— «Павел, раб Иисуса Христа…» — раздался голос старушки. Он старчески дребезжал и прерывался, но был полон благочестия и суровой важности. При первых звуках его Мишка истово перекрестился, Сёмка заёрзал по земле, выискивая более удобную позу. Старушка окинула его глазами, не переставая читать.
— «Я весьма желаю увидеть вас, чтобы преподать вам некое дарование духовное к утверждению вашему, то есть утешаться с вами верою общею, вашею и моею».
Сёмка, как истинный язычник, громко зевнул, его товарищ укоризненно вскинул на него синими глазами и низко опустил свою лохматую голову, всю в пыли…
Старушка, не переставая читать, тоже строго взглянула на Сёмку, и это его смутило. Он повел носом, скосил глаза и — должно быть, желая изгладить впечатление своего зевка — глубоко и благочестиво вздохнул.
Несколько минут прошли спокойно. Вразумительное и монотонное чтение действовало успокоительно.
— «Ибо открывается гнев божий с неба на всякое нечестие и…»
— Что тебе нужно? — вдруг крикнула чтица на Сёмку.
— А… а ничего! Вы извольте читать — я слушаю! — смиренно объяснил он.
— Зачем ты трогаешь застёжки своей грязной ручищей? — сердилась старушка.
— Любопытно… потому — работа очень уж тонкая. А я это понимаю — слесарное дело мне известно… Вот я и пощупал.
— Слушай! — сухо приказала старушка. — Скажи мне, о чем я тебе читала?
— Это — извольте. Я ведь понимаю…
— Ну, говори…
— Проповедь… стало быть, поучение насчёт веры, а также и нечестия… Очень просто и… всё верно! Так за душу и щиплет!
Старушка печально потрясла головой и оглядела всех нас с укором.
— Погибшие… Камни вы… Ступайте работать!
— Она тово… рассердилась будто бы? — виновато улыбаясь, заявил Мишка.
А Сёмка почесался, зевнул и, посмотрев вслед хозяйке, не оборачиваясь удалявшейся по узкой дорожке сада, раздумчиво произнёс:
— А застёжки-то у книжицы серебряные…
И он улыбнулся во всю рожу, как бы предвкушая что-то.
Переночевав в саду около развалин бани, уже совершенно разрушенной нами за день, к полудню другого дня мы вычистили колодец, вымочились в воде, выпачкались в грязи и, в ожидании расчёта, сидели на дворе у крыльца, разговаривая друг с другом и рисуя себе сытный обед и ужин в близком будущем; заглядывать же в более отдалённое — никто из нас не имел охоты…
— Ну, какого чёрта старая ведьма не идёт ещё, — нетерпеливо, но вполголоса возмущался Сёмка. — Подохла, что ли?
— Эк он ругается! — укоризненно покачал головой Мишка. — И чего, например, ругается? Старушка — настоящая, божья. И он её ругает. Этакий характер у человека…
— Рассудил… — усмехнулся его товарищ. — Пугало… огородное…
Приятная беседа друзей была прервана появлением хозяйки. Она подошла к нам и, протягивая руку с деньгами, презрительно сказала:
— Получите и… убирайтесь. Хотела я вам отдать баню распилить на дрова, да вы не стоите этого.
Не удостоенные чести распилить баню, в чём, впрочем, мы и не нуждались теперь, мы молча взяли деньги и пошли.
— Ах ты, старая кикимора! — начал Сёмка, чуть только мы вышли за ворота.
— На-ко-ся! Не стоим! Жаба дохлая! Ну-ка, вот скрипи теперь над своей книгой…
Сунув руку в карман, он выдернул из него две блестящие металлические штучки и, торжествуя, показал их нам.
Мишка остановился, любопытно вытягивая голову вперёд и вверх к поднятой руке Сёмки.
— Застёжки отломал? — спросил он удивлённо.
— Они самые… Серебряные!.. Кому не надо — рубль даст.
— Ах ты! Когда это ты? Спрячь… от греха…
— И спрячу…
Мы молча пошли дальше по улице.
— Ловко… — задумчиво говорил Мишка сам себе. — Взял да и отломил… Н-да…
А книга-то хорошая… Старуха… обидится, чай, на нас…
— Нет… что ты! Вот она нас позовёт назад да на чай даст… — трунил Сёмка.
— А сколько ты за них хошь?
— Последняя цена — девять гривен. Ни гроша не уступлю… себе дороже…
Видишь — ноготь сломал!
— Продай мне… — робко попросил Мишка.
— Тебе? Ты что — запонки хочешь завести себе?.. Купи, ха-арошие запонки выйдут… как раз к твоей харе.
— Нет, право, продай! — и Мишка понизил тон просьбы…
— Купи, говорю… Сколько дашь?
— Бери… сколько там есть на мою долю?
— Рубль двадцать…
— А тебе сколь за них?..
— Рубль!
— Чай, уступи… для друга!..
— Дура нетрёпанная! На кой те их дьявол?
— Да ты уж продавай знай…
Наконец торг был заключён, и застёжки перешли за девяносто копеек в руки Мишки.
Он остановился и стал вертеть их в руках, наклонив кудластую голову и наморщив брови и пристально рассматривая два кусочка серебра.
— Нацепи их на нос себе… — посоветовал ему Сёмка.
— Зачем? — серьёзно возразил Мишка. — Не надо. Я их старушке стащу. Вот, мол, мы, старушка, нечаянно захватили эти штуковины, так ты их… опять пристрой к месту… к книге этой самой… Только вот ты их с мясом выдрал… это как теперь?
— Да ты, чёрт, взаправду понесёшь? — разинул рот Сёмка.
— А как?.. Видишь ты, такая книга… нужно, чтоб она в полной целости была… ломать от неё куски разные не годится… И старушка тоже… обидится… А ей умирать надо… Вот я и того… Вы меня, братцы, подождите с минутку… а я побегу назад…
И раньше, чем мы успели удержать его, он крупными шагами исчез за поворотом улицы…
— Ну и мокрица-человек! Жиделяга грязная! — возмутился Сёмка, поняв суть факта и его возможные последствия.
И, отчаянно ругаясь через два слова в третье, он начал убеждать меня:
— Айда, скорей! Провалит он нас… Теперь сидит, чай, поди, руки у него назад… А старая карга уж и за будочником послала!.. Вот те и водись с этаким пакостником! Да он ни за сизо пёрышко в тюрьму тебя вопрёт! Нет, каков мерзавец-человек?!
Какая, подлой души, тварь с товарищем так поступить может?! Ах ты, господи! Ну и люди стали! Айда, чёрт, чего ты растяпился! Ждёшь? Жди, чёрт вас всех, мошенников, возьми! Тьфу, анафемы! Не идёшь? Ну так…
Посулив мне нечто невероятно скверное, Сёмка ожесточённо ткнул меня кулаком в бок и быстро пошёл прочь…
* * *Мне хотелось знать, что делает Мишка с нашей бывшей хозяйкой, и я тихонько отправился к её дому. Мне не думалось, что я подвергаюсь какой-либо опасности или неприятности.
И я не ошибся.
Подойдя к дому и приложившись глазом к щели в заборе, я увидел и услышал только следующее: старуха сидела на ступеньках крыльца, держала в руках «выдранные с мясом» застёжки своей библии и через очки пытливо и строго смотрела в лицо Мишки, стоявшего ко мне задом…
Несмотря на строгий и сухой блеск её острых глаз, по углам губ у неё образовалась мягкая складка кожи; видно было, что старушка хочет скрыть добрую улыбку — улыбку прощения.
Из-за спины старухи смотрели какие-то три рожи: две женские, одна красная и повязанная пёстрым платком, другая простоволосая, с бельмом на левом глазу, а из-за её плеч высовывалась физиономия мужчины, клинообразная, в седых бачках и с вихром на лбу… Она то и дело странно подмаргивала обоими глазами, как бы говоря Мишке:
«Утекай, брат, скорей!»
Мишка мямлил, пытаясь объясниться:
— …Такая редкостная книга. Вы, говорит, все — скоты и псы… собаки. Я и думаю… Господи — верно! Так надо говорить по правде… сволочи мы и окаянные люди… подлецы! И опять же, думаю: барыня — старушка, может, у ней и утеха одна, что вот книга — да и всё тут… Теперь застёжки… много ли за них дадут? А ежели при книге, то они — вещь! Я и помыслил… дай-ка, мол, я обрадую старушку божию, отнесу ей вещь назад… К тому же мы, слава те господи, заработали малу толику на пропитание. Счастливо оставаться! Я уж пойду.
— Погоди! — остановила его старуха. — Понял ты, что я вчера читала?..
— Я-то? Где мне понять! Слышу — это так… да и то — как слышу? Разве у нас уши для слова божия? Нам оно непонятно… Прощевайте…
— Та-ак! — протянула старуха. — Нет, ты погоди…
Мишка тоскливо вздохнул на весь двор и по-медвежьи затоптался на месте.
Его уже, очевидно, тяготило это объяснение…
— А хочешь ты, чтоб я ещё почитала тебе?
— Мм… товарищи ждут…
— Ты плюнь на них… Ты хороший малый… брось их.
— Хорошо… — тихо согласился Мишка.
— Бросишь? Да?
— Брошу…
— Ну, вот… умница!.. Совсем ты дитя… а борода вон какая… до пояса почти… Женат ты?..
— Вдовый… померла жена-то…
— А зачем ты пьёшь? Ведь ты пьяница?
— Пьяница… пью.
— Зачем?
— Пью-то? По глупости пью. Глуп, ну и пью. Конечно, ежели бы человеку ум… да рази бы он сам себя портил? — уныло говорил Мишка.
— Верно рассудил… Ну вот, ты и копи ум… накопи да и поправься… ходи в церковь… слушай божие слово… в нём вся мудрость.
— Оно, конечно… — почти простонал Мишка.
— Брошу…
— Ну, вот… умница!.. Совсем ты дитя… а борода вон какая… до пояса почти… Женат ты?..
— Вдовый… померла жена-то…
— А зачем ты пьёшь? Ведь ты пьяница?
— Пьяница… пью.
— Зачем?
— Пью-то? По глупости пью. Глуп, ну и пью. Конечно, ежели бы человеку ум… да рази бы он сам себя портил? — уныло говорил Мишка.
— Верно рассудил… Ну вот, ты и копи ум… накопи да и поправься… ходи в церковь… слушай божие слово… в нём вся мудрость.
— Оно, конечно… — почти простонал Мишка.
— А я ещё почитаю тебе… хочешь?..
— Извольте…
Старуха достала откуда-то из-за себя библию, порылась в ней, и двор огласился её дрожащим голосом:
— «Итак, неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же!»
Мишка тряхнул головой и почесал себе левое плечо.
— «…Неужели думаешь ты, человек, что избежишь суда божия?»
— Барыня! — плачевно заговорил Мишка, — отпустите меня для бога… Я вдругорядь лучше приду послушаю… а теперь больно мне есть хочется… так те вот и пучит живот-от…
С вечера мы не емши…
Барыня сильно хлопнула книгой.
— Ступай! Иди! — отрывисто и резко прозвучало на дворе…
— Покорнейше благодарим!.. — И он чуть не бегом направился к воротам…
— Нераскаянные души… Звериные сердца, — шипело по двору вслед ему…
Через полчаса мы с ним сидели в трактире и пили чай с калачом.
— Как буравом она меня сверлила… — говорил Мишка, ласково улыбаясь мне своими милыми глазами. — Стою я и думаю… Ах ты, господи! И зачем только пошёл я! На муку пошёл… Где бы ей взять у меня эти застёжки, да и отпустить меня, — она разговор затеяла. Экий народ-чудак! С ними хочешь по совести поступать, а они своё гнут… Я по простоте души говорю ей: вот те, барыня, твои застёжки, не жалуйся на меня… а она говорит: нет, погоди, ты расскажи, зачем ты их мне принёс? И пошла жилы из меня тянуть… Я — даже взопрел от её разговору… право, ей-богу.
И он всё улыбался своей бесконечно кроткой улыбкой…
Сёмка, надутый, взъерошенный и угрюмый, серьёзно сказал ему:
— Умри ты лучше, пень милый! А то завтра тебя с такими твоими выкрутасами мухи али тараканы съедят…
— Ну уж! Ты скажешь слово. Дава-ко выпьемте по стакашку… за окончание дела!
И мы дружно выпили по стакашку за окончание этого курьёзного дела.
Ма-аленькая!
…«И была она, браток, телом-ту ма-аленькая!..»
Каждый раз, как я вспоминаю эту фразу, из дали прошлого мне улыбаются две пары подслеповатых, старческих глаз, улыбаются такой тихой, ласковой улыбкой любви, сожаления, и в ушах звучат два надтреснутые голоса, одинаково характерно подчёркивавшие то обстоятельство, что «она» была ма-аленькая!..
И мне делается так хорошо и легко от этого воспоминания, лучшего за все десять месяцев моего хождения пешком по кривым дорогам нашей родины, такой большой и такой печальной…
По пути из Задонска в Воронеж я догнал двух богомольцев — старика и старуху. Обоим им с виду было лет полтораста; они шли так медленно и неумело, тяжело двигая ступни по горячей пыли дороги, и оба имели в физиономиях и в одежде еле уловимое нечто; это нечто сразу позволяло заметить, что старики идут издалека.
— Из Тобольской губернии шагам… со господней помочью! — подтвердил старик моё предположение.
А старуха на ходу ласково оглянула меня добрыми, когда-то голубыми глазами и, добродушно улыбаясь, добавила, вздыхая:
— Из самого Н-ского заводу, деревеньки Лысой будем мы с отцом-то!
— То-то, чай, изустали?
— Мы-то? Ничего! Пока двигаемся… ползём божьей милостью!..
— По обету, что ли, али так, старости ради?
— По обету, браток… Обещанье, значит, дали киевским и соловецким угодникам божиим…
Да… — снова подтвердил старик. — Мать! посядем, вздохнём маленько? — обратился он к спутнице.
— Ну, что ж? — согласилась та.
И вот мы сели в тень от старой придорожной ветлы. День был жаркий, небо безоблачно, впереди и сзади нас извивалась дорога и уходила в дали, завешенные знойной мглой. Кругом было пустынно и тихо. По оба бока дороги неподвижно стояла чахлая рожь.
— Высосали землю-то!.. — сказал старик, подавая мне несколько сорванных колосьев.
Мы заговорили о земле и о жестокой зависимости от неё крестьянской судьбы. Старуха слушала нас и вздыхала, порой вставляя в наши речи хорошее, опытное слово.
— Кабы жива была она, сколько бы нанудила сердечко своё на таком-ту поле! — вдруг сказала старуха, оглянувшись вокруг на полосы низенькой, выгоревшей ржи, испещрённые плешинами.
— Да-а! уж порадела бы… — качнул головой старик. И оба они вдруг замолчали.
— О ком это вы? — спросил я. Старик добродушно улыбнулся.
— Тут… вспоминаем об одной…
— Стоялка наша была… барышня… — вздохнула старуха.
И вдруг оба они, глядя на меня, точно сговорясь между собой, протянули медленно и жалостно, в унисон друг другу:
— Ма-анинькая така была телом-ту!..
Это было странно и очень больно резнуло меня по сердцу. Нечто заупокойное звучало в их старых голосах… А они вдруг, торопясь и перебивая друг друга, стали рассказывать быстро, что мне, сидевшему среди них, оставалось только поворачивать голову от одного рассказчика к другому.
— Привёз её к нам урядник и сдал, значит, старосте. «Определи её на постой», говорит…
— На кватеру, стало быть, кому-нибудь! — пояснила старуха.
— Её к нам и определили…
— Глядим, — красная вся… дрожит с холоду-то…
— А сама така ма-анинькая…
— Аж в слёзы мы…
— Господи, думаем, куда её таку заслали?
— На какую её потребу? За каку таку провинность?..
— А она, слышь ты, отколе-то отсудова…
— Из России, стало быть…
— Мы её первым делом на печь…
— Печь-то у нас бо-ольша… да тё-епла… — сокрушённо вздохнула старуха.
— Ну, потом, значит… кормить её!
— Смеётся!
— Глазёнки-те чё-ерные… как у мыша…
— И вся-то она, как мыша… гладка да кругла…
— Отдышалась… плачет… Спасибо, говорит, родимы!
— И учала вертеть!!
— Уж и начала же!.. — с восхищением выкрикнул старик и засмеялся, сощурив глаза.
— Кататся тебе по избе-то, как клубок, и гоношит, и гоношит… И то, и это… и то поставит так, и это эдак… «Лохань с помоем вон, свиньям, говорит, тащите…» Да сама её и хвати ручонками-те, да осклизнулась… да по плечи руки-те в по-омои-то будух! Ах ты…
И оба они засмеялись, задыхаясь и кашляя до слёз.
— Поросята опять же…
— Целует их прямо в рыла!..
— «Невозможно, говорит, вон поросёв!»
— В неделю умучила вот как!
— В пот, бывало, вгонит…
— Хохочет, кричит, ножонками топат…
— А то вдруг потемнится вся, заробет…
— Как умрёт!..
— Да в слёзы… Уж ревит, ревит, так это её сподымя бьёт. Кружишься, кружишься около-то её… Чего ей? Непонятно… Хоть сама плачь. И плачешь, бывало… не знай о чём. Обоймёшь её, да и зальёшься вместе…
— Известно… дитё как бы…
— А живём-то мы одни. Сына в солдаты сдали, а другой на золотых промыслах…
— А ей-то осьмнадцатый, кажись, годок…
— Какое! С виду ежели давать, никак не больше двенадцати…
— Ну, уж ты больно!.. двенадцати!.. тоже!..
— А больше — скажешь?.. Как бы!
— Чего? Девица она была сочная… А што малоросла, так это рази что в упрёк ей?
— А я в упрёк говорю? Эко!
— То-то!.. — добродушно уступила старуха. Поспорив, старики оба и сразу замолчали.
— Ну, а что же дальше? — спросил я.
— Дальше?.. ничего, браток!.. — вздохнул старик.
— Умерла она… Огневица её изожгла, — и по морщинистым щекам потекли две слезинки.
— Да-а, брат, умерла… Два годочка только с нами и пожила… Вся её деревня знала. Чего вся деревня!.. Многие знали. Грамотейка была. На сходы хаживала… Кричит себе, бывало…
Ничего, умница!..
— А главное дело — душа!.. Ах, ка-акая душа андель-ская!.. Всё-то до неё доходило, всё-то её сердечушко ведало!.. Барышня ведь как есть городская, в бархатной кофточке… ленточки… башмачки… книжки читает и всё это, а крестьянство понимала, ах, как просто! Всё знала! «Откуда толь ты это, милушка?» — «В книжке, говорит, прописано!..» Н-ну уж!.. Чего бы ей это, зачем? Замуж бы вышла, барыней была, а тут вот заслали, и померла…
— И чудно!.. Учит всех… така-то манинькая!.. да всех это так сурьёзно… То не так, друго не так…
— Грамотница… что толковать… Раделица про всё, да про всех… Где кто болен, — бежит, где кто…
— Умирала-то без памяти… бредила только. «Мама, говорит, мама!..» — жалостно таково…
Поехали было за попом, может, мол, придёт в себя… А она, милушка, не подождала… скончалась.
По лицу старухи текли слёзы, и мне было так хорошо, точно это обо мне плакали…