Эссе 2003-2008 - Александр Генис 9 стр.


Теперь знакомый запах будит лишь мой аппетит, когда я Синей Бородой спускаюсь в подвал, чтобы выбрать на ночь очередную жертву. Я знаю, что у моногамии есть свои сторонники. В Северной Каролине мне приходилось видеть целые магазины, торговавшие одной Книгой. Сам я, однако, люблю гаремами, что не мешает мне быть одновременно всеядным и взыскательным. Придирчиво осмотрев спереди и сзади (чтобы познакомиться с тиражом и корректором), я пробую ее наугад. Впопыхах нельзя влюбиться, но можно узнать, стоит ли стараться.

Опыт помогает отличить ту, которая ломается, от той, что и сама бы рада, да не знает, как помочь. Так у меня вышло с «Поминками по Финнегану». Поверив на слово, я отдал им три месяца. В начале четвертого, уже дойдя до 11-й страницы, я решил разделить удовольствие с товарищами по несчастью. Они провели с книгой много лет, но проникли в нее не глубже моего. В определенном смысле я, зная, как и автор, русский, оказался в выигрышном положении. Это выяснилось, когда мне удалось расшифровать непонятное всему миру слово «MANDABOUT». Зардевшись, я перевел: «Про это».

Устав от триумфа, я отложил Джойса на потом. Судя по тому, сколько книг там скопилось, «потом» - верная гарантия бессмертия. В Риге у меня был знакомый старичок, замуровавший книгами свою квартиру. Войти в нее можно было не дальше прихожей, которую он делил с малогабаритными любимцами - угрем в узком аквариуме и собачкой без хвоста. Несмотря на преклонный возраст, а вернее ввиду его, он каждый день покупал по книге, рассчитывая с их помощью отдалить неизбежное.

Мне чуждо суеверие. Я знаю, что умру, но верю, что не раньше, чем полюблю каждую, как папаша Карамазов.

- Обратного пути нет, - говорю я жене, ревнующей к библиотеке и подбивающей избавиться от балласта.

Сама она ищет в книгах пользы, читая из экономии одну и ту же: «Как реставрировать старую мебель».

- Вам нравится, - спросил мой наивный приятель, - реставрировать старую мебель?

- Нет, - удивленно ответила она, - мне нравится читать книгу о том, как реставрировать старую мебель.

Это я как раз понимаю. У меня самого хранится «Товарищ юного снайпера». Всякий свод бесполезных знаний - как звездное небо, прекрасное и недостижимое. Не зря чаще всего я люблю энциклопедии. Большую советскую, правда, пришлось отдать в нехорошие руки, после того как там не нашлось статьи «Вьетнамская война». Она оказалась в томе на «А»: «Агрессия американской военщины против трудолюбивого вьетнамского народа». Зато мне достался в наследство от одной вовремя развалившейся организации Брокгауз. Хотите знать, как делается вобла? Кто же не хочет. Из-за этого я и держал все 90 томов под рукой, пока в кабинете не просели балки.

Воспользовавшись тревогой, жена бросилась в атаку. Я сопротивлялся, как мог:

- Что значит «читал»? Что значит «знаешь, чем кончится»? А родной изгиб сюжета? А то место, где Джордж уронил в Темзу свою рубашку, думая, что она чужая?

Но перед угрозой строительного коллапса жертвы были неизбежны. Прощаясь, я три дня составлял «список Шиндлера». Остудив сердце и спрятав от греха подальше любимый сталинский раритет - «В Нью-Йорке левкои не пахнут», я углубился в самые пыльные полки. Обреченных набралось с три сотни, в основном стихи.

Дело не в том, что я их не люблю, суть в том, что их мало надо. Хорошего стихотворения хватает надолго, в идеале - навсегда. Поэтому я беру стихи в горы: спрессованное, как гороховый концентрат (отрада пионерского туриста), чтение. Остальные читаю дома - даже во сне. Знающее грамоту подсознание Фрейд бы назвал инверсией природы, но мне нравится этот вывих души, позволяющий и ночью не расставаться с автором.

Новичком я презирал Белинского за то, что он, простодушно переписывая полюбившееся, еще кручинился: «всего пересказать нельзя». Сегодня я его понимаю. О книгах надо писать, как о людях. Лучше всего мы помним тех, кто подставил подножку, вывел из себя и привел к иному. Даже лишенная событий жизнь испещрена такими встречами.

Пожалуй, только это и называется критикой. Другим занимаются евнухи. Не в силах любить, они знают о книгах все, кроме главного. Еще глупее те, кто читает, чтоб стать умнее. Эрудиция? Есть чем хвастаться. Знания, подаренные любовью, не требуют усилий: найдите в мире мальчишку, который бы не знал, что такое угловой.

Поэтому из всех демократических свобод больше всего я ценю ту, что позволяет читать, что хочется. С тех пор как меня перестала мучить брошюра «Как нам реорганизовать Рабкрин», по нужде я прочел лишь одну книгу: «Правила вождения автомобиля», чтобы забыть их сразу после экзамена.

17.01.2005

ЗИМОЙ В ВЕНЕЦИИ

В декабре даже в Италии темнеет рано

В городе N не было ничего ни знакомого, ни нового. Мне показалось, что я уже здесь был. Обобщенный пейзаж не обещал приключений. Город со стертой индивидуальностью нерасчленим, как болото. Ты идешь по улице, которая ничем не кончается. Впечатления ограничиваются голодом и мозолями. Перестав смотреть по сторонам, глядишь под ноги, но там уж точно нет ничего интересного. В нудных краях приходится думать о себе больше, чем хотелось бы. Я предпочитаю живописные окрестности.

Живя в ганзейской Риге, я думал, что все города такие же, только больше. Вмешиваясь - сам того еще не зная - в вечный спор «реалистов» с «номиналистами», я отрицал существование реалий и не понимал, что значит город вообще. Анонимный населенный пункт - человек без лица. С ним нельзя общаться, выпивать, целоваться. Хорошо, что людей таких не бывает, но с городами это случается. Лишенные исторической, а значит, чужой памяти, они вынуждены ее себе создать сами. Постороннему в этом не разобраться, и он бредет между скучных домов, как мимо спящих, не догадываясь об их снах.

Как во всем важном, масштаб тут ни при чем. В Риге, скажем, мне не хватало пространства: свой город я знал слишком хорошо. Только попав в Бруклин, я впервые встретился с тупым избытком урбанистского простора. Прохожий знал названный мною адрес и даже сказал, как туда дойти, но делать этого не советовал. Я все же отправился в простой путь по незатейливому проспекту. Три часа спустя номера домов стали пятизначными, но в остальном ничего не изменилось. Перемещение без впечатлений - чистый ход времени, ведущий только к старости. С тех пор я редко бываю в Бруклине и отношусь настороженно к незнакомым городам. Но и знакомые ведут себя по-разному, как я узнал зимой в Венеции.

В декабре даже в Италии темнеет рано, а когда ночь прячет архитектуру от завистливого глаза, в городе остаются только луна, вода и люди. Молодых немного, разве что - гондольеры. Один обнимал красивую негритянку. Она могла бы быть правнучкой Отелло, если бы тот доверял Дездемоне. Но в основном на улицах старики. Мягкое время года они пережидают в недоступных туристам щелях. Но морозными вечерами старики выходят на волю, как привидения, в которые можно не верить, если не хочется. Живя в укрытии, они состарились, не заметив перемен. Дамы все еще ходят в настоящих шубах.

За одной (она была надета на пышную, как Екатерина Вторая, старуху) я ходил весь вечер. Роскошное манто ныряло в извилистые проходы, сбивая с толку лишь для того, чтобы призывно показаться на близком мостике. Я шел по следу с нарастающим азартом, пока старуха окончательно не исчезла в казино. Только тут мне удалось остановиться: я хорошо помнил, чем заканчивается «Пиковая дама».

Старики в Венеции носят пальто гарибальдиевского покроя. По странному совпадению я сам был в таком. Полы его распускаются книзу широким пологом, скрадывающим движения и прячущим шпагу, лучше - отравленный кинжал. Сшитый по романтической моде, этот наряд растворяется в сумерках без остатка. Чтобы этого не произошло, поверх воротника повязывается пестрый шарф. Нарушая конспирацию, он придает злоумышленникам антикварный, как все здесь, характер. Поэтому каждому встречному приписываешь интеллигентную профессию: учитель пения, мастер скрипичных дел, реставратор географических карт.

Одну из них я как следует рассмотрел во Дворце дожей. К северу от моря, которое мы называем Каспийским, простиралась пустота, не населенная даже воображением. Карта ее называла «безжизненной Скифией». На другом краю я нашел Калифорнию. За ней расстилалась другая пустыня: «земля антропофагов».

Не пощадив ни старую, ни новую родину, венецианская география предложила мне взамен такую версию пространства, которая лишает его здравого смысла. Здесь все равно - идти вперед или назад. Куда бы ты ни шел, все равно попадешь туда, куда собирался. Тут нельзя не заблудиться, но и заблудиться нельзя. Рано или поздно окажешься, где хотел, добравшись к цели неведомыми путями. Неизбежность успеха упраздняет целеустремленность усилий. Венеция навязывает правильный образ жизни, и ты, сдаваясь в плен, выбираешь первую попавшуюся улицу, ибо все они идут в нужном тебе направлении.

Отпустив вожжи, проще смотреть по сторонам, но зимней ночью видно мало. Закупоренные ставнями дома безжизненны, как склады в воскресенье. Редкое жилье выдает желтый свет многоэтажных люстр из Мурано. Просачивающийся сквозь прозрачные стекла (в них здесь знают толк), он открывает взгляду заросшие книгами стены и низкий потолок, расчлененный балками, почерневшими за прошедшие века. Видно немного, но и этого хватает, чтобы отравить хозяина и занять его место.

Я поделился замыслом с коренной венецианкой, но она его не одобрила.

- Знаете, сколько в этом городе стоит матрас?

Я не знал, но догадывался, что с доставкой по каналам обойдется недешево.

- В наших руинах, - заключила она, - хорошо живется одним водопроводчикам: тут ведь всегда течет.

10.01.2005

ОРАНЖЕВАЯ ЕЛКА

И мы не знаем, чем жизнь кончается

Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции, у моря.

И. Бродский

В нашем доме собралось слишком много елочных игрушек. Рискуя показаться сумасшедшим, я все же признаюсь, что они выдавили машину из теплого гаража под обледеневший снег. Извиняет меня лишь то, что многие из них пересекли океан вместе с нами. Хрупкие, как первые воспоминания, они были чересчур ценными, чтобы оставлять их на произвол застоя. В результате первый Новый год в Америке мы справляли под щедро украшенной елкой, сидя на шатких стопках из собраний сочинений. Мне, помнится, достался Герцен.

Пристрастившись к блестящей, но невинной игрушечной жизни, мы жадно копили стеклянное хозяйство, пока не стало ясно, что игрушек набралось на целый ельник. С кризисом перепроизводства могла справиться только ротация. Каждый год наша елка щеголяет убором другого цвета. Иногда его диктует мода, часто - настроение, в этом году - политика. На спиленном в лесу - чтобы дольше стояло - дереве висят жовтно-блакитные шары, революционно подсвеченные оранжевыми лампочками, оставшимися от потустороннего (Рождеству) хеллоуина.

- Ты еще повесь на ветку глобус «Украина»! - вскипел Пахомов, увидав мою недвусмысленную елку.

Будучи раскаявшимся великодержавным шовинистом, Пахомов уже презирает Отчизну, но еще огорчается, когда ее становится меньше, чем было. Украина казалась ему слишком большой, чтобы за просто так ее отдавать Европе. Тем более что у той уже есть нечто похожее: когда Украине хотят сделать приятное, ее сравнивают с Францией, имея, правда, в виду скорее Тартарена, чем Бонапарта. К тому же «Три мушкетера» похожи на «Тараса Бульбу». Завидуя сытому, жизнерадостному теплу, мы видим в соседях себя в кривом зеркале - толще и с улыбкой. Поэтому и делить нам вроде нечего - разве что Гоголя.

- А Крым, - сердится Пахомов, - кому будет принадлежать?

- Каждому, - предположил я, - у кого хватит денег, чтобы слушать там Пугачеву.

- Демократия, - кричит Пахомов, - чревата гражданской войной.

- А диктатура - диктатурой.

- Панславянизм, - не утихает Пахомов, - «хоть имя дико, но мне оно ласкает слух». Чем хохлы удивят Европу? Жвачкой на сале? Нет, пропадут, - кручинится он, - наши хлопцы на чужбине.

- Как ты?

- Как все. Будто не знаешь, чем жизнь кончается.

Против лома нет приема. Когда Пахомов философствует, я слушаю молча, а думаю про себя.

Дело в том, что Украина мне не чужая. В пестром букете стран, которые я могу считать родными (среди них есть даже Румыния), ей досталось больше, чем другим. Одна моя бабушка не отличала Украину от России, другая считала первую причиной второй. Обе ссорились по всем поводам, кроме этого, говорили на суржике и считали Хрущева своим.

Я сам вырос в Киеве и думал, что знаю украинский, пока меня не разубедил коллега из нью-йоркской типографии с темным именем и смутным прошлым.

- Жiнка, - сказал пан Чума при знакомстве, - лiкує.

- Мы тоже рады, - осторожно согласился я, - что выбрали свободу.

- She is a doctor, - перевел он для дураков.

Должен сказать, что не знавших русского украинцев я встречал только в Америке. Сплоченные историей с географией, они всегда держались вместе, пекли лучший в Манхэттене черный хлеб (в силу диких заблуждений он назывался «колхозным») и в годы холодной войны ставили антисоветский гопак «Запорожцы пишут письмо Андропову».

Среди моих друзей, однако, украинский знает лишь профессиональный одесский писатель Аркадий Львов. Рассказывая о своих успехах на родине, он так ловко смешивает языки, что его нельзя отличить от Тарапуньки и Штепселя.

Сегодня этот двухголовый, как герб, эстрадный гибрид представляет не столько прошлое, сколько будущее, ибо русские становятся двуязычным народом.

Что бы ни говорил Пахомов, я не вижу в этом большой трагедии. Возможно, потому что, безнадежный провинциал, я даже в Нью-Йорке умудряюсь обитать на окраине (русскоязычной) империи. Страшно молвить, но опыт подбивает меня сказать: человеку идет жить в меньшинстве. Каждая вывеска на неродном языке служит прививкой демократии даже тогда, когда язык кажется не чужим, а двоюродным (по-чешски «черствые окурки» значит «свежие огурцы»).

Встречая с Пахомовым американское Рождество под оранжевой елкой, я горячо его убеждаю в том, что Европа - густо пересеченная чужими местность. Она - как хрустальная ваза на кухне коммунальной квартиры. Поэтому в такой цене важнейшее из искусств XXI века - умение делиться площадью с соседями.

- Так что, может быть, и неплохо, - заканчиваю я свой предательский панегирик, - что, не дожидаясь, пока Россия отыщет свой, как это у нее водится, петлистый путь в Европу, миллионы русских пробираются туда - как могут и с кем попало.

- Et tu, Brute, за Ющенко, - устало ответил Пахомов.

27.12.2004

ДЕНЬ ИНДЕЙКИ

В США прошел праздник Благодарения

Чтобы полюбить индейку, надо ее увидеть - живую и дикую. Однажды в лесу я чуть не наступил на нее и рад, что этого не сделал. Возмущенная птица вскочила на могучие, как у страуса, ноги, вытянула шею, развернула крылья и с гневным клекотом бросилась в атаку. С испугу она мне показалась размером с лошадь. Но и потом, когда мы уладили отношения, я не переставал поражаться ее статью. В диком индюке нет ничего от курицы. Индейки быстро бегают, неплохо летают и часто дерутся. Особенно холостяки, которые размножились в нью-йоркских окрестностях и, чувствуя себя тут хозяевами, вовсю гоняют белок, канадских гусей и даже енотов.

На тот случай, если кто подумал, что я преувеличиваю героизм знакомых пернатых, упомяну эпизод, который произошел накануне Дня благодарения в штате Огайо, в не таком уж маленьком городе Оберлин, университет которого, кстати сказать, известен прекрасной славистской кафедрой.

В центре города объявилась дикая индейка. Заявив свои права на окружающую территорию, она нападает на детей, кошек и собак. Одну семью она загнала в машину, где люди прятались от взбешенной птицы, пока та не ушла. Полиция получила 20 жалоб на нападения, но поймать индейку до сих пор не смогла.

Думаю, что эта индейка пережила нынешний День благодарения, роковой для 50 миллионов ее сородичей.

Конечно, сегодня американцы обычно имеют дело с замороженными тушками из супермаркета. Но началось-то все как раз с диких птиц, спасших пилигримов от голодной смерти. Память об этом придает традиционной жареной индейке на праздничном столе ритуальное значение. Это - американская (мясистая) версия манны небесной: Бог, как считали благочестивые пуритане, послал ее праведникам, чтобы ободрить их в дни тяжелых испытаний.

В отличие от других мифов этот мы не должны принимать на веру. История сохранила документированные свидетельства о самом первом Дне благодарения. Его описание вошло в записки первого губернатора колонии Уильяма Брэдфорда.

Новая Англия, осень 1621 года, пуритане готовятся к неизбежно тяжелой, как они уже узнали на своем опыте, второй зиме в Новом Свете: «Кроме водоплавающих птиц много было диких индеек, которых добыли множество. Многие написали тогда друзьям о том, как сытно живут, и то была истинная правда».

Благодаря Новый Свет за гостеприимство, пилигримы решили устроить праздник. Сведения об этом сохранились в записях другого поселенца, Эдварда Уинслоу: «Четверо охотников убили столько дичи, что ее хватило и нам, и гостям-индейцам почти на неделю. Три дня мы посвятили играм, упражнениям и обильной трапезе». Сохранился список пилигримов, принимавших в ней участие: «Всего на обеде был 51 колонист». Известны имена и фамилии каждого: уже знакомые нам Брэдфорд и Уинслоу, а также Олден, Эллертон, Биллингтон, Брюстер, Браун и другие. Со временем их потомки стали американской знатью. Их имена мелькают на страницах исторических книг, встречаются на географической карте, в названиях прославленных университетов - например, род-айлендский «Браун».

Пилигримов принято называть духовными отцами нации, а их скромное торжество стало самым интимным праздником Америки. Уже четвертый век в четвертый четверг ноября в каждом американском доме разыгрывается мистерия на манер тех, что знала и любила средневековая Европа. Сходство идет дальше, ибо в День благодарения воспроизводится ключевой эпизод священной истории американского народа. В этот день выходцы из Европы заново скрепляют магическую связь с землей Нового Света.

Назад Дальше