И уж вовсе затаённые мысли на эту особенно жгучую для него тему прорываются в конце "Необходимого объяснения":
"А между тем я никогда, несмотря даже на всё желание мое, не мог представить себе, что будущей жизни и провидения нет. Вернее всего, что всё это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах её. Но если это так трудно и совершенно даже невозможно понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое?.."
Борьба веры и безверия усилием воли заканчивается у Ипполита победой атеизма, утверждением своеволия, обоснованием бунта против Бога, и он формулирует самый краеугольный постулат суицида:
"Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни! Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях. Но я ещё имею власть умереть, хотя отдаю уже сочтенное. (Как видим, Ипполит почти цитирует Монтеня, вспомним-ка: "Жизнь зависит от чужой воли, смерть же - только от нашей" -Н. Н.) Не великая власть, не великий и бунт.
Последнее объяснение: я умираю вовсе не потому, что не в силах перенести эти три недели; о, у меня бы достало силы, и если б я захотел, то довольно уже был бы утешен одним сознанием нанесённой мне обиды; но я не французский поэт и не хочу таких утешений. Наконец, и соблазн: природа до такой степени ограничила мою деятельность своими тремя неделями приговора, что, может быть, самоубийство есть единственное дело, которое я ещё могу успеть начать и окончить по собственной воле моей. Что ж, может быть, я и хочу воспользоваться последнею возможностью дела? Протест иногда не малое дело..." (-6, 414-417)
Акт самоубийства, так эффектно задуманный Ипполитом, тщательно им подготовленный и обставленный, - не получился, сорвался: в горячке он забыл заложить в пистолет капсюль. Но курок-то он спустил, но момент-секунду перехода в смерть он испытал вполне. И здесь особенно интересно отметить, что его акт - и особенно в связи с одним местом в исповеди-объяснении очень своеобразно подействовал на князя. Это связано с жизнью и бессмертием и опять, как зачастую бывает у Достоевского, олицетворением глобальной проблемы становится-выступает мелкоскопическое насекомое (вспомним пауков в баньке Свидригайлова, муху, которую он ловит перед самоубийством или, опять же, муху, которую ловит уже Ставрогин в момент самоубийства Матрёши и красного паучка на герани, приковавшего к себе его пристальное внимание в тот момент...). На сей раз, у Ипполита, это - "крошечная мушка".
И вот Лев Николаевич Мышкин, уже после сцены неудачного самоубийства, оставшись один, вдруг вспоминает эту мушку из исповеди Ипполита, и в голове его начинают клубиться мысли-воспоминания - о Швейцарии, о собственной жизни, о своей никчёмности и ненужности, бесконечном одиночестве, наконец: "И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит: один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш. О, он, конечно, не мог говорить тогда этими словами и высказать свой вопрос; он мучился глухо и немо; но теперь ему казалось, что он всё это говорил и тогда; все эти самые слова, и что про эту "мушку" Ипполит взял у него самого, из его тогдашних слов и слёз. Он был в этом уверен, и его сердце билось почему-то от этой мысли..." (-6, 426)
Да-а-а, суицидальное настроение заразно и прилипчиво. И то, что положительно прекрасный человек, самый любимый герой Достоевского, безусловный потенциальный самоубийца, сомнений не вызывает и весьма симптоматично.
Весьма...
5
Теперь -- о самом Достоевском.
Осталось добавить несколько штрихов, так сказать, лично-бытовой стороны заграничной жизни писателя, позволяющих судить о состоянии его духа и умонастроении той поры.
В годы эмиграции явно усилилась его главная болезнь - эпилепсия. Он даже, встревоженный, решил-взялся подробно фиксировать-анализировать припадки в рабочей тетради - среди литературных замыслов и эпистолярных планов. Особенно тщательно начав отмечать припадки в конце лета 1869 года, он с тревогой обнаружил, что болезнь явно прогрессирует, "вступает в новый злокачественный фазис":(27, 100) если за все прежние годы в среднем припадок случался раз в три недели, то теперь календарь рецидивов зловеще част: 3-го августа, 10-го, 19-го, 4-го сентября, 14-го... Перерыв-отдых длится всего семь-десять дней! А если учесть, что после каждого припадка расслабленность и депрессия не проходили несколько суток, то, получается, полностью здоровых дней в жизни Достоевского в тот период не было вовсе. "Вообще следствие припадков, то есть нервность, короткость памяти, усиленное и туманное, как бы созерцательное состояние - продолжаются теперь дольше, чем в прежние годы. Прежде проходило в три дня, а теперь разве в шесть дней. Особенно по вечерам, при свечах, беспредметная ипохондрическая грусть и как бы красный, кровавый оттенок (не цвет) на всём. Заниматься в эти дни почти невозможно..." (27, 100)
Была и ещё одна - самая, может быть, страшная сторона священной болезни писателя: мало того, что он мог практически во время каждого припадка умереть-скончаться от апоплексического удара (инсульта) или разрыва сердца (инфаркта), но он и мог также нечаянно самоубиться. К примеру, 10 февраля /29 января/ 1869 года ночью во время припадка "чрезвычайной силы" он упал и сильно разбил себе лоб - благо, что не ударился виском об угол стола. А бывали-случались и ещё более зловещие происшествия: после одного из припадков, случившегося за рабочим столом, Достоевский, очнувшись, увидел, что пропорол-разодрал стальным пером кожаный портсигар и сам же потом комментирует в тетради: "Мог заколоться..."(27, 108) Это относится, правда, к 1875 году, но, можно не сомневаться, и ранее во время припадков не раз и не два возникали-происходили подобные суицидальные инциденты. Вспомним о том, как он поранил во время одного из припадков себе глаз. А чего стоят следующие строки-признания: "Теперь почти час после припадка. (...) Страх смерти начинает проходить, но есть всё ещё чрезвычайный..."(27, 108) Так что совсем не для красного словца написал он в письме к Яновскому из Женевы в ноябре 1867-го, что "падучая унесёт" его и "звезда" его "гаснет". (282, 358)
У Достоевского, к слову, была своеобразная маниакальная страсть предсказывать-предугадывать жизненное расстояние, оставшееся ему до смертного часа. Вспомним, как он ещё в письме из Сибири (30 ноября 1857 г.) к В. Д. Констант утверждал, что-де "должен скоро умереть". Вот и теперь, из-за границы, он зловеще пророчествует в письме к С. А. Ивановой (14 /26/ декабря 1869 г.): "Может, и умру скоро..."(281, 293) А чуть позже, уже в письме к Н. Н. Страхову от 26 февраля /10 марта/ 1870 года, обещая написать для журнала "Заря" повесть, он даже пытается шутить на эту погранично-маргинальную тему: "И наконец, обязуюсь не умереть в этом году..." (291, 111)
Но ещё более поразительно концентрированно эта предсказательно-смертная страсть Достоевского выглядит-смотрится, если обратиться к женевскому дневнику Анны Григорьевны, который охватывает считанные месяцы 1867 года. Вот как, к примеру, своеобразно Фёдор Михайлович объяснялся в любви молодой жене: "...помни, если я умру, что я говорил тебе, что благословляю тебя за то счастие, которое ты мне дала..." А вот фиксация часто повторяющегося разговора о смерти: "После припадка у него является страх смерти. (Здесь Анна Григорьевна сделала сноску: "Страх смерти был всегдашним явлением после припадка, и Фёдор Михайлович умолял меня не отходить от него, не оставлять его одного, как бы надеясь, что моё присутствие предохранит его от смерти". - Н. Н.) Он начал мне говорить, что боится сейчас умереть, просил смотреть на него. Чтобы его успокоить, я сказала, что приду спать на другую кушетку, которая стоит у его постели, так что буду очень близко, и если что с ним случится, сейчас же услышу и встану. Он был этому очень рад; я сейчас же перешла на другую постель. Он продолжал бояться, молился и говорил, что как бы ему было теперь тяжело умирать, расстаться со мной, не видеть Сонечки или Миши (ещё не родившегося ребёнка. -- Н. Н.), как бы ему было это больно, и просил меня беречь Сонечку, а утром, когда проснусь, непременно посмотреть на него, жив ли он..."
В другой раз, отправляясь по делам в город, на шутливое напутствие жены, мол, иди и больше не приходи, Достоевский вполне серьёзно отвечает, что, может быть, слова Анны Григорьевны оправдаются - "он упадёт на улице и умрёт..." Через несколько дней, прощаясь на ночь с женой, Достоевский просит её ни с того ни с сего: если он вдруг умрёт, то вспоминать о нём только хорошо. А на следующий день завёл вечером разговор о том, что, когда умрёт, похоронить его надо непременно в Москве...193 Право, такое впечатление, что писатель ни на минуту - даже в медовый счастливый период семейной жизни - не забывал о смерти, думал о ней, примеривал на себя.
В Женевском дневнике Анна Григорьевна описывает-фиксирует горячую супружескую ссору с мужем, случившуюся буквально из-за пустяка: Фёдор Михайлович во время прогулки обронил замечание, что-де уже тепло, весна в разгаре (18 апреля), дождь, а она по-зимнему одета и к тому же у неё "дурные перчатки". Юной супруге это замечание показалось "неделикатным". Она обиделась, развернулась и убежала домой, в гостиницу. Как водится, она вскоре опомнилась, поняла, что была не права, принялась страшно переживать из-за отсутствия мужа и воображать себе самые страшные последствия этого глупого инцидента. И каковы же эти самые запредельные, в её представлении, самые страшные последствия? Фантазии Анны Григорьевны хватило на два варианта: 1) муж с ней разведётся, выдаст ей отдельный вид на жительство и отправит обратно в Россию (в этом случае она решила в Россию ни за что не возвращаться, "спрятаться где-нибудь в деревушке за границей, чтоб вечно оплакивать мою потерю"); 2) "Мне представилось, что он меня разлюбил, и, уверившись, что я такая дурная и капризная, нашёл, что он слишком несчастлив, и бросился в Шпрее..."
В Женевском дневнике Анна Григорьевна описывает-фиксирует горячую супружескую ссору с мужем, случившуюся буквально из-за пустяка: Фёдор Михайлович во время прогулки обронил замечание, что-де уже тепло, весна в разгаре (18 апреля), дождь, а она по-зимнему одета и к тому же у неё "дурные перчатки". Юной супруге это замечание показалось "неделикатным". Она обиделась, развернулась и убежала домой, в гостиницу. Как водится, она вскоре опомнилась, поняла, что была не права, принялась страшно переживать из-за отсутствия мужа и воображать себе самые страшные последствия этого глупого инцидента. И каковы же эти самые запредельные, в её представлении, самые страшные последствия? Фантазии Анны Григорьевны хватило на два варианта: 1) муж с ней разведётся, выдаст ей отдельный вид на жительство и отправит обратно в Россию (в этом случае она решила в Россию ни за что не возвращаться, "спрятаться где-нибудь в деревушке за границей, чтоб вечно оплакивать мою потерю"); 2) "Мне представилось, что он меня разлюбил, и, уверившись, что я такая дурная и капризная, нашёл, что он слишком несчастлив, и бросился в Шпрее..."
Вернее - и это очень важно, - сначала ей пришёл в голову вариант со Шпрее, а уж потом с отдельным видом на жительство. Откуда же появилась в её юной головке столь странная и убедительная для неё фантазия о непременном самоубийстве мужа от пустячной семейной ссоры? Но вот что ещё характерно когда Фёдор Михайлович вернулся домой, и жена поведала ему о своих страхах, он прокомментировал это так (Анна Григорьевна даёт его слова в кавычках, дословно): "надо иметь очень мало самолюбия, чтобы броситься и утонуть в Шпрее, в этой маленькой, ничтожной речонке..."194 Понятно, что Достоевский в данном случае шутит, но, как говорится, в каждой шутке есть доля правды. А если б Анна Григорьевна в Петербурге предположила, что он бросился в Неву?..
Однако ж, в период заграничной жизни суицидальные ситуации - в воображении ли, в реальности ли - возникали не только в результате пустяковых семейных ссор и даже непустяковых сцен ревности. Одним из таких - самых непереносимо трагических - моментов-событий этого периода стала, конечно, внезапная смерть первенца, дочери Сонечки. Ещё до её появления на свет, в момент родов, возник в умонастроении Достоевского какой-то трагический смертельный мотив. Свидетельствует Анна Григорьевна: "Помимо обычных при акте разрешения страданий, я мучилась и тем, как вид этих страданий действовал на расстроенного недавними припадками Фёдора Михайловича. В лице его выражалось такое мучение, такое отчаяние, по временам я видела, что он рыдает, и я сама стала страшиться, не нахожусь ли я на пороге смерти, и, вспоминая мои тогдашние мысли и чувства, скажу, что жалела не столько себя, сколько бедного моего мужа, для которого смерть моя могла бы оказаться катастрофой. Я сознавала тогда, как много самых пламенных надежд и упований соединял мой дорогой муж на мне и нашем будущем ребёнке. Внезапное крушение этих надежд, при стремительности и безудержности характера Фёдора Михайловича, могло стать для него гибелью (непременно надо подчеркнуть-выделить отдельные слова и выражения: уж это ли не предположение возможности самоубийства? -- Н. Н.)..."
Как видим, его одинаково страшит и смерть жены, и гибель ещё не родившегося ребёнка. И вот, когда дочка Соня, не прожив и трёх месяцев на белом свете, простудилась и умерла, горю отца не было границ: "...я страшно боялась за моего несчастного мужа: отчаяние его было бурное, он рыдал и плакал, как женщина, стоя пред остывавшим телом своей любимицы, и покрывал её бледное личико и ручки горячими поцелуями. Такого бурного отчаяния я никогда более не видала..."
Вскоре супруги Достоевские решили покинуть Женеву, где всё напоминало им о Соне, пришли попрощаться на могилку со своей дочерью, и там, на кладбище, Анна Григорьевна в первый раз в жизни ("он редко роптал") услышала горькую жалобную исповедь мужа о всех своих несчастьях, преследующих его всю жизнь: одиночество в юности после смерти "нежно любимой им матери", травля "товарищей по литературному поприщу" в пору успеха "Бедных людей", каторга, солдатчина, горький брак с Марией Дмитриевной без детей... "И вот теперь, когда это ?великое и единственное человеческое счастье - иметь родное дитя? (перефразированная Анной Григорьевной цитата из более раннего письма Достоевского к Врангелю. - Н. Н.) посетило его и он имел возможность сознать и оценить это счастье, злая судьба не пощадила его и отняла от него столь дорогое ему существо!..195
Надо думать, эта незаживающая рана особенно больно кровоточила в сердце Достоевского все полтора года вплоть до рождения дочери Любы 14 сентября 1869 года. В письме к Майкову (18 /30/ мая 1868 г.) у Достоевского даже вырывается из-под пера глубоко многознаменательное признание, что он готов даже "крестную муку" принять, только б дочь Соня теперь жила. В ответном письме Майков советует товарищу найти утешение в своём литературном труде, ибо сам знает по горькому опыту, "что только труд поможет пережить подобные потери..."196
Достоевский и сам это прекрасно знал-испытывал. Он спасался литературным трудом от мрачных дум-воспоминаний и, уж будем делать смелые предположения, - от мыслей о самоубийстве. Он погружается с головой в работу над продолжением "Идиота". Затем пишет создаёт "Вечного мужа", набрасывает в рабочих тетрадях замыслы новых произведений, приступает к созданию "Бесов"...
"Вечного мужа" Достоевский писал для "Зари", отрабатывая уже полученный вперёд гонорар и совершенно затягивая все и всяческие сроки. Давалась ему эта вещь с превеликим трудом, депрессивное состояние после смерти Сони и усталость после работы над "Идиотом" никак не способствовали творческому вдохновению. И только после рождения Любы дело пошло. Ещё 29 августа 1869 года в письме к С. А. Ивановой писатель признавался, что повесть в "Зарю" даже и не начинал, 14 сентября родилась дочь, а 17 сентября в письме к А. Н. Майкову появляется сообщение, что автор работу над повестью "довёл уже до половины".(291, 62) Правда, Достоевский, скорей всего, преувеличивает насчёт "половины", так как по сути пересказывает-повторяет Майкову резоны, которые он изложил в письме к издателю-редактору "Зари" В. В. Кашпиреву, надеясь получить дополнительный гонорар. Но работа, судя по всему, действительно сдвинулась с мёртвой точки, и повесть (Достоевский из каких-то соображений определил её, в конце концов, как "рассказ") "Вечный муж", объёмом превышающая "Бедных людей", была отослана в редакцию петербургского журнала 5 декабря и опубликована в первых двух номерах "Зари" за 1870 год.
Главная героиня "Вечного мужа" - ревность. Комментаторы и исследователи видят в сюжетной коллизии повести сходство с ситуациями в семействах Яновских, Карепиных, в романе Врангеля с женой начальника Алтайского горного округа Гернгросса... Но не стоит и забывать, какую значимую роль играла ревность в семейной жизни самого Достоевского.
О Павле Павловиче Трусоцком, "вечном муже", можно сказать, что он не ревнив, он - доверчив. Об изменах жены он узнаёт только после её смерти. Основополагающими в его жизни-поведении становятся два устремления-идеи: 1) отомстить любовникам жены и 2) самоубиться. Нас, в данном случае, интересует второй пункт его программы.
Ещё в подготовительных материалах герой этот сразу был наделён суицидальным комплексом: после неудачной попытки зарезать Вельчанинова он должен был, уходя, заявить, что "решил повеситься в номере". Также в подготовительных планах намечался эпизод-диалог, когда Трусоцкий должен был признаться Вельчанинову, что желание отомстить одному из любовников жены, "сановнику", его, Трусоцкого, от "верёвки отвлекла", а теперь, когда сановник этот внезапно умер сам, - уже "не отвлекает". (9, 289, 299)
В окончательном тексте о самоубийственных намерениях Трусоцкого мы узнаём из уст его дочери (вернее, фактически - дочери Вельчанинова) Лизы. Она уверяет Вельчанинова, что отец её повесится и сообщает о не случайности такого опасения: "- Он ночью хотел на петле повеситься (...). Я сама видела! Он давеча хотел на петле повеситься, он мне говорил, говорил! Он и прежде хотел, всегда хотел... я видела ночью..." (-8, 50)
Примечательно, что Вельчанинов поначалу не верит в способность "этого дурака" сунуть голову в петлю, однако ж позже, в болезни, в температурном жару ему начало грезиться, что Трусоцкий запрётся в своём номере и непременно повесится. Вельчанинов опять пытается себя убедить: "Зачем этому дураку вешаться?.."(-8, 128) А в больной голове вдруг выскакивает парадоксальная мысль: "А впрочем, я на его месте, может, и повесился бы..." И когда Лобов начинает сообщать ему новость ("Приятель-то ваш, Павел Павлович, каково?.."), Вельчанинов первым делом вскрикивает: "Повесился?.."
Дело в том, что подтвердила слова Лизы и хозяйка номеров, где остановился Трусоцкий, Марья Сысоевна. Она рассказала Вельчанинову, как некий комиссар (комиссар в то время, по Далю, - заведующий припасами, смотритель, пристав, приказчик) снял у них номер и повесился из-за растраты, а Лиза труп в петле видела, от чего с ней припадок падучей приключился-произошёл. Пьяный же Трусоцкий затем начал её пугать: "Я, говорит, тоже повешусь, от тебя повешусь; вот на этом самом, говорит, шнурке, на сторе повешусь..." Немудрено, что Лиза, в конце концов, и сама из окна хотела выброситься... (-8, 61)