Пушкин: Ревность - Тамара Катаева 9 стр.


Личные достоинства перевешивают достоинства рода, записанные в анналах, за каждую строчку бились они, их предки, гнали на смерть вассалов, сиротили семьи, отдавали детей. Все — веками. Герцог сидел в театре, гордо подняв голову, служащая с номерком была готова упасть в обморок, его дворецкий знал, что тот, кто пришел к его светлости по нужному, коммерческому делу, будет принят и, покуда ожидает в приемной, не посмеет занести ногу на ногу. И потом находится старший сын сестры, которого до смерти обоих сыновей герцога вовсе не готовили к высокой и суровой должности главы дома, и, уже вступив на стезю наследника, думает ввести в этот дом маленькую русскую или румынскую какую-то там шляхтинку. И она уже убедительно, тончайше верно в каждой сдержанной и не напоказ детали усвоила все, что надо для исполнения роли, как гениальная актриса. Или не гениальная — но все актрисы хороши, когда на них женится главный режиссер. Если гениален он, то и она будет каменно молчать или закатывать совершенно настоящие, не разыгранные истерики ровно столько, сколько надо, так, чтобы зритель верил всему. Если режиссер не столь уж велик, так и театришко, и зритель его — все в одной гамме, его любимая актриса все равно будет примой и эта прима будет от Бога, как всякая власть. Театральная власть — ярче реальной, она разыгрывается on line и в единой трактовке, все, кто не покинул зал, ее признают, и значение ее не оспаривается историками. Царица на сцене — она абсолютнее абсолютной, ей не нужны никакие реалии, она завернется в рубище, встанет посередине, а даже если глазками забегает в испуге, то АВТОР выйдет и сам скажет грозно: «ЦАРИЦА!!!», ловко отведет от нее свет, а монологи уж загодя концептуально подсократит иль уберет вовсе, и зритель будет благоговейно коситься в ее угол.

Герцогские дома — антреприза.

Хороший наследник не волен в своих предпочтениях: многовековая история, войны, троны и падения — или глазки с коленками, или даже загадочная славянская душа, страсть, молчаливый холод тещи, ее старость, ее тайны — все это важное только для него самого, для тепла его гостиной и радости его спальни. Глава герцогского дома читает другой текст — там нет места юным Наташам, племянницам русской генеральши. Как вы говорите? Еще был и Пушкин? Удивительные нравы! И внучки третьей Натальи, кажется, уже совершенно помешанной особы. Он — человек долга. Даты его правления будут записаны в те же книги, что и деяния, пусть более громкие и славные, его предков, но он по крайней мере не уронит своего долга. Ни-ка-ких выскочек!

Ну а чернь, цирковые зрители — они, конечно, более интересуются Золушками. Что им законная, бледная и длинноносая герцогиня, триста лет назад предназначенная наконец соединить два дома, — куда волнительней история площадной страсти, чего угодно — что даст возможность и над герцогскими предрассудками снисходительно и со знанием дела посмеяться, и для подрастающих дочурок короны с женой за чаем попримерять.


МАСКА: Москва стремилась вверх, да так, чтобы было видно. Куполами, колокольнями, дворцами. Петербургу некогда и не для кого каждому по отдельности выделяться, императору нужна была столица, ее — в два этажа каменной кладки — наложили на готовый план. На такой же плоский рельеф, под такое же плоское небо. Сверху и снизу покрасили серым. Где нашлось средств, добавили золотых шпилей, черных кованых решеток, Баженова затейничать не пустили, все делали по-заграничному. То, что было нарядным в Италии, веселило синьоров — призраком, как другая реальность, вставало из туманов, полное российских административных законов, чиновничьих будней, женских карьер. Кто хочешь становился фантастиком, поэтом. Не мог же Пушкин быть москвичом — только москвичом, как бы ни радовалось его сердце и дружелюбная душа всему московскому, он не был бы собой, каб не любил Москвы, — но холод и графика его несостоявшегося позднего творчества, вериг светских условностей, которые навесил он на себя, покуда все не вызрело и не написалось, — не написалось никогда, его небоязни смерти — ах, почему он ее не побоялся, почему подумал, что не хватит сил жить! Все это могло быть только в Петербурге, крутиться, путать следы в огромном, плоском, темном и светящемся городе.

Друг Нащокин клеил кукольный дом. Зачем Людовик Баварский строил замки в натуральную величину — как это вульгарно: ведь не обошлось же без архитектора, проектировщика, подрядчика, перекрытий, растворов, стропил, поставщиков — где тут летать валькириям среди строительных лесов, да и потом — как себя среди них чувствовать, если так хорошо менеджерски потрудился, такой проект осилил! Собирал бы лучше, как сумасшедший губернатор, городок Петрополь, полный чудесных зданий и садов, с водой в каналах и с лодочками, еще — темная комната, без электричества, без свечей, свет тоже надо устроить какой-то не сразу понятный, льющийся как музыка — и там один-единственный человечек — он, Пушкин. Летает, в крылатке, как с крыльями, где хочет, черненький, в черненьком, носатый, чистый француз, открывающий рот и изрекающий чистые, ясные мысли, будто не о нашей жизни, как ему в голову пришло: а если его за брюшко взять, отнести в другой макетик, приоткрыть крышечку усадебного домика — сарай сараем, однако ж с фризом, с крыльцом, с колонками, — как прост и ясен классицизм! Это и Пушкин знал — что его слово такой же расчищает гармонический простор, будь только слово его сказано. Сажаешь его в домик, в кресла, тарелочку с грушами перед ним, перо гусиное полохматей, свечу оплывшую: так какие стихи! Какие заметки! Какие просто письма! На скрижали!


МАСКА: Дантеса никто не будет жалеть.

Каждый, кто захочет рассмотреть его вблизи, понять — не дай бог, описать, — что это за маленький человек, как судьба пронесла его мимо знания, кого он убил, — ну, популярного писателя, известного даже, пожалуй, на первых местах в той стране, писал лирические стихи — ведь не эпические поэмы, не величественные драмы, не великие романы — помилуйте, мы здесь не дикари и прекрасно понимаем, что есть гении, украшатели всего рода человеческого, а есть и господа литераторы, уж в России круг поклонников, в такой большой стране, непременно возле любого легкого, остроумного поэта образуется.

Да и просто убил — если кто не знает, он офицер и требование чести столь же необсуждаемо, как приказ командира. Об убивших воинах — особые молитвы, с них спросится не так, как с девки, дитя по беспробудности заспавшей, или с купецкого сына, зарезавшего крестного за часть наследства, долг закрыть. Мало ли историй, газеты полны. Да, да. Они, гвардейцы, — солдаты, защитники нравственных устоев нации. Убить бесчестящего — показать толпе, хоть будет доходить до нее кругами, отдаленно, искаженно, чем ближе, тем понятнее, — какой бывает честь в ее самом рафинированном, беспримесном, эталонном виде. Гвардейцы обязаны это знать и каждую минуту своей служебной или партикулярной жизни это блюсти. Молитесь за Дантеса!

Но только как за солдата этой войны. Не лезьте к нему в душу, не описывайте как бы невзначай просто такого веселого парня, и дуэлянта, и волокиту, и отца — чтобы повергнуть громом своих читателей, открыв, что это-то и был диавол в виде барона Жоржа Геккерна-младшего. Чем ближе вы хотите рассмотреть Дантеса как человека, как творение Божье, не дальше, может, и других ушедшаго в своих пороках, — оборотитесь-ка — тем дальше от вашего зрения — вообще-то от вашего интереса — будет Пушкин. И нечего тут притворяться. Дантес был спокоен всю жизнь, никто не докучал ему праздным любопытством — из того круга, где имели б право задавать ему вопросы. Каждый, кто знал его имя, знал, что это был реальный человек, знал, где тот проживает свою безбедную, яркую, по собственному вкусу устроенную жизнь.

Раннее вдовство, развязавшее руки и давшее свободу, долгие 50 лет рядом с Геккерном — они не были случайными любовниками, они были близкими, нашедшими друг друга людьми, полный дом оставленных Катишь детей — бедная девочка, она за свое такое номинальное, такое поверхностное замужество заплатила по всем счетам — Дантесу ставят в вину — кто бы имел право! — что он упорно взыскивал с московского шурина обещанное приданое, — так он не мог его не требовать: как сказать, что женился из трусости? Нет — женился, как все, и молодая особа из хорошей фамилии, с бумажными фабриками — все так, как полагается. Прекрасная политическая карьера во Франции, в России они не догадываются, что это такое, достаток, чудесный эльзасский климат, чудная его прекрасная Франция, родина.

Кто мог знать все это про Дантеса? Только те, которые могли претендовать на его знакомство. Такие были сдержанны, осторожны, боялись показать варварское негодование и плебейское любопытство. Русские богаты. Отлично устроенная Европа ими используется, как на заказ устроенная в имении купальня, с рестораном с французским поваром и балованным крепостником насыпанными пейзажными затеями, регулярными парками и променадами. Жорж не собирался избегать главных дорожек с громкоголосными генералами.

Напротив — он у себя тоже преуспел, и он не растерял своего нескончаемого обаяния. Он возбуждал приезжих, к нему тянулись, с ним были сверхделикатны, он мог даже провоцировать — возраст, хотелось уже и поболтать, — но все проявляли ему положенный такт.

Кому интересен маленький человек — не должен смотреть в сторону Дантеса. В какой-то момент его непременно надо будет назвать по имени — и тогда его малость исчезнет, он станет той огромной силой, которая свернула — помните, ЗАКАТИЛОСЬ — нормальный, веселящий ход солнца. Не называйте его маленьким, прочитайте «Живый в помощи вышняго», не вспоминайте на ночь, не думайте, что он такой, как все.


МАСКА: Лев Толстой, титан мысли, писал сцену сватовства князя Курагина, Анатоля, к сестре Андрея Болконского, старой и духовно развитой девушке Марье. Марья смотрела на жениха — тот приехал будто бы мимоездом навестить их с отцом, — сам тоже с отцом, везомый отцом и полностью ему подчиненный — и в доме был семейный вечер, играли на фортепьянах, ужинали, вели разговоры деловые — старики о сватовстве — и светские — молодежь должна поддерживать видимость внешней непреднамеренности и естественности обычных контактов. Княжна Марья близорука, она волнуется. Она вообще-то даже не знает, на что надо смотреть, когда идут смотрины мужчины. Отец ей дал полную свободу. Она видит только «голову». Голова — это не лицо, это лоб — не завершающий рамку лица, освещающий светом большой гладкой поверхности глаза, не щека, обрамляющие породистый нос, не подбородок, поддерживающий говорящие милые, остроумные, чувствительные и умные речи губы.

Лоб жениха переходит в череп, поросший жесткими кудрями, теми, в которые она потом страстно вцепится всей рукой. Эти щеки — рядом с ушами, их свободно висящими мочками, голыми, бледными, мягкими, похожими на кончик ее собственного языка. Подбородок — ну да, там губы, на губы, как бы невинны ни были его речи, — она все-таки понимает, что нельзя смотреть, по крайней мере долго, по крайней мере так, что это было бы всем заметно. Там — все то, что еще серьезнее губ. Там — шея! Настоящая мужская шея с волосами и следами выбритых волосков, ходящий кадык, которого совсем нет у нее, — у него есть то, чего нет у нее и он может это ей дать, она будет этим распоряжаться, это будет ее полное право, она просто еще не знает, что она сделает с этим кадыком, — и поразительно, он не будет поднимать брови, как отец, когда она хочет, — это все разное, конечно, но все равно к отцу — это тоже любовь, но он не хочет проявления этой любви, только слов, всего лишь слов, она понимает, что они никогда не будут с ним одно, — и она любит его самой жгучей общечеловеческой любовью, отец — совершенно отдельный от нее человек, а вот с этим она будет — В ЕДИНУ ПЛОТЬ. Можно ли в это поверить, когда она играет ему на фортепьянах и видит его ГОЛОВУ?

Даже речи не может быть о том, чтобы она знала, что ЗА шеей, ниже, у него есть там плечи, грудь. Вы еще скажите — живот… Вы, конечно, не скажете ничего еще более отдаленного, — не уверена, что вы сами про это знаете, — но вот у нее все так может повернуться, что она, она, Марья скоро будет знать ВСЕ.

Она никогда не выпустит из рук этого жениха.

Всем известный портрет Дантеса кисти родственника Гончаровых графа Ксавье де Местра — разве это не портрет Анатоля Курагина? Разве кто-то в России представлял его по-другому? Этот Анатоль, хотящий погубить княжну Марью и погубивший Наташу Ростову, — разве это не связанный с двумя сестрами Натальей и Катериной Николаевными барон Жорж-Шарль? Наталью он хотел осчастливить счастьем минутного, но страстного наслаждения — высшей награды минуты, — а разве есть в жизни что-то другое, более важное или более высокое? — потому что, как мог, полюбил.

На Катишь велели жениться.

Голова Дантеса представлялась ей не только за фортепьянами. Анатолю Курагину недосуг было заботиться об истинной невинности Марьи Николаевны, Дантесу были б смешны такие иллюзии. Катишь, вероятно, изо всех сил держалась до венца — что-то ж и она должна была принести, пусть формально, не все ж из Дмитрия кровь пить, из разоренного бестолкового имения, не все ж Наташе красоту мерить: довольно или нет для домашнего придворного зала, не все ж Пушкину гордиться: я, мол, талантами своими могу претендовать на звание государственного мужа, заслуги мои стоят и чина, и ордена. Ис-то-ри-о-граф! Вот и получишь диплом историографа. Тетка Загряжская Наташе не жалела нарядов и бриллиантов — такие случаются старые девы, когда украшают уже чужое тело, как украшали бы свое, — это ж тоже отдельно от души: я ли — мое тело? Мое ли это — что у меня в ушах? Тереблю я подвеску на своей груди — не так ли на Наташиной поправляю? Модистки, кутюрье — они ведь так же, изо всех сил, со всем тщеславием и безревностью украшают чужие тела. И чуждые — кутюрье с холодностью, со многими знаниями просчитывает чуждую женскую красоту, это — высокое искусство, сердце его, жизнь его — у других. Екатерине Ивановне безразлична прелесть Наташи. Старухи, двор, небедные старички, собственная даже горничная — вот была ее публика, вот перед кем она хотела блистать. Все это все равно было Катиным приданым. Сама она — фортепьяно, рисунки, гончаровские мелкие, определенные, редко гармоничные — Наташе повезло — черты. Жизнь с замужней сестрою, непрерывно рожавшею, с мужем, всегда видящим брюхатую жену, вовлеченным в ее усилия по скорому восстановлению от родов, его ум, который соединял в единое его мужские разочарования с рожающей Натальей и их общие божественные отличия, которыми награждал их Господь при каждом новом рождении. Александр сбегал каждый раз из дому, как супруге разрешаться, — где-то закрывался, где-то в себе донашивал это событие. Такие девицы — Катя и — девицей была и Александрина, других званий у них не было — к мужу поступают, зная о семейной жизни все. Голову Анатоля Курагина они рассмотрели бы со всем тщанием — какое везение! Наш муж — не в пример краше щупленького, как обезьянка, с обезьянской черненькой головой прекрасного сказочника из детства! Дальше бы смотрели с жадностью — забылась и КРОТКАЯ княжна Марья, зажмурилась, отвела глаза, решилась: сейчас или никогда решалась ее судьба — старые возбужденные девушки Гончаровы были осведомленнее, знали, что получают, в деталях, не становились циничными, чтобы не расплескать того, что шло в руки и с большим удовольствием используется, если — по невинности. Анатоль Курагин любил petites filles, Катрин — это было единственное, в чем ей повезло, — тоже бы хотела, чтобы Дантес позволил ей быть некоторое время невинной, сколь мало они бы с ним ни вкладывали в это слово. Решал, с одной стороны, конечно, он — но ведь она знала, что за ее свадьбой что-то стоит. Наверное, какие-то собственные, непостижимые — было ясно, что им всем троим нечего было и пытаться постигнуть Пушкина, уж она бы точно сломала себе голову, пытаясь проследить за логикой не только его противоречивых, но как-то объясняемых поступков, — но внутренним, совершенно внечеловеческим ходом душевных движений и резонов.

Раз решала в этом свадебном деле не она, она начинала принимать ничего не значащие решения. Она все организовала так — и в общем-то супруг остался не внакладе.

Она понесла сразу. Пушкин бы оставил ее брюхатой вдовой.

Еще неизвестно, по какому Пушкину Россия плакала бы больше.


МАСКА: Пушкин создавал свой media-проект. СОБИРАЛ журнал, предполагал влиять на умы и на чувства, давать информацию и капитализировать свой гений. Стал бы государственным мужем, властителем дум — с командой, здесь даже Пушкину в одиночку все было б не под силу. Он не стал бы Наполеоном, а при ненаполеоническом строе одного человека мало. Возможно, это было бы громкое поприще. Смогли бы мы выделять из этой плодовитой, сильной, осуществившейся жизни то, что сделал этот же самый Пушкин всего лишь до 1837 года? Оценить как-то отдельно от всего — журнала, политического влияния, реальной карьеры и просто жизненного успеха — ту легкость, светлость, многогранность, беспрекословную учительскую простоту, библейское всеведение, невыделение ничего из доступного его культуре, непривязанность — и близость, теплоту, важные для каждого и каждого.

Потерялся бы такой, ранний, Пушкин? Уж наверное бы потерялся.


МАСКА: Натальями полна английская ветвь пушкинских потомков, праправнучками и так далее Натальи Александровны Меренберг, морганатической супруги и матери морганатической супруги. Целый век еще потребуется, чтобы неравнородность Пушкиных выровнялась: очередная Натали — уже крестная мать наследного принца Уильяма, готового на наш век.

Натали — в Париже — праправнучка и Дантеса. Все это им тоже нравится, они тоже пишут статьи. Несчастный рок Пушкина — несчастный рок Дантеса. Когда-то Пушкин вызвал их злое раздражение, они не хотели попадать ни в историю, ни в истории, у них были более серьезные планы. Планы удались, Геккерны стали французским политическим истеблишментом, простили Пушкина, даже чуть-чуть стали щеголять и подсмеиваться над приключениями молодости, потом наступило какое-то совестливое поколение, дочка, в совершенстве выучившая русский язык, сошла с ума, потом дела никому никакого не стало, потом род разорился, и мелкая разночинная поденка — журналистика, то да се — родила и французских журналистов с громкими именами Дантеса и Геккерна.

Назад Дальше