А про наш рейд немцы даже специальную листовку выпустили: мол, вероломное нападение, зверства и все такое прочее. Суки, да не разбомби они у нас паровозы да самолеты, хрена бы нам понадобилось в той Влодаве?..
Легко сказать: уйти в партизаны. Отрядов много в то время шастало: одни просто бандиты, другие провокаторы, третьи чекисты, четвертые – райкомовские, обкомовские, те к себе вообще никого близко не подпускали… Никто никому не верит, соседи друг с дружкой сводят счеты – кто за коллективизацию, а кто еще за Гражданскую… Два раза пробовали меня расстрелять, представляешь, но я же кадровый, а они кто? Но повезло мне: нарвался в конце концов на дозор правильного отряда.
Во-первых, сумели меня скрутить. Брат-десантник подвернулся. Во-вторых, не шлепнули на месте, а привели к командиру. И гляжу я, Степка: что-то знакомое…
А где видел, вспомнить не могу.
Ну, рассказал я ему все как на духу. Выслушал он меня, в глаза глянул – и зачислил в отряд. И стал я партизанить.
Через неделю меня взводным сделали. Через месяц ротным.
Хороший был отряд. Комиссара не было… прислали было какого-то, да пропал он скоро, не знаю… болота же кругом… там ведь посто так не пройдешь… вот. А для проверяющих, ежели прилетят, был у нас такой Лешка Монастырчук, он умел как Левитан разговаривать. Особиста тоже не было, а контрразведчик наш, оказывается, еще у Брусилова служил, крепкий такой старичок, и вот слышу я: часто они с командиром вспоминают первую империалистическую. Помнишь ли то, да помнишь ли сё… А командир ему, по виду, так в сыновья годится…
Главным нашим оружием было ненормальное везение. Хаживали мы и к железке, рельсы громили, и мостики мелкие временами. А так все больше старались по складам ударять. И корысть, и врагу урон. Генерала как-то раз немецкого поймали, думаем, ордена нам теперь понавесят и в приказе Верховного отметят, а командир взял того генерала и у подпольного обкома выменял на него две канистры спирта, два ящика «мартеля», сыр и прочие французские харчи. Партийным ордена-то и достались… И никто не возразил, потому что он все делал правильно, хотя и казалось временами, что тюльку порет.
К зиме в отряде было триста человек мужиков и с полсотни баб, в основном жители вёски Глиничи да окруженцы. Были стрелки и саперы, фуражиры и шорники, сапожники-портные, сантары да лекари, повара…
А были еще копачи. Туда не всякий попасть мог, а только если оружие потерял либо заснул на посту. В другом отряде за такое полагался расстрел. А раскапывали они какой-то бугор. Командир туда ежедневно наведывался. Мы с ним к тому времени уже почти друзьями были, но только почти – он к себе слишком близко не подпускал никого. Мало того, что мы о нем ничего не знали – даже слухов не выдумывали. А зачем? Живые, здоровые, одеты-обуты – что еще надо?
Если проводили совместные операции с другими отрядами, то старшим все признавали нашего командира и все его слушались беспрекословно. Такая была у него над людьми власть. Партизанское имя он себе взял странное – Конан.
Были у нас там отряды батька Махно, батька Козолупа, Глаши-керосинщицы, Павки Корчагина… Это потом по нормальным фамилиям стали друг друга знать, а поначалу клички выдумывали: чтоб враг трепетал.
Седьмое ноября решили отметить фейерверком, а по-русски – огненной работой.
В трех селах комендатуры подожгли да в Барановичах прямо на станции эшелон с бензином рванули. Драли мы оттуда, ночь, а светло было, как на карнавале в Рио… не был еще? Ну, свозим на будущий год…
Потом, само собой, праздник. Кто жив остался, потому что вторую роту потрепали немцы изрядно. Садимся за столы, повара выгребли все, и выставляет командир этот «мартель», который мы за генерала взяли. Потом говорит: подождите, мол. Идет в свою землянку и возвращается в кавалерийской шинели с синими разговорами, с погонами на плечах и двумя «георгиями» на груди. Мы все будто шомпола проглотили. А командир встает во главе стола, велит налить, поднимает кружку и произносит речь. А речь такая: «Друзья мои и боевые товарищи! Двадцать два года назад закончилась великая война, в которой Россия Германию била-била, да не добила. Победу у России украли. И вот теперь приходится нам добивать тевтона. Так не посрамим же русского оружия и русской славы!» Про Зимний да «Аврору», заметь, ни полслова.
Все вскочили с мест, закричали «ура». Так я впервые «мартель» и попробовал. И тут как шибануло мне в глаза: узнал я командира! В шинели в этой – узнал! И потом уже, когда и мертвых помянули, и живых проздравствовали, подошел я к нему тихонько и спросил: батяня, а не доводилось ли вам по горам гулять в стране Гималай в тридцать шестом? Глянул он на меня белыми своими глазами…
Потом уж разговорились мы. Как же ты, говорит, живой остался? Да вот, говорю, я же тогда в планер-то сел заместо Зейнутдинова-татарина, тот ногу сломал. А в список меня не внесли. Татарина так в гипсе и увезли после всего вместе с остальными ребятами, и никто их больше не видел. А меня не взяли… Я даже рапорт писал: почему, мол, меня не перевели с остальными. оторвали от коллектива… да. И он кое-что рассказал, как оно получилось с ребятами потом, когда нас Чкалов вывез. Я так понял, что неспроста командир там был и неспроста он здесь, но расспрашивать – боже упаси!
Тем временем жизнь как-то налаживалась. У немцев ведь как поставлено было?
Эсэс появляется и начинает гоняться за партизанами, а партизаны в отместку серых метелят. А перебросят эсэс на другой участок, и тут же шу-шу-шу: серые сукно волокут, бензин, сапоги: на сало менять да на масло, да на валенки. Им же тоже надо что-то домой посылать, и ноги свои, не казенные.
А я после того, как потолковали мы с командиром, стал при нем вроде порученца. И казначея. И вот узнаю я, под большим секретом, что выкапывают наши копачи золотой клад. Целую кучу золотых цепей. Не тех, что на шее носят, а кандалов. Маленьких таких, будто для ребятишек трехлетних.
Я-то, как комсомолец какой, обиделся на него поначалу. Думал: патриот, а на самом-то деле… Но потом переменил мнение.
Потому что на эти цепочки приковал он эсэсовского чина, полковника– штандартенфюрера Крашке.
С тех пор мы долго горя не знали. Эта тварь продажная нам бы самого Гитлера привела, если бы возможность имела. А своих ребят, в плен попавших, да евреев разных мы выкупали у него десятками. Так к нам и Илья прибился. Чуть постарше тебя был цыганенок. Ну и по мелочи: предупредить там об облаве, стрептоциду подбросить… мы даже к танкетке приценивались. Да передумали потом: гусеницы у нее узкие, не для наших болот.
Потом этому Крашке захотелось всего капитала. То ли к нему гестаповцы присматриваться начали, то ли на новое место переводить собрались, не знаю.
Только прислал он нам ультиматум: или мы ему сразу пуд отдаем, или он Глиничи сожжет вместе со всеми людьми, что там остались. Специально для этого дела хохлов пригнали… Очень это немцев радовало, когда славяне славян истребляли.
Вот тогда-то впервые наш командир выдержку и потерял. …К Глиничам мы подкрались втроем: командир, я и тот боец, который меня скрутить сумел – ну, помнишь?.. – Сережа Иванов. Ничего железного мы с собой не взяли, командир не велел, а вытесали себе по туебени… нет, уши можешь не затыкать, это белорусы так дубину прозвали. И велел нам ватные штаны напялить. Мы ему: как, батяня, среди лета? Яйца же сопреют. А он: лучше пусть сопреют, чем откушеными быть. Мы и примолкли.
Оставил он нас с Сережей, а сам отошел чуток в сторону. Велел ждать.
Полнолуние как раз было, светло. Батька Конан сидит на траве, ноги под себя подогнул, а руками вот этак делает… Нет, лучше не буду показывать, а то мало ли что… И вот в самую полночь поднимается в Глиничах дикий вой. Поверишь: даже меня заколотило. Зубы стучат. Но – ждем. И вдруг видим: несутся на нас как бы собаки. Ближе подбежали: ба! Да это же каратели! Кто в форме, кто в подштанниках, у кого автомат на шее болтается, у кого танковый шлем на голове… Прыгают на нас, рычат, зубами схватить пытаются. Ну, мы их и… того.
Туебенями. Ведут они себя как волки, а тело-то не волчье. И прыти волчьей нет.
И допрыгнуть до глотки не могут, чтобы перегрызть, а вот штаны ватные пригодились. Много их там легло, волков самозванных. Сережа дубину размочалил совсем, новую тут же выломал. Вот. Короче, отбились мы, отблевались, пошли в деревню. И – Крашке на нас выходит. Зубы скалит. Вожак.
Его командир плетью поперек хребта перетянул, он и лег.
Вот. Нашли мы баб с детишками. Их уже и по сараям развели, и сеном аккуратно обложили, и канистры с бензином расставили. Ревут, перепугались. Сережа их повел в отряд, а командир взял полковника, в дом старосты привел и к стулу прикрутил. И что-то над ним пошептал, после чего у полковника глаза совсем другие стали. Потом покрутил телефон – стоял там телефон, немцы связь любили, а как же – и потребовал высокое начальство. Говорил он по-немецки, так что понимал я с пятого на десятое: штандартенфюрер Крашке, измена, золото, подразделение, капут… кто шпрахт? Командирен партизанен отряден Конан шпрахт. И тут наш Крашке завыл еще раз.
Бросил ему командир золотое звенышко на колени, и мы ушли.
– Жалко золота, батяня, что мы ему перетаскали, – говорю я.
– Не жалей, – отвечает он. – Убойная сила у золота куда выше, чем у свинца…
Потому что всегда его охраняют драконы.
И узнали мы потом, что в воду командир глядел: еще троих офицеров из-за того золота гестапо расстреляло.
Но спокойная жизнь кончилась.
Взялись за нас круто. Научили мы их на свою голову с партизанами воевать…
Несколько аэродромов оборудовали и летали с них – бомбить да разнюхивать, а то и парашютистов бросать. Артиллерию применять стали. А главная пакость – ягд-команды. Те все больше по нашим тылам шуровали. И за два месяца такой жизни истаял наш отряд наполовину. Уйти бы – да командир все вокруг того раскопа старался держаться. Не уходить далеко. Я уж говорил: коли просрал усатый дядька войну, надо пробиваться за Урал. А он: нет, наше место здесь… – и так странно на меня смотрел, будто думал: то ли шмальнуть меня, то ли наградить.
В общем, дошло до того, что обложили нас со всех сторон. Тогда-то я ту крысиную нору и увидел впервые.
Такая диспозиция: остров посреди болота километр на два, лесом зарос, а посреди как бы каска немецкая метров сорок высотой. Травка на ней редкая, два деревца на вершине… И подойти к острову в общем-то можно, но трудно. И бомбить его можно, но копачи наши там таких нор нарыли, что укрепрайон получился. Линия Конана… И все бы ничего, да триста душ нас там, из них половина активных штыков, и все жрать хотят. И фрицы это понимают и ждут…
Песни играют, агитируют. Особенно они «Лили Марлен» любили ставить. Для командира Николая Степановича его любимую песню, кричат, и начинается: «Если я в болоте от поноса не помру…» А понос, надо сказать, нас донимал.
Ивовой корой кое-как спасались. Вот. Эх, нравилась командиру эта песня!
Грустнел он с лица и задумывался крепко, и видно было: пронимает человека до самых печенок…
Между Числом и Словом. (Айова, 1938, осень)
О страданиях любит поговорить только тот, кто никогда по-настоящему не страдал. А не страдал лишь тот, кто не пролежал неподвижно два года со сломанной шеей:
Сиделка мисс Оул сопротивлялась моей вылазке с такой свирепостью, что лишь вмешательство старого Илайи Атсона возымело действие.
– Пусть парень поглядит, как живут цивилизованые люди, – сказал он, оглаживая ее по крутому заду. – Бог не для того сказал Нику: «Встань и иди», чтобы он ослушался. Да и Билл в его компании, глядишь, будет вести себя прилично.
Бывший гангстер, а теперь один из респектабельнейших богачей Америки, по– прежнему панически боялся папаши, да и я на старика поглядывал с известной робостью. Похоже было, что где-то в недрах его исполинского организма действует ксерионовая железа. Если бы Билл не сколотил собственное состояние, то наследства он мог бы и не дождаться.
На крылечке мне уже доводилось сиживать, и поэтому вид двора не производил на меня прежнего поразительного впечатления, когда простые куры-плимутроки казались существами из иного мира, а уж индюк – о, индюк затмевал собой даже абиссинского леопарда:
Билл был настолько тактичен, что для прогулки избрал не автомобиль, один вид которого, по его мнению, мог ввергнуть меня в прежнее состояние, а двуколку с парой гнедых. Благо, путь был недальний.
– Старый черт опять не разрешает мне жениться, – пожаловался он, когда мы отъехали на приличное расстояние. – Говорит: у нее уже есть какой-то Оскар, в газете писали: И ничего не хочет слушать. Требует найти работящую девку из хорошей квакерской семьи.
– Это еще не самое страшное, Билл, – сказал я. – Представьте себе, что был бы ваш папенька правоверным скопцом:
– Это которые отрезают себе яйца?
– Ну да.
Его передернуло.
– Тогда я не вполне понимаю, Ник, чем мои ребята в прежнее время отличались от этих святош:
– Они ничего не резали себе.
– Не грешите на моих ребят, Ник. За вами-то они присмотрели как надо – ну, самую малость не успели:
Дорога шла через сад. Непонятно, как деревья выдерживали тяжесть висевших на них недавно исполинских яблок и чудовищных, с футбольный мяч, персиков.
Подпорки под ветвями напоминали шахтную крепь. Одарил Господь эту землю, ничего не скажешь:
– Итак, Ник, в церкви мы пробыли полчаса, – продолжал инструктировать Билл, – потом я дарил цветы старой ведьме – своей учительнице, со всеми раскланивался и не курил:
– Ничего, Билл. Я сам не курил два года.
– Вам было проще. Вы были покойник. Так, по крайней мере, говорили все доктора, которых я сюда перевозил, пока папаша не сказал, что все в руце Господней и не перестал пускать их на порог, а начал пользовать своими средствами:
Для меня все доктора слились в одно жуткое существо, воруженное иглами, молотками, клещами и раскалеными железными прутьями. Оно чего-то хотело от меня и, не добившись, исчезало. Выздоровление мое, вопреки прогнозам исчезнувшего Брюса, затянулось надолго. (Много, много позже я понял, в чем дело. Когда в Москве начались аресты, один поэт-переводчик от греха подальше сжег мой портрет, хранившийся у него – вернее, у супруги его, Идочки. Получилось нечто вроде инвольтации, которая крепко вредит здоровью портретируемого, а если добавить сюда еще и уничтоженные фотографии, то я вообще выкарабкался чудом).
Мы миновали бригаду сборщиков груш. Смуглые люди весело закричали нам по– испански, замахали руками. Билл приподнял шляпу, приветствуя их. Я изобразил поклон – и получилось. Не скажет теперь про меня старик Атсон, что я, мол, «гордец жестоковыйный».
– Благодатные времена настали, Ник, – сказал Билл. – В яблочко вы тогда попали со своими советами. Ребята говорили, что я рехнулся, скупая все акции подряд:
Тогда, в тридцатом, давая советы Атсону, я действовал наверняка. Четыре тысячи восемьсот девяносто две гранулы ксериона в умелых руках способны заново отстроить любую экономику, так что предсказывал я, не боясь ошибиться. У Рузвельта как раз и были те самые умелые руки:
Чучела с тыквенными головами сторожили опустевшие кукурузные поля. Вороны с ошалелым видом сидели на этих чучелах, долбя тыкву, словно старались выпытать, куда эти бескрылые мерзавцы увезли их зерно. Кое-где у самого горизонта конными граблями подбирали стебли. Если бы не цвет земли, можно было бы представить себя на Украине. На Полтавских хуторах…
– Билл, – сказал я. – Еще тогда, когда я ничего не понимал: мне почудилось или нет?..
– Не почудилось, – ухмыльнулся он. – Вы все время звали ее, и пришлось слетать во Францию…
– Что? – с ужасом спросил я.
– Привираю, Ник. Во Францию мне и так нужно было. По делам. А она, когда услышала, что с вами произошло, расцарапала морду режиссеру и пригрозила, что расцарапает себе – и получила три дня каникул. Представляю, как встретил ее папаша: Вавилонская блудница верхом на черном кадиллаке. Впрочем, старик за свою жизнь выдержал столько торнадо, что одним больше, одним меньше…
Я попытался представить себе налет Марлен на ферму Илайи Атсона, но воображение мне отказало.
Помнилось только лицо: и даже – не то чтобы помнилось…
Я не видел ни одного фильма с ее участием. Просто не ходил в кино, и все. А кино тем временем, говорят, обрело не только звук, но и цвет… :Сначала потянуло запахами дыма, жарящегося на решетках мяса, яблочного сидра, кукурузных оладьев, варенья; потом донесся звук барабанов, карусельной музыки, пения хором, веселого галдежа и смеха; и только в последнюю очередь возникла ярмарка в предметах и красках.
Два года я рассматривал единственно потолок, поэтому сейчас для меня зрелище скромной ( я это знал) и по местным меркам даже убогой (я это понимал) деревенской ярмарки было куда ярче весеннего карнавала в Венеции, новогоднего фейерверка в Пекине и праздничного майского шествия в Москве.
Центром ярмарки была футуристически раскрашенная карусель, вокруг которой в хорошо организованном беспорядке располагались аттракционы помельче: зеркальный лабиринт, бородатая женщина, говорящая голова, человек-паук, красный комиссар с кривой саблей в зубах, гадальная машина в виде индейского шамана, два тира – обычный и водяной, павильончик «попади-в-негра», колесо фортуны, кольцеброс, гигантские шаги, качели, а также окруженный тайной балаганчик, где, надо думать, давали представления местные Король и Герцог.
И немного в стороне, за дорогой, светился золотом кукурузный замок.
На балконе замка стоял мэр в кукурузной короне и готовился произнести речь.