Старуха засуетилась. Ребята чинно выпили водку и, утеревши полою губы, полезли на печь.
– Ты не выпьешь с дорожки-то?.. Небойсь прозяб… – обратился ко мне Андреян Семеныч.
Я отказался.
– Ну, да оно знамо… – опять-таки насмешливо сказал он, тщательно отряхая Григорьев зипунишко, – шуба-то твоя не этому чета… Мороз-то не вот скоро влезет.
Возражать было нечего… Я посмотрел на часы.
– Много до полночи-то? – спросил Андреян Семеныч.
– Да теперь семь часов.
– Стало быть – пять осталось. Лошадям овса-то надыть? Сенца мы дали.
– Нет… Может, погодка поутихнет, – поедем.
– То-то, смотри… А то овес есть.
– Много считаете до Панкратова?
– Тут хоть и недалеча, версты три, да дорога-то блажная: мало-мальски погода поднимется, ни за что не доедешь… Прогалок-то большой: как не попадешь к Панкратову, так и езди пo степи до самого Битюка; уж там в лес уткнешься – по ту сторону реки будет…
– Ты кто, из дворян, что ль? – бесцеремонно добавил он, развешивая зипун перед горячим «устьем»…
– Нет, не из дворян.
Андреян Семеныч как-то неопределенно промычал, но тон его сразу стал и доверчивей, и добродушней. Он обстоятельно расспросил меня про мое жительство, мои занятия, про крестьянское житье в Малой Березовке (село, около которого я жил), которая была известна во всем уезде благодаря большому винокуренному заводу, носившему название Березовского.
– Да что, Андреян Семеныч, – ответил я ему на последний вопрос, балуются мужики, в Березовке… Пьянство все усиливается, живут плохо… Воровство завелось.
– Т-э-к… – задумчиво протянул Андреян Семеныч, – да, надо правду сказать, народ дюже стал слабее, чем в наше время, – продолжал он, – кабаки эти пошли, и дележи, и воровство… Всего вдосталь!
– Отчего же это, Андреян Семеныч?
– А уж бог ее знает с чего! – Андреян Семеныч развел руками. – Я помекаю так: все от голодухи больше… Ты вот погляди на наш поселок: живем мы, слава богу, покедова – в достаче, ну и не заметно, чтобы пьянство, алибо что… И народ у нас дружнее, мирское дело не продаст, не пропьет… А ты, вон, погляди в Россошном у них, – он кивнул в сторону Григория, выбрали они ходока, за луга стараться, – соседи у них луга отбили, – что ж ты думал?.. – взял этот ходок да за две сотенных документы и продай суседским!.. Вот они как мирское дело-то понимают.
– Это верно, – подтвердил Григорий, – Кузьма Семеныч у нас есть, теперь кабак открыл, с нового года.
– И приговор ему дали?{2} – удивился я.
– Дали. Старикам поднес восемь ведер, ну и дали…
– А луга так и остались за соседями?
– Как же, известно, остались… Летось, петровками, какая драка из-за них была!..
– Ну вот… – развел руками Андреян Семеныч. – У них, чтоб какого-нибудь согласия промеж себя, и не спрашивай… Всяк по-своему, порознь… Только одно и есть мирское дело – мирские деньги пропить… Это они давай!.. И так у них заведено еще: всех дворов в селе около двухсот будет.
– Более, дядя Андреян, – перебил Григорий.
– А то еще и более, а всеми делами десять аль двадцать мироедов ворочают… Мироед и на сходке, и в волостной, и в кабаке… И как ведь это у них: чуть мужик справится, зашибет где ни на есть копейку, так сейчас и норовит суседа закабалить… И тут уж его бойся… А вот у нас на поселке дворов двадцать есть, да как все мы по капиталам-то ровны, у нас закабаливать-то и некого…
– Ты мне вот еще растолкуй, Андреян Семеныч, – сказал я, – вот вы, барские ведь, кажется, были?
– Барские.
– По сколько у вас на душу земли-то?
– Три с осьминником.
– Ну, вот в Большой Березовке однодворцы живут, у них по пяти десятин на душу приходится, а живут они – почти полсела побирается, отчего это?
– Ты нас в расчет не клади… Мы еще отцовским нажитием сыты, это вот с воли-то маненько поупали, а то зажитнее нас в округе не было.
– Ну, не вас, так взять других барских, все они живут справнее однодворцев…
– Это правда, что супротив барского однодворец не вынесет… Перво-наперво, работает он куда плоше нашего, под страстью не был, барщины не знавал, а другое дело – избалован… Ну, вот теперь и расплачивается…
– Не равен однодворец, не равен барский, – отозвался Григорий, – вот тоже оленинские барские, а живут-то никак еще хуже нас, грешных…
– Да, оленинские точно что плохо… – сознался Андреян Семеныч.
– Да, видно, всем не меды, – добавил он после некоторого раздумья, куда ни погляди, горе одно… Что барские, что однодворцы…
Он сел к столу и, садясь, хватился за спину.
– Эка поясница-то одолевает… Должно, все палочки отзываются…
Он как-то, не то зло, не то весело, усмехнулся.
– Какие палочки? – удивился я.
– Да как же! Меня ведь сквозь строй гоняли…
Я заинтересовался.
– Вона!.. Я ведь бывалый… И Сибири, по барским щедротам, отведал и палочек… В Томской четыре года выжил.
– Да за что же это?
Мне что-то не верилось в эти ужасы, глядя на его спокойное, добродушно усмехающееся лицо.
– Да все воля эта{3}, пусто бы ей… Ишь, мы до воли-то на Битюке жили… Може, слыхал – Калинкин барин есть, производителем он теперь… Ну, мы его крепостные были… Угодья у нас были – одно слово… Ну, и лес, и река подле… Заказу ни в чем… Жители мы были еще исстари: мой дед-то чистоганом двести золотых батюшке покойному оставил… Вышла, это, воля. Барин нас и вздумай переселить на эту вот самую «Сухопутку»… Мы, известно, заартачились, ходоков выбрали: я пошел, да еще тут два мужичка. Ушли, как водится, таючись… Однако с Рязани воротили нас, – ишь, не порядок… Пригнали домой по этапу… А уж тут вышло распоряженье ломать… Как так? – не закон, ребята… Сбили мир, порешили не давать… Ну, значит, бунт… Солдат пригнали на постой к нам… Свиней, кур, телятишек, душат не судом! Одно слово – разор… Терпим… «Что ж, хотите по добровольности переселяться?» – спрашивают… «Нет, не хотим…»
Андреян Семеныч воодушевился. Добродушная насмешливость исчезла из его глаз, и в них засветилась какая-то злоба…
– Ты сам рассуди, – обратился он ко мне, – жили мы при всех угодьях… Сады, это, у нас разведены, пчельники, рыбная ловля, луга заливные, и вдруг на! переселяйся… Тут ни леску, ни речки – уж колодцы Калинкин порыл… Какая это воля!.. Работали-работали на них, корпели-корпели, а тут на «Сухопутку»!..
Ну, стало быть, как сказали, это, мы, что не хотим, велели избы ломать. Мы в колья… А сами, значит, еще нарядили ходока, – Архип был у нас мужичок, шустрый такой… Услали мы его, а сами стоим на одном. Порешили не поддаваться до конца… Ну немного годя пригнали тут на нас две роты, усмирять, значит… Мы было опять в колья… не тут-то было. Ну, знамо, сила! супротив нее что поделаешь… Скорились мы… наутро собрали нас всем миром на выгонок… Солдаты, это, в два ряда выстроились, – с палками стоят… нас кругом оцепили, с ружьями… А над селом просто стон стоит, – бабы с ребятишками рев подняли… Ну, думаю, плохо дело, закатают на смерть… Стали выкликать… выходи, говорят, зачинщики… Переглянулись мы, это… молчим… еще кой-кто сказал: мы все зачинщики… А коли все, так всех сквозь строй гнать… с первого до последнего… что ж, думаю, двум смертям не бывать… перекрестился, вышел… Я зачинщик, говорю… Валяй его, кричат… Начали руки связывать… Пусти, говорю, я и так пройду… ну, все-таки связали; повели… Прошел раз… жгется. Ничего, что дальше… Ведут другой раз… Ну, закатают, думаю… Повели в третий, не стерпел очумел… так замертво и упал… Бросили… тут я уж ничего не помню… Ишь, еще троих водили, да человек двадцать розгами секли… – А избы, знай, ворочают: все на «Сухопутку» сгоняют… Взяли тут нас четырех прямо в больницу… Оттуда вышло решенье в Томскую, в Сибирь, на поселение… Затосковал я: уж переселяться бы как следует, а тут гонят… Ах ты, пусто бы вам! Ну, что тут малый без меня поделает?.. Однако делать нечего, сила солому ломит, плетью обуха не перешибешь… Взял я с собою старуху, пошел. Одиннадцать месяцев нас перли! Со мною деньжонки, спасибо, были, нам-то и вмоготу, а то бы беда!.. Ну, пригнали нас на место. Оглянулись мы, видим, сторона не плохая, пожалуй что и нашей не уступит… Что за притча, думаем, вот тебе и Сибирь!.. Снял я тут мельничонку у мужиков, дело-то это мне сподручное: свой ветряк был на «старине»-то… Мельница хоша и водяная попалась, ну, разница в них небольшая.
Обжились… Глушь такая, что боже упаси!.. Город – двести верст… Село от села – сто… Поселок – пятьдесят!.. Жить то способно, вольно… Лесу – сколько хочешь, рыбы – тьма… Всего вволю!.. Я уж подумывал сына вызвать туда…
– Что же, вызвал? – спросил я.
– Случай такой подошел, я вот тебе расскажу… Сошелся я там с начетчиком одним, тоже сосланный был… Ума – палата!.. Век я его не забуду…
Андреян Семеныч слегка задумался и вздохнул. Старуха подошла к столу и сняла пальцами нагоревший светилень.
– Это ты про Самсон Гаврилыча? – спросила она.
– Это ты про Самсон Гаврилыча? – спросила она.
– Про него… Эх, душа был человек!.. Ну, вот он-то и отсоветовал мне сына выписывать… «Скорей всего, говорит, вам прощенье выйдет… Человек ты денежный, тебе везде будет хорошо, а пуще того в своих местах… А тут жить-то пожалуй, и вольно, только тоска тебя задушит: человек ты пришлый, своих местов ни в жисть не забудешь…» Послушался я его. И только с той поры одолела меня тоска: все дожидаюсь, скоро ли отпустят в Расею… Не найду никак места, да и шабаш!.. А тут старуха скучает, – кропчится… Что ты будешь делать!.. Так я у этого начетчика и дневал и ночевал… Заберусь, бывало, к нему… Хата, это, чистая, белая… сядем и ну толковать. Сначала по хозяйству: как помол, как что… а там уж и по-душевному… Заскучаю я станет читать мне, – читал он страсть как внятно, вразумительно… И все больше одно место читал, – от тоски, говаривал, помогает… Вон оно у меня замечено, сын-то маленько грамотен…
Андреян Семеныч кивнул на божницу.
Я взял книгу, лежавшую там, и развернул: то было евангелие.
– Ну, прожили мы там четыре года… Воротили нас… Пришли мы уж сюда, на «Сухопутку»… Вижу, малый женился, ребятенками обзавелся, обстроился как след, все в порядке… Я тоже принес маленько деньжонок: скопил в Томской да и родительские еще оставались… Ну, вот и живем, пока бог грехам терпит.
Андреян Семеныч ласково взглянул на меня и усмехнулся; ему, видимо, нравилось мое напряженное внимание и мое сочувствие.
– А что, дядя Андреян, – послышался с печки голос Григория, – земли там довольно, вволю, в Томской-то?
– Куда еще больше! И земли и лесу.
– Эх, кабы жена не хворала да деньжонок на дорогу, – ушел бы туда!..
Андреян Семеныч задумался.
– «Сладки гусиные лапки!» – «А ты их едал?» – «Я-то не едал, да мой дядя видал, как наш барин едал!» – сбалагурил он, усмехаясь. – Эх, Григорий, без денег да без силы и там пропадешь!.. Поставь плотника без топора, срубит он те избу-то?.. А в Томской такие места: тут рупь нужно там пятью не обойдешься… Тут ты один вот, хоть плохо, да все копаешься, а там впору с семьей, не то одному… Кабы сообча с кем, ну так… Да и то! Андреян Семеныч махнул рукою. – Вон тамлыцкие – вконец разорились… Туда уж еле дошли, а оттуда всю дорогу побирались… И тут-то все распродали, не знать, как и быть теперь…
– Отчего же это? – полюбопытствовал я.
– С дуру-ума. Броду не спросились, – в воду полезли… Уж если переселяться, так надо умеючи: сперва ходока послать надежного, место облюбовать да закрепить его как ни на есть, може оно казенное аль хрестьянское… Ну, опосля на это место-то дворов пяток справить, ну, а там уж и можно… Зря-то ничего не делается, милый ты мой…
Все мы молчали. Сверчок трещал где-то за печкою. Со двора слабо доносился шум ветра…
Я взглянул на часы: было десять. Григорий все уговаривал ехать, – он, кажется, боялся за свои два целковых, – на том и порешили.
Хозяин от денег отказался: «Може, я когда заеду к тебе, – авось обогреешь», – сказал он мне, добродушно усмехаясь. «Аль, може, неловко мужика-то в гости?» – добавил он, уже смеясь. Я, разумеется, принялся разуверять его и на прощанье крепко пожал ему руку. Руку он мне подал неловко, и удивился, когда я крепко сжал ее: по его мнению, это было «лишнее».
Мы выехали. Около дворов как будто стихло, но это объяснилось переменою ветра: когда проехали дворики и выехали в поле, там несла страшная вьюга… Ворочаться назад не хотелось, да к тому же думалось, что за три версты можно ощупью добраться.
Сначала все шло хорошо. Попали на дорогу, хотя и полузанесенную, но все-таки отличавшуюся твердостью от рыхлого поля. Отдохнувшие лошади, похрапывая, бодро шли навстречу ветру.
Проехали с версту.
Мне показалось, что под санями не прежняя ровная дорога; я не счел нужным заметить это Якову, предполагая, что могла попасться какая-нибудь случайная поверхность. Григорий едва заметным пятном виднелся впереди.
Сани сильно затолкало. «Что это?» – крикнул я Якову; тот нагнулся с облучка и всмотрелся: оказался вспаханный косогор, с которого почти весь снег снесло ветром. Подъехал Григорий.
– Как быть? – Сбились…
– Вижу, что сбились. Как полагаешь – далеко от двориков отъехали?
– Да, думается, версты две…
– Куда ж теперь ехать?
– Надо попытать вбок ветру, – должно, прямо попадем.
– Ну, ступай вбок ветру.
А вьюга, как бы сердясь за непрошенное соседство, завывает все резче и резче, и целыми тучами валит снег на сани…
Въехали на какие-то жнива: снег лошадям выше колена. Пристяжные пугливо жмутся к оглоблям, колокольчики как-то жалобно перезванивают. Поехали шагом, чтобы вконец не изморить лошадей. Едем час, другой… – нет и признаков жилья, а давно бы пора.
– Где же Григорий?
– Да он впереди все ехал… Не видать что-то… – Ну-ка, остановись.
Лошади, после легкого усилия со стороны Якова, стали как вкопанные; пристяжные сиротливо понурили головы… Григория нет.
– Покричи-ка, Яков.
– Гри-го-рий! – выработывает мой возница охрипшим басом.
– Гри-го-рий! – подсобляю я ему.
Нет отзыва. Звук наших голосов замер, как в склепе. Только вьюга порывисто гудела в ответ и несла все новые и новые горы снега. Около саней образовался сугроб.
Невольная дрожь проняла меня… Какая-то смутная тоска ложилась на душу… Понемногу закрадывалась мысль об опасности серьезной…
Буря несла какими-то прихотливыми порывами: то завоет, застонет, закружится, – то стихнет. Чудилось что-то дико-осмысленное в этой игре с человеческой жизнью, в этой забаве кошки с мышкой.
Вот она сразу стихла: чуть слышно голосит ветерок, взвевая маленькие облачка снега. Но сверху, с туманных, тяжелых туч снег падает и падает… Казалось, не будет конца ему… И полость, и шуба моя, и армяк Якова – все завалено… А снег все падает и падает… Какое-то мучительное чувство, чувство постепенной отчуждаемости от жизни овладело мною при виде этих беспрерывно падающих мириад крутящихся снежинок, при виде все возвышающихся час от часу сугробов вокруг саней и лошадей.
– Двинь лошадей, Яков, – засыплет!.. Лошадей погнали; они рванулись и стали… Колокольчики жалобно и глухо звякнули…
Пробую закурить сигару – спички тухнут: отсырели.
– Гри-го-рий? – взывает Яков с тоскою в голосе.
Нет ответа… Снег падает и падает… Я начал немного зябнуть… Яков, по колено в снегу, ходил около лошадей и раздражительно оправлял сбрую; изредка крупная ругань выдавала его душевное настроение.
Тьма висела над полем. Не та черная, осенняя тьма, про которую говорят «хоть глаз выколи», а серая, туманная… Темные предметы резко обозначались в этой тьме…
Понесла опять вьюга, свирепая, дикая… Поле снова застонало. Лошади прозябли и, без всякого понукания, двинулись. Яков пошел позади… Колокольчики, от настывшего на них снега, издавали какие-то деревянные звуки.
Григория след простыл… Мне невольно вспомнились его детишки мал-мала меньше, хворая жена… «Поехал ли бы он провожать меня, если бы у него были в кармане эти несчастные два рубля?» – подумал я. «А тебя-то куда черт нес?» – помимо моей воли встал неутешительный вопрос. «Кто тебе дал право рисковать жизнью людей?..» – «Два рубля дали мне это право…» – как-то сам собою сказался иронический ответ, и больно стало на душе…
Спускаемся куда-то под гору… Ниже, ниже и, наконец, погружаемся в сугроб… Лошади стали. Приходилось вылезать из саней; делаю попытку – по пояс!.. Снег в калошах, снег за сапогами…
После дружных усилий и энергичных понуканий лошади вывезли из сугроба порожние сани… Мы сели в них, на этот раз рядом и плотно до невозможности. Холодная бешено воющая мгла окружала нас… Снег на ногах у меня таял, дрожь охватывала все тело.
А Григорий все на уме… Я опять призываю его надорванным голосом: «А-э-й!» – слышится не то смутное эхо моего возгласа, не то завыванье вьюги… Еще раз кричу – ни звука…
Мною овладевает какая-то апатия: как будто ко сну клонит, но я не сплю… Яков сосредоточенно молчит, и только что-то изредка шепчет… Должно быть, нещадно ругает и меня, и вьюгу, и все… А может, и не ругается, а вспоминает что? Может, мать свою вспоминает, суетливую, словоохотливую старушку? Или свою незатейливую крестьянскую обстановку, с ее рабочими буднями, с ее праздниками «на улице», где до ранней зорюшки тянется то тоскливая, то ухарская песня, слышится топот трепака, треньканье балалайки, звонкий хохот девок и молодиц… Может, и возлюбленную какую вспомнил, с черной соболиной бровью, с высокою, крепкой грудью, с любовными речами где-нибудь в душистом коноплянике или у плота на берегу широкой тихой речки, в которой ярко отражается жаркое летнее солнышко?.. Кто его знает…
Все холоднее становится телу…
Я высоко приподнял бобровый воротник моей шубы и накрылся им совсем, с лицом. Отрадное чувство теплоты охватило меня. На миг я вполне отдался этому чувству, – как будто вьюга не ревела, снег не падал тучами с неба… Крепкая ругань Якова вывела меня из этого полубессознательного состояния… «А ведь замерзнем», – промелькнуло в голове… Жгучая тоска по жизни охватила меня… Жизнь эта казалась такой полной, такой осмысленной… Все ее горе, все ее невзгоды отступали в какую-то недосягаемую даль…