Зеленые тени, Белый Кит - Рэй Брэдбери 19 стр.


— Шоу! — запричитал отец О'Мейли, упустивший ход мысли.

— Отец, что в этом такого? — сказал Шоу. — Сегодня дождливым утром ко мне пришло вдохновение — ДЕЙСТВОВАТЬ. Купить эти кружки с тестом Роршаха и вновь ДЕЙСТВОВАТЬ, чтоб Финн расставил кружки у всех на виду.

— Но зачем? — заскрежетал зубами священник. — Зачем, зачем?!

— Да затем, что Дублин со всеми его улицами и пабами — это сцена, и все его души выброшены в мир в качестве актеров-драматургов. Я — один из них, отправленный в Лондон писать водевильчики и очаровывать овечек. Я думал, что в каждой ирландской душе прячется пляшущий медведь и как здорово было бы, если бы у меня в руках оказался обруч! Одного бренди хватило, чтобы заставить меня действовать.

— И, — сказал отец О'Мейли, — полюбуйтесь, что вы наделали.

Шоу, Дун и священник, озираясь, смотрели на мертвецкую, состоящую из изваяний дорогих их сердцу людей, навечно замерзших в вызванной ими самими снежной буре.

— От этого у меня прямо мороз по коже, — сказал Дун. — Прислушайтесь!

— Дьявол хочет смутить нас, — сказал отец О'Мейли.

— Ангелы тоже смущают, — сказал Шоу. — Полюбуйтесь на жен, которые по доброте душевной заставляют этих парней прибегать сюда, кусать локти и напиваться, не в силах постичь этот непостижимый пол!

— Женщины, — прошептал Дун, — с ним Святая Троица превращается в Четверку!

— Ду-ун! — заорал священник и со скрежетом переключил передачу. — Посмотрите на свои туфли!

Все, медленно пробуждаясь, уставились на них.

— Последний крик лондонской моды, — сказал Шоу.

— Это, — сказал священник, — последнее раздвоенное копыто из Дантова чистилища!

— Великолепно!

— Не надо мне похвал от драматурга, который помог бедной французской деве высвободиться из доспехов и взойти на костер! — сказал отец О'Мейли.

Шоу склонил голову над блокнотом и быстро записал.

— А ваша личина, сэр, — сказал священник. — Разве нет чего-то от Мефистофеля в вашей нафабренной бородке, заостренных усах и прическе на прямой пробор, подобно рожкам!

— Рожки, — записал Шоу. — В бытность молодым критиком, сравнивая Фауста и Мефистофеля, я обнаружил восхитительные рожки у оперных дьяволов. Я издевался над ними нещадно. Продолжайте, отец. Что дальше?

— А дальше вот что!

И хлынул поток огненного града, разбудивший всех окончательно.

Глас отца О'Мейли то опускался, то взлетал на пики, покоренные Берлиозом, симфонией гнева, впоследствии известной под названием «Поношение Бернарда Шоу». Добрый отец О'Мейли, верхом на своей ненависти, водрузил знамя Церкви и погрузился в молчание.

Вязанки хвороста, собранные для сожжения Орлеанской девы и заодно — Бернарда Шоу, драматурга с люциферовой бородой, дожидались, пока погаснут уголья.

— Итак, — сказал Шоу.

Быстрой походкой музыкального критика он подошел к доске для метания дротиков, взял несколько штук, повертел в пальцах, отошел на нужное расстояние, обернулся и, прищурив один глаз, метнул дротик.

— С-с-с-с-с-с-т, — вырвалось у всех присутствовавших.

Ч-пок! Дротик Френ попал в Бальдура Прекрасного и поразил насмерть, без промаха.

Все приготовились аплодировать, если бы священник позволил. Но тот не позволил.

Шоу медленно метал остальные дротики.

— Мой отец выпивал, — сказал он. — По ночам, вытаскивая его из пабов, я научился метать дротики. «В яблочко!» Так-то! Вопите о богохульстве? — сказал Шоу. — Вздор!

Шоу схватил стакан бренди.

— Пожалуй, я смог бы прочитать лекцию об умеренности и воздержании…

Все подались вперед, сжимая невидимые кулаки.

— Можно было бы сказать, что крепкие напитки вместе с некрепкими и вкупе с этими кружками расплавили их мозги и они утекли к ним в ботинки.

Опять кто-то надвинулся на него со сжатыми кулаками.

— Но, — сказал Шоу, — я не стану этого говорить.

Кулаки были вынуты из карманов и опять разжаты.

Метая дротик за дротиком, Шоу тычет бородой и стреляет залпами:

— Нет, отец О'Мейли, не фабрика идей, заключенная в эти кружки, затуманила мозги и сперла глотки этим ирландским болотным воинам, покорившим сердца своих ехидных покинутых жен. Нет, нет. Если бы это было так, тогда всю Ирландию можно было покорить, не вылезая из моего автомобиля, вооружившись кульком таких вот штуковин, насаждая зловредные идеи и мысли, насаждая по всем ирландским пабам тьму и оцепенение, как перед Судным днем.

— А-ах! — прошептал кто-то. — Повторите еще раз, Бога ради.

— Ш-ш, — зашикали все, и Шоу продолжил:

— Нет, мозги здесь не хлипкие, я их не пожинал и не отделял от плевел, чтобы уволочь за собой зерна в преисподнюю. Это вы, сэр, мутите воду в купели, вы в ответе за это бедствие у Финна в пабе.

— Я? — вскричал отец О'Мейли.

— Вы, сэр, вдалбливаете из года в год этим людям, что есть вещи, о которых они бы ДУМАТЬ не смели…

— О дамском белье, — прошептал Дун.

— Вы наставляли их, чтобы они никогда не ОСТАНАВЛИВАЛИСЬ, никогда не ВЗВЕШИВАЛИ, но пуще всего, чтоб никогда не ДЕЙСТВОВАЛИ, — сказал Шоу. — Вот так они и сидят под перекрестным огнем, — засидевшиеся в девках тетки, сбрендившие тещи и неразумные женушки долдонят им, чтобы они ПОДУМАЛИ, каким делом ЗАНЯТЬСЯ у себя дома, вы же твердите, чтоб они не ДУМАЛИ или ЗАНИМАЛИСЬ другим делом. Так вот сегодня и свалилось на них дьявольское смущение, о котором вы говорили, отец. Годами только выпивка внушала им чувство ложной свободы и давала молоть языком, спасаясь от высоких застенков Церкви или плоских насмешек в кругу семьи. Затем я спустил на них с цепи свои ужасные знаки, поддавшись мимолетному ехидному порыву после выпитого бренди, и прискакал Пятый Всадник ирландского Апокалипсиса.

— Немота? — спросил я.

— Да, Финн, — сказал Шоу.

— Выходит, вины хватает на всех? — полюбопытствовал отец О'Мейли, потягивая эль.

— Дом, церковь, паб, выпивка, знаки, — сказал Шоу. — Этого всего хватило бы, чтобы отравить слона и скопытить целое стадо. Я признаю свою вину, отец О'Мейли, здесь и сейчас, если вы сделаете то же, кивком. Вам не нужно произносить это вслух. И дома вам наверняка не придется выпытывать у женщин признание вины, такой же острой, как их локти, которые они прячут, словно ножи, под своими шалями. Что же до мистера Финна и его паба…

— А, к черту! — Я надавил на рычаг. — Виновен.

— Ирландцы… — медленно промолвил Шоу, — вот они выходят из тумана, стоят, заблудшие во тьме, и удаляются, поливаемые дождями. Ирландцы…

— Да…? — прошелестел шепоток во всему пабу.

Шоу замолк, кивнул и продолжил:

— Стоят ли в Дублине посреди сцены и каждый день разыгрывают новые пьесы? А Суфлер кто? А где Книга? И через сорок лет я узнаю ваши лица, словно вы и не умолкали. Я расслышал ваш голос. Что есть на этом острове? Бедняк на бедняке, корабли, отплывающие в Бостон и увозящие молодежь, оставляя стариков разглядывать себя в зеркалах пабов свои арктические души, отпуская в сторону философские реплики.

Ирландцы… Из самой малости они складывают целую гору: выдавите последнюю унцию веселья из цветка без лепестков, беззвездную ночь, день без солнца. Одно семя, и вырастет лес, с ветвей которого можно стряхнуть гигантские плоды разговоров. Ирландцы? Шагните со скалы и… вы провалитесь вверх!

Шоу иссяк.

Он сунул худые руки в карманы пиджака и стоял, оседлав ошалелую тишину.

— Наполеон, — тихо молвил отец О'Мейли, — и тот, уходя из Москвы, не отступал так по-джентльменски. Ирландцев когда-нибудь так хорошо дырявили или выкрашивали?

— Думаю, нет, — сказал Шоу. — Но я уже не ирландец.

— Плевать, что не ирландец, — сказал священник и оглянулся по сторонам, рассматривая фарфоровые знаки.

— Пожалуй, — сказал задумчиво Шоу, — я больше не стану ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ или ВЗВЕШИВАТЬ. Отныне мне надо только ДЕЙСТВОВАТЬ, то есть — удалиться.

— И как вы собираетесь ДЕЙСТВОВАТЬ оставшиеся десять миль пути? Глумиться над логикой? Губить души? — поинтересовался отец О'Мейли.

Шоу кивнул на знаки. Мы быстро подошли, чтобы сложить их по одному в саквояж — ОСТАНОВИСЬ, ВЗВЕСЬ и ДЕЙСТВУЙ. Но Шоу оставил одну кружку — ПОДУМАЙ.

Затем он расколол ее о дерево, как крутое яйцо, потом быстро сложил осколки от ПОДУМАЙ в ладони священника, загнул его пальцы, чтобы отныне разбитая библейская скрижаль не тревожила ни Египет, ни Финнов паб.

— Тому, кто вывел нас из тьмы, преподношу эти греховные обломки, — сказал Шоу. — Обнажаю свою шею, дабы принять топор завоевателя. Да будет он милостив.

От таких слов священник растерялся, оказавшись под этим ливнем без зонта.

— Ну же, отец О'Мейли, — сказал Дун. — Будьте же милостивы!

— А-а, какого черта! — сказал наконец священник, побледнев, но с охотой. — Шоу, вы не ведали, что творили.

От таких слов священник растерялся, оказавшись под этим ливнем без зонта.

— Ну же, отец О'Мейли, — сказал Дун. — Будьте же милостивы!

— А-а, какого черта! — сказал наконец священник, побледнев, но с охотой. — Шоу, вы не ведали, что творили.

Шоу уронил саквояж.

Послышался приятный слуху взрыв, приглушенный стенками саквояжа, похожий на грохот разбитой в темноте люстры.

— Целая философская школа — вдребезги, — сказал я.

— Угощаю всех! — сказал отец О'Мейли.

— Отец, вы еще ни разу такого не делали! — воскликнул я.

— Помалкивай и жми на рычаги.

Я налил последний стакан бренди для драматурга.

— Нет, не надо. — Шоу замотал головой, от чего борода у него воспламенилась. — Час назад от первого стакана у меня выросли копыта и началась свистопляска. Пора!

Все забеспокоились.

— Нет, нет, еще рано закрываться, — обернулся Шоу. — Это мне пора. Уходить.

— Так точно! — крикнул водитель Бернарда Шоу, стоя в дверях, с перепачканными руками и осунувшийся. — Починили чудовище!

Шоу был на полпути к выходу, его практичные туфли высекали невидимые искры, когда его окликнул отец О'Мейли:

— Постойте!

Шоу задержался.

— Вы неплохой человек, — сказал, запинаясь, священник. — А я очень вспыльчив. Ваши туфли не похожи на копыта. Просто так вырвалось. Вы записали наши слова?

— Вы — себя обессмертили. — Шоу предъявил целый лист, исписанный стенограммой. — До свидания, до свидания.

Затем чертик из табакерки выскочил за дверь и направился к автомобилю. Я пошел за ним следом и услышал, как шофер спросил:

— Куда?

— К дьяволу, — сказал Шоу, не растерявшись. — То, что нам нужно. Да, к дьяволу, пожалуй.

Шофер протянул ему на заднее сиденье карту:

— Будьте любезны, найдите и дайте указания.

— Конечно! — рассмеялся Шоу. — До свидания, мистер Финн, пока!

И они уехали.


Гебер Финн закончил свой рассказ и умолк. Мужчины, выстроившиеся вдоль стойки бара и исполнявшие роль слушателей, погрузились в такое же молчание.

Затем кто-то поднял одну мозолистую ладонь и захлопал ею по другой натруженной ладони. Потом еще один энтузиаст захлопал в ладоши, а за ним последовали прочие неверующие, которые уверовали если не во что-то другое, то хотя бы в Финна, пока во всем пабе не посыпалась пыль с люстр и не перекосились картины.

Финн налил мне, и я спросил:

— Это все было на самом деле?

Финн оцепенел, словно прикоснулся мокрыми пальцами к замерзшей трубе и не может оторвать.

— Ну, я хочу сказать, — промямлил я, — с фактами все в порядке, но не были ли они перетасованы?

— Перетасованы? — изумился Финн. — Этому учат в Берлине?

Я наполнил свой стакан.

— За Финнов паб и его обитателей! И за того адвоката дьявола!..

— Шоу!

— Который зашел далеко, — сказал я, — чтобы прийти к истине.

— Боже, — сказал Финн, — ты заговорил совсем как мы!

— Угощаю, — сказал я, — всех!

Глава 27

После того как «Пекод» попал в затяжной утренний штиль, мы решили пообедать.

Мы сидели в одном дублинском ресторане, и с нами двое репортеров из Лондона.

Только что подали первое, и не успел я взяться за ложку, как Джон, оценив глубину своей тарелки, сделал следующее замечание:

— Знаете, как мне ни печально признавать, но я отнюдь не считаю, что наш молодой сценарист вкладывает всю свою душу в сценарий «Моби Дика».

Я остолбенел.

Двое репортеров посмотрели на Джона, а потом на меня и стали ждать. Джон продолжал говорить, не отрывая взгляд от своего супа:

— Нет, я в самом деле не думаю, что наш друг всем сердцем и душой переживает за этот важный проект.

Моя ложка выпала из пальцев и осталась лежать на скатерти. Я не мог поднять глаз. Сердце заколотилось, и я почувствовал, что в любое мгновение готов сорваться с места и сбежать из-за стола. Вместо этого я сидел, уставившись в тарелку, а тем временем суп убрали и принесли мясо, унесли мясо и налили вина, которого я не пригубил, пока все это время Джон болтал с репортерами, ни разу не взглянув на меня.

После обеда я вышел из ресторана как слепой и проводил Джона в мой гостиничный номер в «Ройял Гиберниан». Когда мы вошли, я остановился, пошатываясь, и смотрел на Джона, опасаясь, что грохнусь в обморок.

Джон долго вопросительно смотрел на меня и наконец сказал:

— Что-то не так, малыш?

— Не так, Джон? Не так! — разбушевался я. — Ты сам понял, что ты нес сегодня за обедом?

— А что, малыш?

— Черт бы тебя побрал, — сказал я. — Ни с кем на свете мне не хотелось работать больше, чем с тобой. Из всех романов на свете больше всего мне хотелось сделать переложение «Моби Дика». Я всем сердцем, душой и потрохами вкалываю день-деньской, в поте лица своего и со всей любовью, а теперь ты за обедом! Ты вообще понимаешь, что говоришь?!

Джон вытаращил глаза и разинул рот:

— Ну что ты, сынок, это была шутка. Не больше. Шутка, конечно. Всего лишь шутка!

— Шутка! — орал я, зажмурившись, и слезы брызнули у меня из глаз.

Джон решительно шагнул вперед, взял меня за плечи и слегка встряхнул, потом склонил мою голову себе на плечо и дал мне выплакаться.

— Боже мой, — повторял он. — Это был просто розыгрыш. Неужели ты не понял? Розыгрыш.

Мне потребовалась целая минута, чтобы перестать плакать. Мы поговорили немного, и Джон ушел, велев мне приехать с заключительными отрывками в Килкок сегодня вечером к ужину, поболтать и посидеть за поздним виски.

Когда он ушел, я долго сидел за машинкой, раскачиваясь из стороны в сторону, не в силах смотреть на бумагу. А затем вместо того, чтобы напечатать: «Моби Дик», страница 79, сцена 30, эпизод 2, я накатал нечто совсем иное.

Очень медленно, в раздумье, я выстукивал слова: «БАНШИ». Рассказ.

Следующие два часа я строчил без остановки.


Это была одна из тех ночей, когда, возвращаясь из Дублина, едешь по Ирландии мимо сонных городков, и тебе попадается мгла, и встречается туман, уносимый дождем, чтобы превратиться в текучую тишину. Вся местность замерла и продрогла в ожидании. То была ночь, когда случаются диковинные встречи на пустынных перекрестках, затянутых тугими волокнами призрачной паутины, а за сто миль — ни единого паука. Вдалеке на лугу скрипели ворота, в окна дробно стучался ломкий лунный свет.

Как здесь говорят, для банши лучшей погоды не придумаешь. Я чуял, я знал это. Мое такси проехало через последние ворота, и я прибыл в «Кортаун-хаус», расположенный так далеко от Дублина, что, если бы этот город вымер в ночи, никто б и не узнал.

Я расплатился с водителем и смотрел, как такси разворачивается, чтобы вернуться в живой город, оставляя меня наедине с двадцатью страницами сценария в кармане и с моим работодателем, дожидающимся меня в доме. Я стоял в полночной тишине, вдыхая Ирландию и выдыхая мокрые угольные шахты моей души.

Затем я постучался.

Дверь распахнулась настежь почти мгновенно. За ней стоял Джон, протягивая мне шерри и втаскивая меня внутрь.

— Хорошо, малыш. Сбрасывай пальто. Давай сценарий. Почти готов, да? Это ты так говоришь. Ты меня заинтриговал. В доме никого. Семейство в Париже. Мы вдоволь начитаемся, разделаем в пух и прах твои сцены, раздавим бутылочку, можешь оставаться спать до двух и… что это было?

Дверь все еще была открыта. Джон шагнул, наклонил голову, закрыл глаза, прислушался.

По лугам шелестел ветер. В облаках слышался такой звук, словно кто-то заправляет покрывало на большущей кровати.

Я прислушался.

Раздался еле слышный стон и всхлип, откуда-то из черных нолей.

Все еще с закрытыми глазами, Джон прошептал:

— Ты знаешь, что это, малыш?

— Что?

— Потом скажу. Заходи.

Когда дверь захлопнулась, он — величавый владелец опустевшего имения — повернулся и зашагал впереди в своей охотничьей куртке, тренировочных рейтузах, начищенных полусапожках; его волосы, как всегда, были растрепаны ветром, во время плавания вверх-вниз по течению, с незнакомками в неожиданных постелях.

Устроившись у библиотечного камина, он одарил меня своей ослепительной улыбкой, вспыхнувшей как сполох маяка и исчезнувшей, пока он угощал меня вторым шерри в обмен на сценарий, который ему пришлось вырывать у меня из рук.

— Ну, посмотрим, чем разродился мой гений, мой левый желудочек, моя правая рука. Сиди. Пей. Смотри.

Он стоял на каменных плитах близ очага и грел спину, листая рукопись, зная, что я пью свой шерри слишком быстро, жмурясь каждый раз, когда оброненная им страница, кувыркаясь, летела на ковер. Закончив читать, он отправил в полет последний лист, прикурил сигару и выпустил дымок. Уставился в потолок, заставляя меня ждать.

Назад Дальше