Среди корреспонденции на эту тему встречались, конечно же, и предсмертные исповеди. К примеру, в июне 1876 года писатель получил письмо, на конверте которого романтично значилось-указывалось по латыни: "Confessio morituri" ("Исповедь готовящегося умереть"). Автор, судя по всему, человек, уже достаточно поживший, рассказывает Достоевскому всю свою биографию: учёбу в Училище правоведения не закончил, работа-служба не удалась, попробовал жить в деревне, занимаясь хозяйством и чтением умных книг вроде трудов Ренана, Бокля, Фейербаха и прочих учителей жизни, в результате чего потерял веру в Бога и пришёл к мысли о необходимости самоубийства... Письмо отчаявшегося логического самоубийцы было подписано монограммой NN. На Достоевского письмо произвело сильнейшее впечатление: как мы помним, в октябрьском выпуске "Дневника писателя" появится "Приговор", явно навеянный содержанием данного письма и подписанный точно так же двумя латинскими N. (24, 472)
Такое чрезмерное увлечение "мрачными сторонами жизни" давало повод критикам и иным читателям обвинять Достоевского в "жестокости таланта", в болезненности его творчества, в невыносимо тяжёлом впечатлении, которое остаётся по прочтении его произведений. Писателя подобные упрёки не могли не угнетать. Но он и понимал, что роль исповедника, предписанная и порученная ему судьбой, не может быть лёгкой. Нести свой крест -- этот евангельский завет как нельзя точно соответствовал писательской судьбе Достоевского. И можно представить, как поддерживали его письма-отклики вроде анонимного послания из Киева, полученное им в ноябре 1876 года, когда его угнетала мысль, что-де "Приговор" его не только отвращает читателей от мыслей о самоубийстве, но даже способствует им. Аноним-доброжелатель, сравнивая Достоевского с Л. Толстым (уже одно это, что называется, -- в струю: с кем же ещё сопоставлять-сравнивать!), считал, что автор "Войны и мира" всё "рисует предметы тонкие, изящные", а вот автор "Преступления и наказания" и "Приговора" не боится описывать те стороны жизни, от которых "с отвращением все отворачиваются". А в конце своего восторженного послания неведомый корреспондент даже как бы благословлял-напутствовал Фёдора Михайловича: "...продолжая идти по одной дороге, Вы будете сила, потому что будете бессмертны!"235 Конечно, и у Льва Николаевича героини иногда под поезда бросались, и он уже при жизни, идя по "другой дороге", был силой и бессмертие себе обеспечил, но наивное это со(противо)поставление не могло не польстить впечатлительному и мнительному Достоевскому. Вспомним, как в финале "Подростка" автор устами Николая Семёновича, именно сопоставляя себя с историческим романистом типа Л. Толстого, с подспудной гордостью писал-признавался: "Работа неблагодарная и без красивых форм. (...) Но что делать, однако ж, писателю, не желающему писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему?.." (-8, 92)
Каждый художник находит отдохновение от тягот и невыносимостей окружающей жизни в своём творчестве. Он уходит на время в свой мир, чтобы отдохнуть от этого. И что же делать, если мир, созданный человеком-творцом, ещё даже мрачнее, невыносимее реального? Вероятно, подавляющее большинство читателей вполне солидарны с суровым критиком Н. К. Михайловским, что-де у Достоевского был "жестокий талант"236 и читать его вещи невыносимо тяжело, обременительно для нервной системы и состояния души. Так вот, читать тяжело, а каково было -- писать-создавать?! Думается, Достоевский никак не отдыхал душой во время своих ночных бдений за письменным столом, да и во все 24 часа в сутки, ибо, как известно, писатель работает даже когда спит.
А между тем, здоровья, и без того хронически не хватающего, с годами не прибавлялось -- отнюдь. Припадки падучей продолжали одолевать и выбивали из колеи в самые напряжённые моменты жизни и творчества. Впрочем, точнее, опять же, сказать: жизнь и творчество были непрерывно напряжёнными, а припадки всегда случались не вовремя.
Усиливалась и болезнь лёгких -- эмфизема. С 1874 года Фёдор Михайлович начинает каждое лето выезжать в немецкий город-курорт Эмс для поддержания здоровья. И летнее лечение действительно помогало. Один только раз, из-за Пушкина, Достоевский отложит в 1880-м поездку и это самым роковым образом скажется на его судьбе. Брату Андрею Михайловичу он за два месяца до смерти напишет: "...очень уж тягостно мне с моей анфиземой (так у Достоевского. -- Н. Н.) переживать петербургскую зиму. (...) Дотянуть бы только до весны, и съезжу в Эмс. Тамошнее лечение меня всегда воскрешает..." (301, 229)
Впрочем, мы чуть забегаем вперёд, а нам ещё надо "завершить" год 1877-й, в самом конце которого произошло событие, хотя и не впрямую, но весьма близко связанное с жизнью, судьбой, биографией Достоевского, с его, так сказать, взаимоотношениями со смертью -- 27 декабря скончался Николай Алексеевич Некрасов.
Все мы, ещё живущие, особенно остро начинаем воспринимать (примерять!) смерть, когда видим на смертном одре, хороним близких, родных, знакомых и особенно -- ровесников, которых знали с юности и с которыми предполагали-мечтали тогда жить до ста лет и не меньше. К тому же, для Достоевского Некрасов значил чрезвычайно много: одним из первых признал его талант, по существу, стал его крёстным в литературе... Уж такое не забывается! И хотя бывали в их отношениях периоды досадных расхождений, но именно к 1877 году, после публикации в "Отечественных записках" последнего романа Достоевского, они опять сблизились, начали общаться.
Некрасов умирал долго и мучительно. От рака. Знаменитый венский хирург Бильрот, вызванный специально за большие деньги в Петербург, сделал операцию, но она только на несколько месяцев продлила жизнь-мучение русского поэта. Достоевский 18 ноября писал Д. В. Аверкиеву: "Некрасов лежит и похож на труп, изредка шепчет, скоро умрёт..."(292, 174) Это пророчество сбылось -- через сорок дней.
О чём думал Достоевский во время отпевания поэта в церкви Новодевичьего монастыря догадаться нетрудно -- походив затем по монастырскому кладбищу, Фёдор Михайлович сказал жене: "Когда я умру, Аня, похорони меня здесь..."237
А ведь ещё только за три дня до кончины Некрасова Достоевский в рабочей тетради набрасывает-намечает грандиозную жизненную программу: "Memento. -- На всю жизнь. 1. Написать русского Кандида. 2. Написать книгу об Иисусе Христе. 3. Написать свои воспоминания. 4. Написать поэму ?Сороковины?. NB. Всё это, кроме последнего романа и предполагаемого ?Дневника?, т. е. minimum на 10 лет деятельности, а мне теперь 56 лет". (17, 14)
Достоевский, скорее всего, и сам не заметил, как символично, двусмысленно и зловеще звучит латинское "помни", предваряющее эту программную и в чём-то самонадеянную запись -- ведь это часть известной латинской фразы-поговорки: "Memento mori!"...
Помни о смерти!
Глава IX
На разрыв аорты, или Открытый финал
1
Фёдор Михайлович вообще удивительно как любил пророчествовать о сроках своей земной жизни ещё с самых ранних лет.
Как уже упоминалось, он, что называется, на заре туманной юности каждый вечер, ложась спать, на полном серьёзе предполагал на утро не проснуться. Едва-едва только сравнялось ему 36 лет, в ноябре 1857 года, он пишет свояченице (сестре первой жены) о своём предчувствии, что-де "должен скоро умереть" и добавляет, что его уверенность "в близкой смерти совершенно хладнокровная". В апреле 1865-го (43 года) Достоевский мрачно кокетничает в письме к несостоявшейся свояченице (сестре Аполлинарии Сусловой): "А я -- я кончаю жизнь, я это чувствую..." В начале ноября 1867-го (только-только сравнялось 46), писатель уверяет в письме товарища юности С. Д. Яновского и, видимо, самого себя: "Моя звезда гаснет..." Через два года -- в письме к племяннице С.А. Ивановой: "Может, и умру скоро..."
Впрочем, видя, вероятно, что пессимистические прорицания его никоим образом (к счастью!) пока не сбываются, Достоевский порой начинал пророчествовать осторожнее, неуверенно, определяя свои ближайшие шансы на жизнь и смерть фифти-фифти: "Мне скоро пятьдесят лет, а я всё ещё никак не могу распознать: оканчиваю ли я мою жизнь или только лишь её начинаю..."(27, 119) Это он написал в альбом своей знакомой О. А. Козловой 31 января 1873 года. Примечательно то, что Фёдор Михайлович в тот момент, получается, не только не знал начинает он жизнь или уже заканчивает, но и точный свой возраст: ведь ему было совсем не "скоро пятьдесят", а уже "за" -- ровнёхонько 51 год и 3 месяца. Для человека, постоянно думающего-размышляющего о сроках своего пребывания на земле -- странная небрежность.
Или -- минутная слабость возрастного самообмана, столь свойственного всем женщинам и отдельным рефлектирующим мужчинам? Через несколько лет в письме к брату Андрею (6 сентября 1876 г.) он, по существу повторив в другом варианте то же самое, наоборот, хотя и немного, но добавит себе лет, округлит в сторону увеличения: "Я знаю, что моя жизнь уже недолговечна, а между тем не только не хочу умирать, но ощущаю себя, напротив, так, как будто бы лишь начинаю жить. Не устал я нисколько, а между тем уже 55 лет, ух!.."(292, 124) До 55-летия надо было дожить ещё почти два месяца, и опять -- сколько же подспудного кокетства в этом залихватско-шутливом "ух!"...
Достоевский справедливо считается писателем-пророком. Многие его предвидения-прорицания о разгуле "бесовства" в России (да и в мире!), о пресловутом "еврейском вопросе", о влиянии русской литературы на мировую и другие столь же глобальные сбылись-осуществились буквально, вплоть до мелочей. С определением сроков финала своего земного существования он ошибался и ошибался. И вдруг в определённый период -- словно прозрение и в этом наступило. Будто кто во сне ему шепнул дату -- а он, как мы знаем, верил снам. Он начинает точно угадывать время своего прибытия на конечную станцию:
"Я здесь сижу и беспрерывно думаю о том, что уже, разумеется, я скоро умру, ну через год или через два..." (К. П. Победоносцеву, 9 /21/ августа 1879 г.) -- осталось чуть более 1,5 лет;
"...дни мои сочтены..." (П. Е. Гусевой, 15 октября 1880 г.), "...дни мои сам знаю, что сочтены..." (В. М. Каченовскому, 16 октября 1880 г.) -осталось 3,5 месяца;
"...вряд ли проживу долго..." (А. М. Достоевскому, 28 ноября 1880 г.) -- впереди ровно 2 месяца;
"...могу ли надеяться ещё раз на внимание Ваше и содействие к моей теперешней последней (подчёркнуто Достоевским! -- Н. Н.), может быть, просьбе?.." (Н. А. Любимову, 26 января 1881 г.) -- осталось двое суток...
Но даже в этот -- провидческий насчёт своих сроков -- период жизни писатель как бы намеренно, через силу и вопреки фатальным предчувствиям пытается в воображении продлить свой век, отодвинуть оптимистическими замыслами финал. Менее чем за три месяца до кончины он в письме к тому же Любимову пишет-утверждает: "Мне же с Вами позвольте не прощаться (то есть, как бы обещает и новое произведение отдать в "Русский вестник". -- Н. Н.). Ведь я намерен ещё 20 лет жить и писать". Впрочем, и здесь в следующей буквально фразе пророчески проскакивает у Достоевского многознаменательное словцо вроде пресловутого латинского "Memento mori!": "Не поминайте же лихом..." Поминают-то, в основном, -- покойников...
Однако ж, всего за месяц с небольшим до смерти, 24 декабря 1880 года, в очередную, видать, светлую минуту Фёдор Михайлович в письме к товарищу юности поэту А. Н. Плещееву, обещая когда-никогда отдать давнишний денежный долг до конца, уверяет: "...отдам как-нибудь в ближайшем будущем, когда разбогатею. А теперь ещё пока только леплюсь. Всё только ещё начинается..." (301, 227)
Анна Григорьевна, когда муж написал своё письмо к Любимову с последней просьбой (доплатить гонорар) и прочитал ей, со смехом сказала-предрекла ему, дескать, совсем это не последняя просьба, потому что он ещё будет писать вторую часть "Карамазовых" и опять станет просить у Любимова денег вперёд. Фёдору Михайловичу успокоительная шутка жены пришлась по вкусу.
Он страстно хотел ещё жить и работать.
2
А между тем, ещё с юности убивал и убивал себя.
Да, Достоевский, как и многие из нас, жизнь свою сокращал с невероятной мазохистской страстью. Но мы-то -- Бог с нами! -- простые смертные, ветошки. А вот для чего гении так не берегут себя, не стремятся на деле жить подольше, дабы полнее и до конца реализовать свой гений? Е. А. Баратынский, поэт в русской плеяде не из последних, замечательно сформулировал однажды, мол, дарование есть поручение свыше и его дoлжно исполнить, несмотря ни на какие препятствия. Однако ж, сам, к слову, после гибели Пушкина как бы потерял опору, начал пить необузданно и сократил-таки свои дни, сгорел всего в 44 года.
Вообще же, именно необузданное пьянство и становится для многих талантов-гениев медленным, но самым верным способом самоубийства. Впрочем, и для не гениев тоже, но последние, ещё раз повторим, нас в данном случае не интересуют. Даже о М. А. Достоевском, М. М. Достоевском и Н. М. Достоевском упомянем только вскользь, потому что они -- отец и родные братья Фёдора Михайловича Достоевского. А вспомнить их в данном контексте пришлось потому, что все трое были неравнодушны к спиртному --Михаил Андреевич и Николай страдали алкоголизмом, Михаил попивал крепко. Старший брат, как и Баратынский, умер в 44, "папенька" и младший брат прожили чуть больше пятидесяти... (Надо ли уточнять, что, независимо от конкретной причины смерти пьющего человека, главной основной и фундаментальной всегда была и остаётся она -- aqua vitae238?) Вспомним здесь и безусловно талантливого Аполлона Григорьева, одного из ближайших соратников и единомышленников Достоевского "почвеннического" периода, который сгорел в костре безудержного пьянства, едва-едва отметив 42-й день своего рождения... Великое благо и счастье Достоевского, что он прожил отпущенные ему годы в отрицании спиртного!
Справедливости ради надо сказать, что, практически, все самые великие вершители-творцы "золотого века" русской литературы сумели так или иначе не поддаться Бахусу -- может поэтому тот век и стал золотым? Пушкин с Лермонтовым спиться не успели, Лев Толстой, в армейской молодости увлёкся одно время разгулами-загулами, но сумел вовремя преодолеть себя, остановиться, Тургенев и Гончаров были просто равнодушны к спиртному, а Гоголь, Достоевский и в какой-то мере Чехов не употребляли, не могли употреблять вино в большом количестве из-за своих тяжких хронических заболеваний...
Анна Григорьевна, описав в "Воспоминаниях" страшный припадок эпилепсии, случившийся с мужем во время их свадебных визитов в доме её сестры, комментирует: "Впоследствии двойные припадки бывали, но сравнительно редко, а на этот раз доктора объяснили чрезмерным возбуждением, которое было вызвано шампанским (...). Вино чрезвычайно вредно действовало на Фёдора Михайловича, и он никогда его не пил..."239 Конечно, насчёт "никогда" жена писателя чересчур категорична: она сама упоминает далее, как в бытность их проживания в Дрездене он любил порой выпить за обедом в ресторане бокал местного белого ренвейна, но факт остаётся фактом -- судьба братьев и отца Достоевскому не грозила. Писатель сам спиртное терпеть не мог и затратил немало сил и таланта, дабы по мере возможности бороться с пьянством, спаиванием русского народа. В его художественных произведениях и особенно в "Дневнике писателя" этому отведено немало страниц. Знаменательно в этом плане, что в самом последнем -- предсмертном -- выпуске "ДП" появляются страстные строки: "Явилось затем бесшабашное пьянство, пьяное море как бы разлилось по России, и хоть свирепствует оно и теперь, но все-таки жажды нового, правды, новой, правды уже полной народ не утратил, упиваясь даже и вином..."(27, 16)
Впрочем, эта тема требует, как уже упоминалось, особого разговора. Теперь же ещё раз повторим-подчеркнём: автор "Преступления и наказания" жизнь себе добровольно сокращал, но не зеленым вином. Правда, тут же надо подчеркнуть, что падучая, как бы вытеснившая в Достоевском наследственное влечение к алкоголю, в свою очередь, отняла, разумеется, львиную долю его земного срока и к тому же "наградила" его хроническими страданиями после припадков, которые так были похожи, по злой иронии судьбы, на похмельные страдания закоренелых пьяниц и даже намного превосходили их, эти страдания, по длительности и концентрации. Любой алкаш после самого сильного запоя максимум через сутки вполне приходит в себя. Каждый крепко пьющий знает: 24 часа -- лучшее чудодейственное лекарство от похмельных мук. А здесь?
"Припадок во сне (...). Говорят, что слабый (выделим-подчеркнём! -Н. Н.); это и мне тоже кажется, хотя теперь следствия припадков (то есть тяжесть и даже боль головы, расстройство нервов, нервный смех и мистическая грусть) продолжаются гораздо дольше, чем прежде было: дней по пяти, по шести и даже по неделе нельзя сказать, что уже всё прошло и свежа голова..." Это -- "слабый" припадок, а ведь сплошь и рядом случались сильные. Вот, к примеру, из той же записной тетради заграничного периода жизни:
"В три часа пополуночи припадок чрезвычайной силы, в сенях, наяву. Я упал и разбил себе лоб. (...) вдруг со мной опять сделался припадок (...) -- четверть часа спустя после первого припадка. Когда очнулся, ужасно болела голова, долго не мог правильно говорить; Аня ночевала со мной. (Мистический страх в сильнейшей степени.) Вот уже четверо суток припадку, а голова моя ещё очень не свежа; нервы расстроены видимо; прилив крови был, кажется, очень сильный. О работе и думать нечего; по ночам сильная ипохондрия. Засыпаю поздно, часов в 6 поутру; ложусь спать в четвёртом пополуночи, раньше нельзя..." (27, 101)
Наивный или плохо знающий образ жизни Достоевского человек фразу-заявление его о том, что, мол, "о работе и думать нечего", -- может воспринять адекватно, в прямом смысле, всерьёз. Не стоит. "И думать нечего" -- это не значит, что он не думает. Достоевский не мог не думать о работе. Почему это ему необходимо ложиться аж в четвёртом часу пополуночи и раньше никак нельзя?.. В другой записи это прояснится отчётливо. На четвёртый, опять же, день после очередного припадка, случившемся 13 июля 1870 года, писатель 17-го пишет-фиксирует в записной тетради-дневнике: "Тело не было очень разбито, но голова даже до сих пор не свежа, особенно к вечеру. Тоска. Вообще замечу, что даже средней силы припадки теперь (то есть, чем далее в лета) чувствительней действуют на голову, на мозг, чем прежде самые сильные. Не свежеет голова по неделе. (...) Бьюсь с первой частью романа ("Бесы" -- Н. Н.) и отчаиваюсь. (...) Почти и не поправились присланными деньгами. Вся надежда на роман..." (27, 102)