанов увидал широкий просвет в тайге, через который можно было метко целиться в них... Вот здесь эти неизвестные, но враждебные люди повернули и ушли дальше от того, что они сделали.
Степанов покрутил головой и вернулся к своим спутникам.
13. Лабаз.
Труп коченел. Кровь застыла и перестала течь.
Полковник растерянно глядел на неподвижно прижавшееся (словно ища зашиты у мягко устланной снегом земли) тело.
— Нужно похоронить! — хрипло сказал он.
— Да, да! — оживляясь и черпая в этом оживлении разряжение сковавшей его оторопи, закивал головою прапорщик (один остался!).
— Хоронить? — переспросил озабоченно Степанов и сразу же ответил себе и этим другим. — Нам нельзя здесь на это терять времени. Залабазим как-нибудь труп и скорее пойдем.
— Значит, так и бросить, как падаль?.. — с нарастающей горечью спросил прапорщик. — Зверям на съедение?
— Нет, зачем?.. Залабазим, лесинами закидаем... Звери не доберутся пока что... — миролюбиво, сдерживая себя, ответил Степанов. — Отвязывайте топоры. А вы, полковник, покараульте... Поглядите, как бы нас не скрали, не подстерегли опять... те...
Снова тишина таежная разорвана: стучат, звенят топоры, валятся, потрескивая деревья. Последнее пристанище наспех готовят своему товарищу путники: путнику, окончившему свой путь, последнее пристанище готовят.
Навалили деревьев, пообчистили от снега полянку. Подошел Степанов к трупу, подумал:
— Надо одежду всю снять!..
— Поклажу и оружие снимем, — отозвался полковник.
— Поклажу, ружье и верхнюю одежду, — повторил Степанов.
— Как?! Раздеть покойника? До-нага?!
— Да... хорошо бы до-нага...
Полковник шагнул к Степанову. Бледное лицо — как маска: искажено гневом и болью. На бледном лице внезапно оживают багровые пятна; горят яростью неугасимой глаза: голос перехватило у полковника. Но он хватает широко раскрытым, оскаленным ртом воздух, и визг рвется из его горла:
— Не сметь!.. Не сметь издеваться над покойником!.. Не сметь!.. Не сметь!..
И этот визг, такой неожиданный, необыкновенный, опаляет хорунжего и прапорщика и даже Степанова. Они глядят почти с испуганным удивлением на этого, прервавшего свое покорное молчание, человека. Они видят его преображенное лицо, откуда глядит на них безумие. И молчат. И только у Степанова, наконец, хватает присутствия духа ответить, остановить этот вопль, этот крик.
— Поймите... — хочет он что-то объяснить, и голос его звучит мягко, успокаивающе... — Поймите...
Но рвутся, рвутся визгом:
— Не сметь!.. Не сметь!..
А потом реакция: отворачивается полковник к дереву, и видно, как вздрагивают его плечи, его спина.
Степанов хмурится и глядит на хмурых и взволнованных хорунжего и прапорщика.
— Поймите... — повторяет он, но голос его звучит тише, словно боится кого-то встревожить. — Ведь это как-раз из-за одежды, вот из-за этого тряпья за нами охотятся... И если мы оставим им, тем, эту одежду, они раззарятся, у них разгорятся зубы, и они будут нас подстреливать поодиночке... А если мы унесем одежду, может быть, они дальше не пойдут за нами... Поймите!..
Но молчат хорунжий и прапорщик.
Степанов устало вздыхает. Смотрит на труп, на спутников.
— Ладно! — говорит он решительно и холодно (в глазах зажглись жесткие точечки). — Давайте скорей укладывать тело... в одежде... Пусть будет по вашему! Принимайтесь!..
Идут к трупу. Бережно отвязывают поклажу, снимают ружье, патронташи, сумки, — все, что теперь не нужно этому отдыхающему путнику.
Берутся за плечи, за ноги; укладывают на обнаженную землю, на закуржевевшую прошлогоднюю траву. Складывают негнущиеся уже руки на груди. И скользят взглядом по залитому кровью лицу.
Полковник отрывается от дерева. Подходит к трупу. Шапку долой. Шапки сняты у всех.
Полковник складывает щепотью ознобленные, вздрагивающие пальцы. Полковник молится. В коротком молчании коротко застывают слова.
И пока он молится, другие бережно обкладывают труп ветвями. Потом кладут на них колоды в клетку. Строят лабаз, чтоб сохранить в нем тело. Так же, как таежные люди лабазят добычу, которую не могут сразу унести из тайги...
14. «Никаких товарищей! Никаких начальников!..».
И снова в путь. Как прежде. Нет, не совсем, как прежде. Поспешней, с тревогой в сердце. Оглядываясь и впитывая в себя каждый шорох, каждый треск обманно-спокойной тайги. Снова гуськом: впереди Степанов и сзади всех теперь только один прапорщик.
Но полковник совсем размяк, ослабел. Он далеко отстает от Степанова и хорунжего; дальше, чем прежде. С ним, из-за него отстает прапорщик. Но теперь Степанов не так охотно (да и раньше охотно ли?) приостанавливается, чтоб подождать отставших. Теперь Степанов молча наливается злобой — и шагает. Шагает вперед по целому снегу, взрыхляя и попирая грудь тайги.
Один раз хорунжий уговорил его остановиться, другой — потом он решительно выругался и холодно сказал:
— Если вы хотите подыхать тут в тайге, оставайтесь с этой бабой... Я пойду один. Тут все дело в том, чтоб идти как можно скорее!
— Но как же бросить?..
— Плюньте, хорунжий, на жалость! Понимайте так: лучше спастись двоим, троим, чем наверняка гибнуть ради одного.
— Он товарищ... наконец, он был начальником...
Один раз хорунжий уговорил его остановиться, другой — потом он решительно выругался и холодно сказал:
— Если вы хотите подыхать тут в тайге, оставайтесь с этой бабой... Я пойду один. Тут все дело в том, чтоб идти как можно скорее!
— Но как же бросить?..
— Плюньте, хорунжий, на жалость! Понимайте так: лучше спастись двоим, троим, чем наверняка гибнуть ради одного.
— Он товарищ... наконец, он был начальником...
— К чорту! Никаких товарищей, никаких начальников!.. Спасайся, кто может!
Хорунжий пристально поглядел на Степанова. Хорунжий что-то обдумывал. Он оглянулся: далеко позади мелькала спотыкающаяся фигура полковника. Он полз медленно. Хорунжий понял, что так нельзя будет уйти от опасности.
— Да... — сказал он. — Плохо дело...
— Поняли? — удовлетворенно спросил Степанов. — Ну то-то!
А когда полковник приблизился, а за ним прапорщик, Степанов, глядя ему прямо в лицо, сказал:
— Вот в чем дело, полковник... Вам придется поторапливаться, потому что мы больше не будем задерживаться из-за вас... Нужно спешить.
Полковник поглядел на Степанова и перевел взгляд на хорунжего. Тот отвернулся. Полковник кашлянул: чорт, горло перехватывает!
— Это значит: решили бросить меня? — вяло сказал он. — Понимаю... Ну, ну, бросайте! бежите, гады вы этакие. Уходите все!
Степанов и хорунжий не отвечали. Ответил прапорщик:
— Нет, полковник! Я останусь с вами...
— Вы! — повернулся к нему полковник. — Не надо! Уходите тоже... Мне никого не нужно...
Хорунжий тихо сказал что-то Степанову и снял с себя сумку. Тот сделал то же. Они развязали свои котомки, порылись в них, отложили часть провизии в кучку на снег. Хорунжий шагнул к полковнику:
— Вот здесь — часть нашего пайка... Мы со Степановым пойдем быстрее вас, нам хватит того, что мы себе оставили...
Полковник молчал.
Степанов снова взвалил на себя свою поклажу. Хорунжий помедлил и занялся своею.
Завязали завязки на груди. Кашлянули. Потоптались на одном месте.
— Ну, что же, — нерешительно сказал хорунжий. — Пойдем... Далеко не отставайте... Придем на место — вышлем за вами лошадей...
Степанов круто повернулся и зашагал вперед. Потом хорунжий.
Остались двое.
Прапорщик подобрал оставленную им провизию. Он увязал ее в свою котомку. Полковник молчал, опершись на винтовку. Прапорщик подошел к нему:
— Почему вы не уходите с ними? — хмуро спросил его полковник. — Почему не уходите вы?..
— Пойдемте, полковник, — мягко сказал прапорщик. — Пойдемте потихоньку. Авось, как-нибудь доберемся до людей...
Полковник выпустил винтовку из рук, она рухнула в снег. Он медленно опустился на-земь, обхватил голову обеими руками и заплакал злыми, беспомощными слезами.
— Ну, отдохните немного... отдохните! — бормотал прапорщик, и был растерян его взгляд, и пухлое обветренные губы подергивались.
— Отдохните... А потом, помаленьку пойдем...
15. Сквозь снежную зыбь.
Замелькали мелкие снежинки, зыбкой белой стеной обволоклась тайга. Замелькали, закружились и стали оседать на широких белых лапах ветвей, на рыхлых следах, на утоптанном пролеске, на грубо и наспех срубленном лабазе.
Сквозь зыбкую сетку, мягко ступая по снегу, прорываются бесшумно и без всякого усилия (так приятно и легко рвать эту преграду!) волки.
Они учуяли. Они дождались.
Но близка добыча, а так недосягаема. Где волкам справиться с лабазом! Они щелкают зубами. В горящих голодных глазах нетерпение и ярость. Они прыгают вокруг этого вороха бревен и сучьев. Они взвизгивают.
Но — откуда-то внезапно потянуло чужим духом. Острые уши насторожились. Длинные морды вытянулись, ноздри втягивают в себя этот дух.
Сорвались с места волки. Дальше от этого враждебного запаха, дальше!
Живыми людьми запахло.
Волки метнулись в сторону. Они уходят. Они скроются. Но они будут ждать. Они будут сторожить издали, притаясь...
К лабазу подбежали собаки. Обнюхав его, они залаяли. За собаками подошли люди. Они оглянулись кругом, и, заметив лабаз, обошли вокруг него.
— Надо поглядеть! — сказал один из них.
Другой молча высвободил ноги из лыж и принялся разбрасывать бревна и ветви. Потом к нему присоединился второй. И скоро из-под бревен и еловых ветвей показалось тело прапорщика, того, который был так молод и недавно мечтал еще о сладком запахе марки Коти.
Оба наклонились над трупом.
— Полушубок-то, гляди, совсем хороший! — удовлетворенно сказал один.
— Да и катанки хороши... Малость подошву подкинуть — и вовсе в аккурате! — обнаружил другой.
— И штаны ватные... теплые.
— Шапка с ушам...
* * *Волки, притаясь в стороне (как раз на таком расстоянии, чтоб собаки не учуяли), злобно-тоскливо ждали. Они разевали красные пасти и тихо повизгивали. Иногда они шумно вдыхали в себя запах тех, живых, и еще чего-то, что было так желанно и нестерпимо-хорошо. Сильные лапы врывались в снег: и трудно было удержаться, чтобы не кинуться туда, туда. Но они ждали.
Ведь они долго ждали, и должны, наконец, дождаться...
* * *Взвиться бы над тайгою (птицей какой-нибудь, что-ли!) да поглядеть вниз:
Бредут по тайге парами молчаливые путники. Двое шагают сильно и уверенно. Другие двое медленно, словно через силу, словно великая тяжесть навалилась на них и давит. И дальше — на легких лыжах, сосредоточенные, деловитые, бодрые.
А за ними волки. В одиночку, группами: голодные и сытые.
Широкий след проложен в тайге. Извилистый путь обозначен на снегу. И на пути остатки, клочья, обглоданные кости.
16. Мысли, которые не умирают.
Как по таежным мурьям и заимкам вести доносятся? Как таежные люди друг о друге узнают?
Дознались как-то иннокентьевцы об узко-еланских новостях: у тамошних парней обновки завелись: полушубок новый у одного объявился, шапку хорошую добыл другой, рубаху сатиновую. Откуда?
Велика ли корысть — полушубок да шапка, но обожгла эта весть иннокентьевцев, особенно баб.
— Где это узко-еланцы обновки добыли?
— Каки-таки торговые люди наделили их этим добром?
— Хлопайте: торговые!.. Поди, сами где-нибудь добыли!..
— Са-ами?.. Где в тайге добудешь? Полушубки да рубахи полушелковые на соснах не растут!
— Нет, брат, не растут!..
А среди баб остроглазая, остроязыкая. Смекнула бабьим умом своим, брякнула:
— Стойте-ка, бабы! А мимоезжие-то? Вон давнишние-то, однако, они мимо Узкой Елани крюк давали?..
— Дык, разве будут они эстольким-то отдаривать?
— Пошто отдаривать? Так взяли, поди, узко-еланские-то... Отняли.
— Неужто ж?..
— Да что ты мелешь-то, девка? Одумайся!
Но сквозь деланное негодованье острое любопытство, неудержимое, жадное, забористое.
— Да все может быть!.. Узко-еланские, они такие фартовые... Как раньше горбачей подстреливали, так вот и теперь...
— То горбачи, а то... Разница!
— А откуда полушубок? Откуда шапка новая? Рубаха нарядная?!
— Перстянки?.. Катанки ладные?!..
— Кыш вы, бабы! Будет вам, тараторки!
Под мужичьим окриком затихает бабья трескотня. Но ее не утушишь совсем. Вклинились мысли в бабьи головы. Не те ли, что тогда под шапками лохматыми и у мужиков шевелились? Тогда, когда провожали с угору этих мимоезжих.
Будут эти мысли давить и беспокоить в долгие снежно-лунные ночи, когда обложат морозы крепко сбитые кондовые избы; будут они подымать с податей и с голбчиков раньше петухов и гнать в серое предутрие на мороз, чтобы прислушаться, приглядеться — не идут ли по заречью люди прохожие, бездельные? Не несут ли на себе лопать обрядную, винтовки обстрелянные?..
Ничем не вытравишь этих мыслей.
Потому что в ясных, невозмутимых раздольях тайги мысли родятся медленно и потом не умирают, не уходят легко и бесследно. Потому что в обманном спокойствии тайги появились ненужные, чужие, неведомыми путями бредущие люди.
* * *Сначала их было двенадцать... Нет, их было больше. Сотни, быть может, тысячи их побрело по тайге. И казался им путь их ровным, безопасным и нетрудным. Но вошли они в сердце тайги — и вкусили ее горечь. Сначала их было много... А сколько осталось?..
Дыдырца-тунгус, рыская по тайге, подсчитал бы, да стоит ли?