История с розгами в острожной судьбе писателя, повторимся, так и осталась не проясненной, туманной, но, зная характер, натуру Достоевского, его понятия о гордости, чести, человеческом достоинстве, - можно смело утверждать, что он не вынес бы телесного наказания. Уже одни угрозы, уже только ожидание розог оставили в душе писателя-каторжника глубокий саднящий рубец, а что уж там говорить, если б дело и в действительности дошло до позорной экзекуции: вспомним - бывало, дворяне под розги не ложились, а бросались на исполнителей, "отчего происходили ужасы". Невозможно представить себе Фёдора Михайловича Достоевского, бросающегося на другого человека даже с голыми кулаками, не то что с ножом, но вот иной ужасный способ избежания розог или позора после внезапного телесного наказания вполне был ему подвластен - самоубийство.
Если иным авторам воспоминаний и исследователям вольно, основываясь на предположениях и слухах, утверждать, что автор "Бедных людей" перенёс-испытал в каторге розги, то и нам да будет позволено, основываясь на собственном представлении о Достоевском как человеке, высоко духовной личности и дворянине, утверждать, что телесного наказания не было - иначе просто бы не существовало на свете "Преступления и наказания", "Бесов" и других великих романов послекаторжного Достоевского.
Это же - очевидно!
6
Впрочем, пора от домыслов, догадок и предположений вернуться в русло строгого текстового анализа.
Текстов самого Достоевского данного - каторжного - периода у нас два: так называемая "Сибирская (или "Каторжная") тетрадь", в которую писатель втайне от соглядатаев и начальства, в основном в госпитале, заносил пометки, наброски, штрихи, характерные словечки-выражения острожного мира; и - "Записки из Мёртвого дома", включившие в себя б?льшую часть записей из этой потаённой тетради.
Как и можно было заранее предполагать, тема суицида в текстах этих, как говорится, имеет место быть. Ещё бы! Уже в начале главы "Первые впечатления" Достоевский в "Записках..." формулирует как бы философский аспект наказания каторгой. Его тягость состоит не в трудности и беспрерывности работы, а в том, что она, эта каторжная работа "принужденная, обязательная, из-под палки". И далее писатель приходит к мысли, которая, слава Богу, не приходила в головы высшего начальства, искоренявшего преступность, а именно: не будет страшнее наказания для любого даже самого закоренелого каторжника, если заставить его делать бессмысленную работу - к примеру, переливать воду из одного ушата в другой или перетаскивать песок из одной кучи в другую и обратно. Достоевский категоричен в своих выводах-предположениях: "...я думаю, арестант удавился бы через несколько дней или наделал бы тысячу преступлений, чтоб хоть умереть, да выйти из такого унижения, стыда и муки". (-3, 223)
Заметим попутно, что, говоря об арестантах как бы со стороны, Достоевский уже сам является арестантом-каторжником, так что подобное суждение, вероятно, справедливо и по отношению к нему. Но если Достоевский-острожник гипотетически может-готов удавиться от "унижения, стыда и муки" бесполезного, бессмысленного труда, то "унижение, стыд и муку" розог он вряд ли бы стерпел-пережил...
Однако ж, не будем больше возвращаться к туманному вопросу о телесном наказании Достоевского, вернее, посмотрим на эту тему несколько с другой стороны: а как же переносили подобное наказание другие - простые каторжники? В "Мёртвом доме" описаны в связи с этим несколько случаев. Одни приговорённые к розгам, кнуту или палкам выносили наказание стойко, другие ещё перед прохождением сквозь строй испытывали страшные муки, страдали от непереносимого страха, тоски и ужаса. В "Каторжной тетради" под номером 53 есть короткая запись: "Переменил участь"100. В "Записках из Мёртвого дома" она развёрнута во впечатляющий эпизод: один молодой арестант, убийца, приговорённый к наказанию палками, до того заробел, что решился на крайнее средство - настоял на вине нюхательный табак и выпил эту отравную смесь накануне наказания. У него тотчас же началась рвота с кровью, он свалился почти без сознания, через несколько дней открылась-началась у бедолаги скоротечная чахотка, и через полгода он умер. Как видим, это можно смело назвать своеобразным экзотическим способом самоубийства. Он настолько поразил Достоевского, что писатель не только рассказал о нём в "Записках из Мёртвого дома", но и использовал-применил его в первом же послекаторжном произведении - повести "Дядюшкин сон", о чём разговор у нас впереди.
Но вообще выражение "переменил участь" в каторжных условиях - понятие весьма широкое. Арестант перед наказанием бросился на начальника с ножом и отодвинул наказание, но зато получил добавку к сроку - переменил участь. Другой ударился в бега - переменил участь... По существу, отчаявшийся человек своё тяжёлое, невыносимое положение менял на ещё более тяжкое и нестерпимое, но - лишь бы переменить участь. Одна из историй, рассказанных в "Мёртвом доме", особенно поразительна. Молоденький, "чрезвычайно хорошенький мальчик" по фамилии Сироткин добровольно, по собственной воле попал в бессрочное отделение каторги для особо важных военных преступников, да при том, попытавшись перед этим самоубиться. А случилось следующее. Его забрили в солдаты. Он прослужил год и отчаялся. Ему так тошно стало, и решил он во что бы то ни стало переменить участь. И придумал для этого самый лёгкий и доступный способ: стоял в карауле, снял правый сапог, отомкнул штык от ружья, приставил дуло к груди и большим пальцем ноги спустил курок. Осечка! Сироткин, полный решимости, свежего пороху на полку подсыпал и ещё раз спустил курок. И опять выстрела не последовало!.. Надо только представить состояние человека, в течение пяти минут дважды пытавшегося покончить с собой. И стоит представить себе мысли-чувства писателя-арестанта, слушавшего некоторое время спустя этот рассказ самоубийцы-неудачника. Между тем, Сироткин, осознав, что сам Бог, видно, препятствует его добровольному уходу из жизни, но уже не в силах расстаться с мыслью-мечтой о перемене участи - своеобразный вариант самоубийства всё же выбирает: в сей момент подъехал к караулу командир роты и взялся распекать рядового Сироткина за плохую службу, а тот перехватил ружьё с уже примкнутым штыком наперевес, да и всадил его по самое дуло в брюхо опостылевшего офицера-самодура. Участь бедный Сироткин переменил: прошёл четыре тысячи палок, попал в бессрочную каторгу, да ещё и вдобавок стал в остроге "петухом" (бытовало ли в те времена в тюремном жаргоне такое словцо-определение?), то есть - объектом гомосексуальных услад острожников.
В главе "Решительные люди. Лучка" Достоевский, рассуждая об этих "решительных" каторжниках, приходит к выводу, что зачастую убийцы становятся убийцами под влиянием буквально минуты. То есть, это то же самое по существу - терпит, терпит человек обстоятельства и, так сказать, окружающую среду, да вдруг и вздумывает-решается переменить участь. "Точно опьянеет человек, точно в горячечном бреду. Точно, перескочив раз через заветную для него черту, он уже начинает любоваться на то, что нет для него больше ничего святого; точно подмывает его перескочить разом через всякую законность и власть и насладиться самой разнузданной и беспредельной свободой, насладиться этим замиранием сердца от ужаса, которого невозможно, чтоб он сам к себе не чувствовал. Знает он к тому же, что ждет его страшная казнь. Все это может быть похоже на то ощущение, когда человек с высокой башни тянется в глубину, которая под ногами, так что уж сам наконец рад бы броситься вниз головою: поскорей, да дело с концом!.." (-3, 305)
Но подобные самоубийцы (а это - самоубийство: человек знает о неотвратимости и неизбежности казни, но всё-таки бросается вниз головою в пропасть преступления, отдаёт свою жизнь и судьбу за минуту сладостного и ужасного куража) -- всё же исключение на каторге. Подавляющее большинство арестантов терпят и выносят все тяготы каторжного бытия удивительно стойко. За особо тяжкое преступление, совершённое уже в остроге, иного арестанта приковывают к стене. Он пять, десять лет сидит на цепи в сажень длиною (чуть больше 2-х метров) - живёт, существует. Для чего?! Оказывается, и у такого, приравненного, по существу, к животному, к цепному псу, homo sapiens'а есть мечта-надежда, которая его и поддерживает: отсидеть-закончить свои десять цепных лет, выйти из промозглой опостылевшей норы-камеры во двор острога и пройтись широким шагом по нему, поглядеть на облака... И - всё! За стены острога такому цепнику уже не выйти никогда. Казалось бы, какая обыденная, простенькая мечта, однако ж даже она помогает этим изгоям выжить-вытерпеть. "Ведь без этого желания (закончить цепной срок. - Н. Н.) мог ли бы он просидеть пять или шесть лет на цепи, не умереть или не сойти с ума? Стал бы ещё иной-то сидеть?.." (-3, 295)
Действительно, уж лучше бы, казалось, самоубиться, чем терпеть-выносить такое собачье существование. Однако ж, именно в "Записках из Мёртвого дома", после наблюдения-испытания каторжной обыденности, Достоевский сформулирует следующий закон человеческого бытования в мире: "Человек есть существо, ко всему привыкающее..." А позже, в "Преступлении и наказании", писатель ещё более ужесточит данное определение: "Ко всему-то человек-подлец привыкает!" И, наконец, там же, в "Преступлении и наказании", автор как бы подвёл итог своим размышлениям о долготерпении и выносливости человека, его невероятной живучести. В эпилоге романа об этом думает Раскольников, уже в каторге. Причём, что чрезвычайно существенно, мысли эти приходят ему на ум после того, как он никак не может найти ответ на мучающий его вопрос: почему же он, Раскольников, не кончил жизнь самоубийством (а он хотел, даже пытался!), почему он совершил явку с повинной и добровольно пошёл на каторгу? "Он скорее допускал тут одну только тупую тягость инстинкта, которую не ему было порвать и через которую он опять-таки был не в силах перешагнуть (за слабостию и ничтожностию). Он смотрел на каторжных товарищей своих и удивлялся: как тоже все они любили жизнь, как они дорожили ею! Именно ему показалось, что в остроге её ещё более любят и ценят, и более дорожат ею, чем на свободе..." (-5, 514)
"Жизнь везде жизнь", - написал Достоевский брату перед отправкой на каторгу. В остроге жизнь ещё более, чем на воле, любишь и ценишь признаётся он устами Раскольникова спустя более десяти лет после каторги. Если арестанта, сидящего годы на короткой цепи, удерживает от самоубийства мизерная, сравнительно убогая мечта о прогулке по острожному двору и глотке свежего воздуха, то Достоевского, надо полагать, в самые невыносимые моменты каторжного бытия оберегала от крайнего, отчаянного шага заветнейшая мечта - закончить срок, выйти на волю и взять перо в руки. Каждая запись в потаённую "Тетрадку каторжную" (а записей в ней - без малого 500!) была для писателя словно порция живительного воздуха свободы, словно глоток бодрящего эликсира, проясняющего разум, укрепляющего волю, наполняющего душу верой, надеждой и оптимизмом. Жить! Жить, чтобы написать-создать хотя бы ещё только "Записки из Мёртвого дома"!
Которые уже брезжили в его творческом сознании-воображении...
7
Но ещё предстояло терпеть и ждать.
Прежде чем надеть после каторги солдатскую шинель, Достоевский почти месяц с милостивого разрешения начальства живёт, поправляя здоровье, (вместе с Дуровым) в доме омского инженерного офицера, своего бывшего однокашника по Инженерному училищу К. И. Иванова и его жены, дочери декабриста И. А. Анненкова - Ольги Ивановны. У домашнего очага этих гостеприимных людей, с которыми писатель будет поддерживать самые добрые отношения до конца жизни, он буквально отогрелся душой и телом после арестантской казармы101.
Здесь, в этом уютном доме, автор будущих "Записок из Мёртвого дома" в первом послекаторжном письме к брату Михаилу подводит итог своего острожного 4-летнего житья, набрасывает в нескольких строках поистине рембрандтовскую картину каторжного ада. Впоследствии, живописуя пережитое как бы от имени Горянчикова, Достоевский несколько смягчит картину, разбавит мрачный колорит философскими рассуждениями, некоторым лиризмом (особенно в главах "Представление" и "Каторжные животные"), спокойной воспоминательно-отстранённой тональностью повествования. И это понятно: прошло определённое время, законы художественного текста весьма отличаются от правил эпистолярного личного послания, да ещё и посылаемого адресату "в глубочайшем секрете", без всякой цензуры, на которую писатель не мог не оглядываться, создавая "Записки из Мёртвого дома".
Итак, вот горячее, непосредственное впечатление Достоевского об острожной жизни-действительности. Поведав брату для начала подробности о самодуре плац-майоре Кривцове, вечно пьяном и любителе грозить розгами, Фёдор Михайлович продолжает: "...С каторжным народом я познакомился ещё в Тобольске и здесь в Омске расположился прожить с ними четыре года. Это народ грубый, раздражённый и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчисленностию всевозможных оскорблений. (...) 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие (...) Жить нам было очень худо. Военная каторга тяжеле гражданской. Все четыре года я прожил безвыходно в остроге, за стенами, и выходил только на работу. Работа доставалась тяжёлая, конечно не всегда, и я, случалось, выбивался из сил, в ненастье, в мокроту, в слякоть или зимою в нестерпимую стужу. Раз я провёл часа четыре на экстренной работе, когда ртуть замерзла и было, может быть, градусов 40 морозу. Я ознобил себе ногу. Жили мы в куче, все вместе, в одной казарме. Вообрази себе старое, ветхое, деревянное здание, которое давно уже положено сломать и которое уже не может служить. Летом духота нестерпимая, зимою холод невыносимый. Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать. Маленькие окна заиндевели, так что в целый день почти нельзя читать. На стёклах на вершок льду. С потолков капель - всё сквозное. Нас как сельдей в бочонке. Затопят шестью поленами печку, тепла нет (в комнате лёд едва оттаивал), а угар нестерпимый - и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водою. Поворотиться негде. Выйти за нуждой уже нельзя с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют как свиньи и говорят, что нельзя не делать свинства, дескать, "живой человек". Спали мы на голых нарах, позволялась одна подушка. Укрывались коротенькими полушубками, и ноги всегда всю ночь голые. Всю ночь дрогнешь. Блох, и вшей, и тараканов четвериками?. Зимою мы одеты в полушубках, часто сквернейших, которые почти не греют, а на ногах сапоги с короткими голяшками - изволь ходить по морозу. Есть давали нам хлеба и щи, в которых полагалось 1/4 фунта говядины на человека; но говядину кладут рубленую, и я её никогда не видал. По праздникам каша почти совсем без масла. В пост капуста с водой и почти ничего больше. Я расстроил желудок нестерпимо и был несколько раз болен. (Ещё бы! Вспомним, что у православных христиан в году четыре многодневных поста, несколько однодневных, да плюс к этому еженедельно по средам и пятницам; таким образом, арестанты одной водой с капустой питались через день да каждый день. И это - при каторжной работе! - Н. Н.) Суди, можно ли было жить без денег, и если б не было денег, я бы (подчеркнём! - Н. Н.) непременно помер, и никто, никакой арестант, такой жизни не вынес бы. Но всякий что-нибудь работает, продаёт и имеет копейку. Я пил чай и ел иногда свой кусок говядины, и это меня спасало. Не курить табаку тоже нельзя было, ибо можно было задохнуться в такой духоте. Всё это делалось украдкой. Я часто лежал больной в госпитале. От расстройства нервов у меня случилась падучая, но, впрочем, бывает редко. Ещё есть у меня ревматизмы в ногах. Кроме этого, я чувствую себя довольно здорово. Прибавь ко всем этим приятностям почти невозможность иметь книгу, что достанешь, то читать украдкой, вечную вражду и ссору кругом себя, брань, крик, шум, гам, всегда под конвоем, никогда один, и это четыре года без перемены, - право, можно простить, если скажешь, что было худо. Кроме того, всегда висящая на носу ответственность, кандалы и полное стеснение духа, и вот образ моего житья-бытья. Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года - не скажу тебе. Долго рассказывать. Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды..." (281, 169-171)
Право, хотя подобное и не практикуется в литературоведческо-исследоват ельской практике, но так хочется высказать утвердительное предположение, что доведись, допустим, Тургеневу (не говоря уж о "душке" Панаеве) очутиться в подобных запредельных обстоятельствах-условиях, он бы и месяца не выдержал. Невероятная внутренняя духовная мощь Достоевского при его внешней физической немощи просто поражает. С. Ф. Дуров, который испытал всё то же, что и будущий автор "Мёртвого дома", - не выдержал, сломался. Он вошёл в острог "ещё молодой, красивый и бодрый, а вышел полуразрушенный, седой, без ног, с одышкой..."(-4, 80) Он тяжело болел после каторги, рано состарился, превратился в калеку и умер в 52 года совершенно седым и немощным.
Да разве один Дуров не выдержал крестного пути, выпавшего на долю петрашевцев? У Н. П. Григорьева, как уже упоминалось, ещё в каземате Петропавловской крепости началось психическое заболевание, которое в каторге обострилось, и он вышел из острога в 1856 году неизлечимым душевнобольным. В. П. Катенева, тоже тронувшегося умом в одиночке, даже и на эшафот не смогли вывести - он уже находился в больнице. Д. Д. Ахшарумов тоже был на грани умопомешательства и впоследствии в своих мемуарах признавался: "...кажется мне, что без тяжёлого повреждения или увечья на всю жизнь в моём мозговом органе я не мог бы долее выносить одиночного заключения..." Его мучили, как и Достоевского (да, видимо, и всех остальных петрашевцев!), ночные удушливые кошмары. Ахшарумов, как мы помним, сломался нравственно - дал лишние и по сути своей предательские показания. Может быть, это и спасло бедолагу от полного помешательства, и он после эшафота, арестантских рот и ссылки прожил благополучно почти до девяноста лет. Н. А. Спешнев, который "отличался от всех замечательною красотою, силою и цветущим здоровьем", разум свой блестящий сохранил, но ещё на эшафоте поразил товарища по несчастью страшной переменой внешности: "Исчезли красота и цветущий вид; лицо его из округлённого сделалось продолговатым; оно было болезненно, жёлто-бледно, щёки похудалые, глаза как бы ввалились и под ними большая синева..." Впоследствии, пройдя через сибирские рудники, Спешнев уже в сорок лет гляделся глубоким старцем102.