Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве) - Николай Наседкин 21 стр.


От "Миньоны" так и осталось лишь одно название, и дальше дело не продвинулось - потом, правда, кое-что из этого замысла вошло в "Униженные и оскорблённые". От "Весенней любви" сохранились в рабочей тетради планы четырёх "варьянтов" развития сюжета: роман должен был быть о любви, некоторые его фабульные линии были навеяны семипалатинскими впечатлениями-воспоминаниями, а толчком к замыслу послужил роман Тургенева "Дворянское гнездо". Впоследствии отдельные моменты этого замысла также вошли в роман "Униженные и оскорблённые". И статья критическая или публицистическая под запланированным названием не появилась. Но вот пункты 4-й и в какой-то мере 3-й - это, что называется, попадание в яблочко: здесь Достоевский наметил-обозначил именно то направление, каковым и предназначено было Судьбой ему и только ему идти.

Кто-то может удивиться: при чём же здесь "Двойник" - ведь новый, капитально переделанный вариант его так и не появился на свет? Правильно. Но нам важно то, что писатель понимал-знал значимость этого произведения для своего творчества и правильно определял его ключевое местоположение в период своего второго рождения-дебюта. А в 1840-е годы повесть о безумном Голядкине, появившаяся сразу вслед за "Бедными людьми", доказала-подтвердила законность притязаний молодого автора на особое место в литературной иерархии, на его несомненный и оригинальный талант. Доказала, может быть, даже не столько читающей и критикующей публике, включая и Белинского, сколько самому Достоевскому. Теперь, на пороге 1860-х, верно определив, что роль "Бедных людей" на новом этапе как бы сыграют "Записки из Мёртвого дома", он застолбил место и для нового "Двойника", для произведения подобного масштаба и значения. И, в конце концов, усилия Достоевского в этом направлении приведут через какое-то время к созданию-появлению "Записок из подполья". Да, именно с публикации "Записок из Мёртвого дома", которые буквально потрясут всю читающую Россию, и появления следом "Записок из подполья", в которые корнями уходят замыслы-идеи всех без исключения великих романов Достоевского, и произошло доподлинное второе рождение писателя, состоялся по-настоящему его второй блистательный дебют.

Впрочем, пора умерить тон, приглушить фанфары. Гениальность Достоевского теперь уже не нуждается в доказательствах, великолепная его литературная карьера известна каждому хомо-более-менее-сапиенсу, изучавшему русскую литературу хотя бы в средней школе, а тем более в институте. Но именно в силу устоявшегося и определившегося уже авторитета Достоевского-классика большинство людей предполагают и даже уверены, что и вся жизнь-биография его, и в творческом и в личном планах, по крайней мере - после Сибири, протекала без сучка и задоринки, по восходящей, от успеха к успеху. К слову, это не только с Достоевским происходит, это почти со всеми классиками происходит-случается. Для большинства из нас Пушкин представляется этаким весельчаком, любителем шампанского и женщин, дуэлянтом и картёжником, который вбежал в литературу на тонких ножках и, шутя, с лёгкостью, в перерывах между шумными пирушками, накатал десять книжек-томов удобочитаемых стихов и прозы...

Но поэт, художник - тоже человек и ничто человеческое ему не чуждо. В том числе и - страдания. Причём, писатель - талантливый и тем более гениальный - испытывает-переживает страдания в неизмеримо более сильной степени-концентрации, чем мы, человеки обыкновенные, земные. Творец свои уже пережитые страдания переживает ещё и ещё раз не только в воспоминаниях, но и в момент творчества вместе со своим героем эти страдания он переживёт-вытерпит так же мучительно, как когда-то и наяву. Восклицание Флобера: "Мадам Бовари - это я!" - не пустая фраза. Признание Л. Толстого, что в момент описания смерти Ивана Ильича он и сам чуть не умер, - тоже не фантазия, уж Льву-то Николаевичу можно верить.

Можно и больше сказать: тому же Льву Толстому, или Достоевскому, или Чехову умирать, если можно так выразиться, горше, обиднее, тяжелее, чем какому-нибудь Петру, Ивану или Сидору, - сколько не успел! Сколько замыслов осталось! И, уж тем более, гению, творцу, решиться на самоубийство несравненно тяжелее, чем тому же кишинёвскому гимназисту, который повесился в классе на гвозде от "красной доски" и о котором речь у нас шла в 1-й части. Бедный мальчик погасил своё девственно-чистое, не обременённое знаниями, опытом и думами сознание просто из-за страха перед наказанием, от невыносимой детской обиды. Человек масштаба Лермонтова, Л. Толстого или Достоевского, решившись на самоубийство, должен решиться и на уничтожение вместе со своим сознанием целого мира, целой только им созданной вселенной, каковую он ещё не всю и не до конца открыл-подарил человечеству...

Впрочем, прервём на этом данное небольшое как бы ещё одно введение в тему - теперь уже ко второй части исследования - и продолжим.

2

По характеру Достоевский ещё с юных лет всегда был нелюдим.

Но в 1860-м такая разительная перемена обстановки подействовала на него живительно и пьяняще. Он словно с мрачной каторжной галеры сразу же попал на бал жизни. Несмотря на приключившуюся перед отъездом из Твери досадную болезнь, в Петербурге он появился молодцом. А. П. Милюков, который за десять лет до того провожал вместе с его братом писателя-петрашевца в Сибирь, оказался и среди встречающих Достоевского на вокзале. Он отметил: "Фёдор Михайлович, как мне показалось, не изменился физически: он даже смотрел как будто бодрее прежнего и не утратил нисколько своей обычной энергии..."

Между прочим, Достоевский носил тогда одни только усы, и как он выглядел - вполне можно представить по семипалатинской фотографии 1858 года, на которой Фёдор Михайлович со своими офицерскими усами и в мундире снялся вместе с Ч. Валихановым. И вот это "совершенно солдатское, то есть простонародное лицо с огромным лбом и прекрасными глазами"134 (Н. Н. Страхов) видели то в литературных салонах, то в редакциях газет и журналов, то даже на любительской театральной сцене, где Достоевский артистично сыграл роль почтмейстера Шпекина в знаменитом писательско-литфондовском спектакле по пьесе гоголя "Ревизор". Достоевский возобновляет отношения со старыми знакомыми литераторами - Григоровичем, Некрасовым, Тургеневым, Дружининым, Гончаровым... Он знакомится со многими уже известными к тому времени новыми литераторами - Писемским, Чернышевским, Крестовским, Вейнбергом, Минаевым, Страховым, Григорьевым...

Буквально в первый же день по приезде в Петербург Достоевский был включён в список лиц, предлагаемых комитетом Общества для пособия нуждающимся литераторам и учёным (Литфонда) в члены общества. Уже через три с небольшим месяца на очередном заседании комитета Литфонда он предлагает принять в члены Общества своего брата Н. М. Достоевского и своего сибирского товарища, казахского просветителя, путешественника, историка Ч. Ч. Валиханова - предложения-рекомендации писателя были приняты. А в самом начале 1862 года его избирают не только в комитет Литфонда, но и его секретарём... Можно представить, с каким воодушевлением вчерашний сибирский вынужденный анахорет окунулся в сей водоворот общественно-литературной жизни.

Но самое главное, конечно же, то, что в эти первые послесибирские годы, в эту петербургскую пятилетку Достоевский испытывает необыкновенный прилив творческой энергии. Одно за другим из-под его пера выходят совершенно разные по жанру произведения: мемуарно-публицистические "Записки из Мёртвого дома", социально-реалистический роман "Униженные и оскорблённые", рассказ-очерк "Скверный анекдот", фельетонно-путевые "Зимние заметки о летних впечатлениях", философско-полемические "Записки из подполья", повесть-памфлет "Крокодил". Приплюсуем сюда также критические и публицистические статьи-заметки писателя первой половины 1860-х годов, которые в собраниях его сочинений занимают целый том, в том числе и такие, очень значимые для понимания Достоевского-художника, его творческих и гражданских убеждений, раскрывающих талант Достоевского критика, полемиста, пародиста и сатирика, как: "Ряд статей о русской литературе", "Два лагеря теоретиков", "Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах" и другие.

Но если воспоминания о каторге сразу были единодушно высоко оценены, то уже следующее произведение, "петербургский роман", на который он возлагал большие надежды (лучше "Бедных людей"!), был воспринят далеко не однозначно. Читающая публика отнеслась к "Униженным и оскорблённым" восторженно, и тираж журнала "Время" не в последнюю очередь благодаря публикации этого романа стремительно рос, а вот мнения критиков особой радости автору не доставляли. Причём, эти профессиональные читатели тоже похваливали Достоевского за гуманизм содержания и увлекательность повествования, но при этом брюзжали, что-де "Униженные и оскорблённые" "ниже эстетических требований" (Н. Добролюбов), "не выдерживают ни малейшей художественной критики" (Е. Тур), в них много "книжности и фельетонизма" (Ап. Григорьев) и т. д., и т. п., и пр.

О том, как близко к сердцу принимал Достоевский подобные отзывы, можно судить по его признанию-примечанию, которым он спустя три с лишним года сопроводил воспоминания Страхова об умершем Ап. Григорьеве: "Совершенно сознаюсь, что в моем романе выставлено много кукол, а не людей, что в нем ходячие книжки, а не лица, принявшие художественную форму (на что требовалось действительно время и выноска идей в уме и в душе). В то время как я писал, я, разумеется, в жару работы, этого не сознавал, а только разве предчувствовал. Но вот что я знал наверно, начиная тогда писать: 1) что хоть роман и не удастся, но в нем будет поэзия, 2) что будет два-три места горячих и сильных, 3) что два наиболее серьезных характера будут изображены совершенно верно и даже художественно. Этой уверенности было с меня довольно. Вышло произведение дикое, но в нем есть с полсотни страниц, которыми я горжусь..." И далее Фёдор Михайлович, отдав всю какую только можно дань скромности, позволяет вылиться из-под своего пера и фразе, наполненной достоинством и сдержанной авторской гордостью: "Произведение это обратило, впрочем, на себя некоторое внимание публики..." (20, 133-134)

Невольно подумаешь - если бы та же Евгения Тур (Е. В. Салиас-де-Турнемир), посчитавшая высокомерно, что-де "Униженные и оскорблённые" "не выдерживают ни малейшей художественной критики", вместо своих пухлых "художественных" романов ("Племянница", "Три поры жизни" и пр.) написала бы, создала только одно произведение уровня и значимости этого "петербургского романа" Достоевского, она уже не была бы сейчас так прочно и безнадёжно забыта...

Впрочем, критика, даже самая несправедливая, до отчаяния Фёдора Михайловича не доводила - она была частью той литературной жизни-круговерти, к которой он с таким нетерпением стремился-рвался из сибирской безмолвной глухомани. Да и для любого писателя не так страшна даже самая разгромная критика, как тягостно полное замалчивание его творчества. Причём, Достоевскому, с его страстью полемиста, с его постоянной оглядкой на чужое слово, просто необходимо было иметь возможность постоянно находиться в центре так называемой литературной борьбы, иметь свою трибуну. Он просто-таки рвался в бой. Естественным результатом этих страстных устремлений и стало рождение-появление нового журнала "Время", официальным издателем-редактором которого значился Михаил Михайлович, но настоящим мозгом и сердцем редакции, конечно же, сразу стал Фёдор Михайлович. Сбылись его самые сладостные мечты юношеской поры и острожно-сибирского периода о своём собственном журнале. Однако ж, у этой осуществившейся мечты оказалась и оборотная сторона.

Возвращаемся к примечанию писателя к воспоминаниям Страхова о Григорьеве. Чем оно было вызвано? Дело в том, что мемуарист, занимавший одно из важных мест в редакции "Времени", включил в эти воспоминания и письма Григорьева к нему из Оренбурга. Аполлон Григорьев с первых же номеров "Времени" стал в нём ведущим критиком, но вдруг "разошёлся" с братьями Достоевскими и на целый год уехал в Оренбург, получив там место учителя. Так вот, в одном из писем Страхову, с которым он продолжал поддерживать отношения, поэт-критик заметил: "Следовало не загонять, как почтовую лошадь, высокое дарование Ф. Достоевского, а холить, беречь его и удерживать от фельетонной деятельности, которая его окончательно погубит и литературно и физически..." Фёдор Михайлович, отнеся это суждение к "Униженным и оскорблённым", как бы оправдывался в примечании к статье Страхова, но и с горечью вынужден был признать: "Если я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно), то виноват в этом я и один только я. Так я писал и всю мою жизнь, так написал всё, что издано мною, кроме повести "Бедные люди" и некоторых глав из "Мертвого дома". Очень часто случалось в моей литературной жизни, что начало главы романа или повести было уже в типографии и в наборе, а окончание сидело ещё в моей голове, но непременно должно было написаться к завтраму. (...) Конечно, я сам виноват в том, что всю жизнь так работал, и соглашаюсь, что это очень нехорошо, но..."

Этим многозначительным "но..." не мы обрываем цитату, - так у Достоевского. А что он мог ещё написать-объяснить после этого "но..."? Ужасные, нечеловеческие, ненормальные и убийственные условия, в которых он писал-работал всю свою жизнь - изменить было невозможно. Он мог лишь с горделивой горечью констатировать, что "ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, не писал под такими условиями", и что "Тургенев умер бы от одной мысли" (из письма к А. В. Корвин-Круковской от 17 июня 1866 года). Эти экстремальные условия творчества не погубили Достоевского, как опасался-пророчествовал Григорьев, "литературно", но вот "физически", несомненно, - да. Творчество само по себе - процесс экстремальный. Фёдор же Михайлович сам себя ставил вообще в запредельно экстремальные условия, надрывая своё физическое и психическое здоровье. Он, словно герой "Шагреневой кожи" так высоко чтимого им Бальзака, добровольно и вполне сознательно убивал себя (самоубивался!) - пусть медленно, но верно, обменивая здоровье и самоё жизнь на возможность реализации очередного гениального замысла.

Причём, ещё и ещё раз стоит подчеркнуть: такие правила игры, как и в "Шагреневой коже", были всенепременнейшим условием. Вряд ли, к примеру, роман "Преступление и наказание" стал бы "Преступлением и наказанием", если бы писался-создавался как, к примеру, "Обломов" Гончарова - неспешно и с расстановкой в течение десяти лет. У Гончарова была своя температура творчества, у Достоевского - своя, на порядок выше. Иначе он не мог. И совершенно правильно осознавал, что Гончаров или Тургенев "умерли бы от одной мысли" работать "под такими условиями". Однако ж, Фёдор Михайлович также осознавал и то, что и для него самого "такие условия" даром не проходят.

За бессмертие приходилось платить жизнью.

3

Пора, наконец, остановиться подробнее на священной болезни писателя эпилепсии, падучей или, как её называют в народе, - чёрной немочи.

Она к тому времени, если можно так выразиться, сформировалась-развилась уже вполне и приняла регулярный и закономерный характер. Множество людей, оставивших воспоминания о Достоевском, писали и о его главном недуге. Одни - со слов писателя, другим доводилось воочию наблюдать припадки. Обратимся для начала к свидетельству такого хладнокровного, рассудительного, наблюдательного и много лет близко знавшего писателя человека, как - Н. Н. Страхов: "Припадки болезни случались с ним приблизительно раз в месяц (...) Но иногда, хотя очень редко, были чаще; бывало даже и по два припадка в неделю. (...) Предчувствие припадка всегда было, но могло и обмануть. В романе "Идиот" есть подробное описание ощущений, которые испытывает в этом случае больной. Самому мне довелось раз быть свидетелем, как случился с Фёдором Михайловичем припадок обыкновенной силы. (...) Поздно, часу в одиннадцатом, он зашел ко мне, и мы очень оживленно разговорились. Не могу вспомнить предмета, но знаю, что это был очень важный и отвлечённый предмет. Фёдор Михайлович очень одушевился и зашагал по комнате, а я сидел за столом. Он говорил что-то высокое и радостное; когда я поддержал его мысль каким-то замечанием, он обратился ко мне с вдохновенным лицом, показывавшим, что одушевление его достигло высшей степени. Он остановился на минуту, как бы ища слов для своей мысли, и уже открыл рот. (...) Вдруг из его открытого рта вышел странный, протяжный и бессмысленный звук, и он без чувств опустился на пол среди комнаты.

Припадок на этот раз не был сильный. Вследствие судорог всё тело только вытягивалось да на углах губ показалась пена. Через полчаса он пришёл в себя..."135

Отметим, что Страхов дважды подчёркивает-отмечает - это был обычный, не сильный припадок. Но даже вследствие такого припадка больной терял память и дня два-три находился в совершенно беспомощном состоянии. Не говоря уж об ушибах и травмах при падении. Именно при таких обстоятельствах Фёдор Михайлович однажды и повредил серьёзно глаз, о чём уже упоминалось.

А как же тогда выглядел-протекал сильный припадок эпилепсии? Забегая несколько вперёд, призовём в свидетели А. Г. Достоевскую - уж ей-то за 14 лет совместной жизни с писателем довелось бессчётное количество раз видеть-переживать обострения болезни мужа. Но этот припадок - самый первый, какой случился на её глазах - запал в её память на всю оставшуюся жизнь во всех подробностях. А произошло это несчастье на первой же неделе после их венчания, да притом в самом неподходящем месте - в гостях у родственников молодой жены. Поистине, судьба Фёдора Михайловича развивалась по спирали: иные важнейшие события в его жизни имели свойство повторяться на другом временном уровне вплоть до мелочей, до многозначительной детализации - чего только стоит двойной литературный дебют с оглушительным успехом "Бедных людей" - "Записок из Мёртвого дома" и непониманием "Двойника" - "Записок из подполья"...

Назад Дальше