Побуждаемый сими просвещенными взглядами, наш герой предложил джентльмену присесть, а сам, воспользовавшись случаем, подбросил в огонь несколько вязанок, поднял опрокинутый столик и расставил на нем несколько бутылок Mousseux[45]. Быстро завершив эти операции, он поставил свое кресло visa-vis[46] кресла своего партнера и стал ждать, когда же тот начнет разговор. Но даже план, разработанный с наибольшим искусством, часто опрокидывается при малейшей попытке его осуществить, и наш restaurateur был совершенно обескуражен первыми же словами посетителя.
– Я вижу, вы меня знаете, Бон-Бон, – начал гость, – ха! ха! ха! – хе! хе! хе! – хи! хи! хи! – хо! хо! хо! – ху! ху! ху! – и дьявол, тут же отбросив личину святости, разинул во всю ширь, от уха до уха рот, так что обнажился частокол клыкастых зубов, запрокинул назад голову и закатился долгим, громким, зловещим и неудержимым хохотом, меж тем как черный пудель, припав задом к земле, принялся с наслаждением ему вторить, а пятнистая кошка, отпрянув неожиданно в самый дальний угол комнаты, стала на задние лапы и пронзительно завопила.
Философ же повел себя иначе; он был слишком светским человеком, чтобы смеяться подобно собаке или визгом обнаруживать кошачий испуг дурного тона. Он испытывал, следует признать, легкое удивление при виде того, как белые буквы, составляющие слова «Rituel Catholique» на книге в кармане гостя, мгновенно изменили свой цвет и форму, и через несколько секунд на месте прежнего заглавия уже пылали красными буквами слова «Regitre des Condamnes»[47]. Этим поразительным обстоятельством и объясняется тот оттенок смущения, который появился у Бон-Бона, когда он отвечал на слова своего гостя, и который, в противном случае, по всей вероятности, не наблюдался бы.
– Видите ли, сэр, – начал философ, – видите ли, по правде говоря… Я уверен, что вы… клянусь честью… и что вы прокл… то есть, я думаю, я полагаю… смутно догадываюсь… весьма смутно догадываюсь… о высокой чести…
– О! – а! – да! – отлично! – прервал философа его величество, – довольно, я все уже понял. – И вслед за этим он снял свои зеленые очки, тщательно протер стекла рукавом сюртука и спрятал очки в карман.
Если происшествие с книгой удивило Бон-Бона, то теперь его изумление сильно возросло от зрелища, представшего перед ним. Горя желанием установить, наконец, какого же цвета глаза у его гостя, Бон-Бон взглянул на них. И тут он обнаружил, что вопреки его ожиданиям цвет их вовсе не был черным. Не был он и серым, вопреки тому, что можно было бы предположить – не был ни карим, ни голубым – ни желтым – ни красным – ни пурпурным – ни белым – ни зеленым – и вообще не был никаким цветом, который можно сыскать вверху в небесах, или внизу на земле, или же в водах под землей. Словом, Пьер Бон-Бон не только увидел, что у его величества попросту нет никаких глаз, но и не мог обнаружить ни единого признака их существования в прежние времена, ибо пространство, где глазам полагается пребывать по естеству, было совершенно гладким.
Воздержание от вопросов по поводу причин столь странного явления вовсе не входило в натуру метафизика, а ответ его величества отличался прямотой, достоинством и убедительностью.
– Глаза! – мой дорогой Бон-Бон – глаза, говорите вы? – о! – а! – Понимаю! Нелепые картинки – не правда ль? – нелепые картинки, которые ходят средь публики, создали ложное представление о моей наружности. Глаза!!! – Конечно! Глаза, Пьер Бон-Бон, хороши на подходящем для них месте – их место на голове, скажете вы! – верно – на голове червя. Точно так же и вам необходимы эти окуляры, и все ж вы сейчас убедитесь, что мое зрение проникает глубже вашего. Вон там в углу я вижу койку – миленькая кошка – взгляните на нее – понаблюдайте за ней хорошенько. Ну как, Бон-Бон, видите ли вы ее мысли – мысли, говорю я, – идеи – концепции, – которые зарождаются под ее черепной коробкой? Вот то-то же, не видите! Она думает, что мы восхищены длиной ее хвоста и глубиной ее разума. Только что она пришла к заключению, что я – весьма важное духовное лицо, а вы – крайне поверхностный метафизик. Итак, вы видите, я не вполне слеп; но тому, кто имеет мою профессию, глаза, о которых вы говорите, были бы попросту обузой, того и гляди их выколят вилами или вертелом для подрумянивания грешников. Вам эти оптические штуковины необходимы, я готов это признать. Постарайтесь, Бон-Бон, использовать их хорошо; мое же зрение – душа
С этими словами гость налил себе вина и, наполнив до краев стакан Бон-Бона, предложил ему выпить без всякого стеснения и вообще чувствовать себя совсем как дома.
– Неглупая вышла у вас книга, Пьер, – продолжал его величество, похлопывая с хитрым видом нашего приятеля по плечу, когда тот поставил стакан, в точности выполнив предписание гостя. – Неглупая вышла книга, клянусь честью. Такая работа мне по сердцу. Однако расположение материала, я думаю, можно улучшить, к тому же многие ваши взгляды напоминают мне Аристотеля. Этот философ был одним из моих ближайших знакомых. Я обожал его за отвратительный нрав и за счастливое уменье попадать впросак. Есть только одна твердая истина во всем, что он написал, да и ту из чистого сострадания к его бестолковости я ему подсказал. Я полагаю, Пьер Бон-Бон, вы хорошо знаете ту восхитительную этическую истину, на которую я намекаю?
– Не могу сказать, чтоб я…
– Ну конечно же! Да ведь это я сказал Аристотелю, что избыток идей люди удаляют через ноздри посредством чихания.
– Что, безусловно, – и-ик – и имеет место, – заметил метафизик, наливая себе еще один стакан муссо и подставляя гостю свою табакерку.
– Был там еще такой Платон, – продолжал его величество, скромно отклоняя табакерку и подразумеваемый комплимент, – был там еще Платон, к которому одно время я питал самую дружескую привязанность. Вы знавали Платона, Бон-Бон? – ах, да, Реестр обреченных, – приношу тысячу извинений. Однажды он встретил меня в Афинах, в Парфеноне, и сказал, что хочет разжиться идеей. Я посоветовал ему написать, что o nouz estin auloz[48]. Он обещал именно так и поступить и отправился домой, а я заглянул к пирамидам. Однако моя совесть грызла меня за то, что я высказал истину, хотя бы и в помощь другу, и, поспешив назад в Афины, я подошел к креслу философа как раз в тот момент, когда он выводил словечко «auloz». Я дал лямбде щелчка, и она опрокинулась; поэтому фраза читается теперь как «o nouz estin augoz»[49] и составляет, видите ли, основную доктрину его метафизики.
– Вы бывали когда-нибудь в Риме? – спросил restaurateur, прикончив вторую бутылку mousseux и доставая из буфета приличный запас шамбертена.
– Только однажды, monsieur Бон-Бон, только однажды. В то время, – продолжал дьявол, словно читая по книге, – в то время настал период анархии, длившийся пять лет, когда в республике, лишенной всех ее должностных лиц, не осталось иных управителей, кроме народных трибунов[50], да к тому же не облеченных полномочиями исполнительной власти. В то время, monsieur Бон-Бон, только в то время я побывал в Риме, и, как следствие этого, я не имею ни малейшего знакомства с его философией.[51]
– Что вы думаете – и-ик – думаете об – и-ик – Эпикуре?
– Что я думаю о ком, о ком? – переспросил с изумлением дьявол. Ну, уж в Эпикуре вы не найдете ни малейшего изъяна! Что я думаю об Эпикуре! Вы имеете в виду меня, сэр? – Эпикур – это я! Я – тот самый философ, который написал все до единого триста трактатов, упоминаемых Диогеном Лаэрцием.
– Это ложь! – сказал метафизик, которому вино слегка ударило в голову.
– Прекрасно! Прекрасно, сэр! Поистине прекрасно, сэр! – проговорил его величество, по всей видимости весьма польщенный.
– Это ложь! – повторил restaurateur, не допуская возражений. – Это – и-ик – ложь!
– Ну, ну, пусть будет по-вашему! – сказал миролюбиво дьявол, а Бон-Бон, побив его величество в споре, счел своим долгом прикончить вторую бутылку шамбертена.
– Как я уже говорил, – продолжал посетитель, – как я отмечал немного ранее, некоторые понятия в этой вашей книге, monsieur Бон-Бон, весьма outre[52]. Вот, к слову сказать, что за околесицу несете вы там о душе? Скажите на милость, сэр, что такое душа?
– Дуу – и-ик – ша, – ответил метафизик, заглядывая в рукопись, – душа несомненно…
– Нет, сэр!
– Безусловно…
– Нет, сэр!
– Неоспоримо…
– Нет, сэр!..
– Очевидно…
– Нет, сэр!
– Неопровержимо…
– Нет, сэр!
– И-ик!..
– Нет, сэр!
– И вне всякого сомнения, ду…
– Нет, сэр, душа вовсе не это! (Тут философ, бросая по сторонам свирепые взгляды, воспользовался случаем прикончить без промедления третью бутылку шамбертена).
– Тогда – и-и-ик – скажите на милость, сэр, что ж – что ж это такое?
– Это несущественно, monsieur Бон-Бон, – ответил его величество, погружаясь в воспоминания. – Мне доводилось отведывать – я имею в виду знавать – весьма скверные души, а подчас и весьма недурные. – Тут он причмокнул губами и, ухватясь машинально рукой за том, лежащий в кармане, затрясся в неудержимом припадке чиханья. Затем он продолжал:
– Это ложь! – сказал метафизик, которому вино слегка ударило в голову.
– Прекрасно! Прекрасно, сэр! Поистине прекрасно, сэр! – проговорил его величество, по всей видимости весьма польщенный.
– Это ложь! – повторил restaurateur, не допуская возражений. – Это – и-ик – ложь!
– Ну, ну, пусть будет по-вашему! – сказал миролюбиво дьявол, а Бон-Бон, побив его величество в споре, счел своим долгом прикончить вторую бутылку шамбертена.
– Как я уже говорил, – продолжал посетитель, – как я отмечал немного ранее, некоторые понятия в этой вашей книге, monsieur Бон-Бон, весьма outre[52]. Вот, к слову сказать, что за околесицу несете вы там о душе? Скажите на милость, сэр, что такое душа?
– Дуу – и-ик – ша, – ответил метафизик, заглядывая в рукопись, – душа несомненно…
– Нет, сэр!
– Безусловно…
– Нет, сэр!
– Неоспоримо…
– Нет, сэр!..
– Очевидно…
– Нет, сэр!
– Неопровержимо…
– Нет, сэр!
– И-ик!..
– Нет, сэр!
– И вне всякого сомнения, ду…
– Нет, сэр, душа вовсе не это! (Тут философ, бросая по сторонам свирепые взгляды, воспользовался случаем прикончить без промедления третью бутылку шамбертена).
– Тогда – и-и-ик – скажите на милость, сэр, что ж – что ж это такое?
– Это несущественно, monsieur Бон-Бон, – ответил его величество, погружаясь в воспоминания. – Мне доводилось отведывать – я имею в виду знавать – весьма скверные души, а подчас и весьма недурные. – Тут он причмокнул губами и, ухватясь машинально рукой за том, лежащий в кармане, затрясся в неудержимом припадке чиханья. Затем он продолжал:
– У Кратина[53] душа была сносной; у Аристофана – пикантной; у Платона – изысканной – не у вашего Платона, а у того, у комического поэта[54]; от вашего Платона стало бы дурно и Церберу – тьфу! Позвольте, кто ж дальше? Были там еще Невий[55], Андроник[56], Плавт и Теренций. А затем Луцилий[57], Катулл, Назон[58], и Квинт Флакк[59] – миляга Квинта, чтобы потешить меня, распевал seculare[60], пока я подрумянивал его, в благодушнейшем настроении, на вилке. Но все ж им недоставало настоящего вкуса, этим римлянам. Один упитанный грек стоил дюжины, и к тому ж не начинал припахивать, чего не скажешь о квиритах[61]. Отведаем вашего сотерна!
К этому времени Бон-Бон твердо решил nil admirari[62] и сделал попытку подать требуемые бутылки. Он услышал, однако, в комнате странный звук, словно кто-то махал хвостом. На этот, хотя и крайне недостойный со стороны его величества, звук, наш философ не стал обращать внимания, он попросту дал пуделю пинка и велел ему лежать смирно. Меж тем посетитель продолжал свой рассказ:
– Я нашел, что Гораций на вкус очень схож с Аристотелем, – а вы знаете, я люблю разнообразие. Теренция я не мог отличить от Менандра[63]. Назон, к моему удивлению, обманчиво напоминал Никандра[64] под другим соусом. Вергилий[65] сильно отдавал Феокритом. Марциал[66] напомнил мне Архилоха[67], а Тит Ливий[68] определенно был Полибием[69] и не кем другим.
– И-и-ик! – ответил Бон-Бон, а его величество продолжал:
– Но если у меня и есть страстишка, monsieur Бон-Бон, – если и есть страстишка, так это к философам. Однако ж, позвольте мне сказать вам, сэр, что не всякий чер… – я хочу сказать, не всякий джентльмен умеет выбрать философа. Те, что подлиннее, – не хороши, и даже лучшие, если их не зачистишь, становятся горклыми из-за желчи.
– Зачистишь?
– Я хотел сказать, не вынешь из тела.
– Ну а как вы находите – и-и-ик – врачей?
– И не упоминайте о них! – мерзость! (Здесь его величество потянуло на рвоту). – Я откушал лишь одного ракалью Гиппократа – ну, и вонял же он асафетидой[70] – тьфу! тьфу! тьфу! – я подцепил простуду, полоща его в Стиксе, и вдобавок он наградил меня азиатской холерой.
– Ско-ик-тина! – выкрикнул Бон-Бон. – Клистирная – и-и-ик – кишка! – и философ уронил слезу.
– В конце-то концов, – продолжал посетитель, – в конце-то концов, если чер… – если джентльмен хочет остаться в живых, он должен обладать хоть некоторыми талантами; у нас круглая физиономия – признак дипломатических способностей.
– Как это?
– Видите ли, иной раз бывает очень туго с провиантом. Надо сказать, что в нашем знойном климате зачастую трудно сохранить душу в живых свыше двух или трех часов; а после смерти, если ее немедля не сунуть в рассол (а соленые души – совсем не то, что свежие), она начинает припахивать – понятно, а? Каждый раз опасаешься порчи, если получаешь душу обычным способом.
– И-ик! – И-ик! – Да как же вы там живете?
Тут железная лампа закачалась с удвоенной силой, а дьявол привстал со своего кресла; однако же, с легким вздохом он занял прежнюю позицию и лишь сказал нашему герою вполголоса: – Прошу вас, Пьер Бон-Бон, не надо больше браниться.
В знак полного понимания и молчаливого согласия хозяин опрокинул еще один стакан, и посетитель продолжал:
– Живем? Живем мы по-разному. Большинство умирает с голоду, иные – питаются солониной; что ж касается меня, то я покупаю мои души vivente corpore[71], в каковом случае они сохраняются очень неплохо.
– Ну, а тело!? – и-ик – а тело!?
– Тело, тело – а причем тут тело? – о! – а! – понимаю! Что ж, сэр, тело нисколько не страдает от подобной коммерции. В свое время я сделал множество покупок такого рода, и стороны ни разу не испытывали ни малейшего неудобства. Были тут и Каин, и Немврод[72], и Нерон, и Калигула, и Дионисий[73], и Писистрат[74], и тысячи других, которые во второй половине своей жизни попросту позабыли, что значит иметь душу, а меж тем, сэр, эти люди служили украшением общества. Да взять хотя бы А., которого вы знаете столь же хорошо, как и я! Разве он не владеет всеми своими способностями, телесными и духовными? Кто напишет эпиграмму острей? Кто рассуждает остроумней? Но погодите, договор с ним находится у меня здесь, в записной книжке.
Говоря это, он достал красное кожаное портмоне и вынул из него пачку бумаг. Перед Бон-Боном мелькнули буквы Маки[75]… Маза[76]… Робесп[77]… и слова Калигула, Георг[78], Елизавета[79]. Его величество выбрал узенькую полоску пергамента и прочел вслух следующее:
– Сим, в компенсацию за определенные умственные дарования, а также в обмен на тысячу луидоров, я, в возрасте одного года и одного месяца, уступаю предъявителю данного соглашения все права пользования, распоряжения и владения тенью, именуемой моею душой. Подписано: А..[80] (Тут его величество прочел фамилию, указать которую более определенно я не считаю для себя возможным).
– Неглупый малый, – прибавил он, – но, как и вы, Бон-Бон, он заблуждался насчет души. Душа это тень! Как бы не так! Душа – тень! Ха! ха! ха! – хе! хе! хе! – хо! хо! хо! Подумать только – фрикасе из тени!
– Подумать только – и-ик! – фрикасе из тени! – воскликнул наш герой, в голове у которого наступало прояснение от глубочайших мыслей, высказанных его величеством.
– Подумать только – фри-ик-касе из тени! Черт подери! – И-ик! – Хм! – Да будь я на месте – и-ик! – этого простофили! Моя душа, Мистер… Хм!
– Ваша душа, monsieur Бон-Бон?
– Да, сэр – и-ик! – моя душа была бы…
– Чем, сэр?
– Не тенью, черт подери!
– Вы хотите сказать…
– Да, сэр, моя душа была бы – и-ик! – хм! – да, сэр.
– Уж не станете ли вы утверждать…
– Моя душа особенно – и-ик! – годилась бы – и-ик! для…
– Для чего, сэр?
– Для рагу.
– Неужто?
– Для суфле!
– Не может быть!
– Для фрикасе!
– Правда?
– Для рагу и для фрикандо – послушай-ка, приятель, я тебе ее уступлю – и-ик – идет! – Тут философ шлепнул его величество по спине.
– Это немыслимо! – невозмутимо ответил последний, поднимаясь с кресла. Метафизик недоуменно уставился на него.
– У меня их сейчас предостаточно, – пояснил его величество.
– Да – и-ик – разве? – сказал философ.
– Не располагаю средствами.
– Что?
– К тому же с моей стороны было бы некрасиво…
– Сэр!
– Воспользоваться…
– И-ик!
– Вашим нынешним омерзительным и недостойным состоянием.
Гость поклонился и исчез – трудно установить, каким способом, – но бутылка, точным броском запущенная в «злодея», перебила подвешенную к потолку цепочку, и метафизик распростерся на полу под рухнувшей вниз лампой.
Перевод Ф.В. Широкова
1
Бальзак, Жан Луи Гез де (1597—1654) – французский писатель. Его трактаты на античные темы были особенно популярны у писателей-классицистов.