Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов - Успенский Михаил Глебович 37 стр.


– Коминт, ты чего бушуешь без меня? – послышался голос из прихожей. – Эй, ты где?

– Ох, – сказал Николай Степанович и выпрямился. – Нашумели…

Посреди комнаты, озираясь, стоял в спортивных штанах и в майке полузнакомый человек. Если бы голова не была набита толченым стеклом, Николай Степанович узнал бы его сразу, но сейчас приходилось напрягаться и что-то выжимать из себя, а это приводило к новым вспышкам боли.

– Ты кто? – прищурился человек и слегка развел в стороны руки, и Николай Степанович понял, что сейчас последует молниеносный удар ногой в челюсть, но ни защититься, ни уклониться не мог: однако человек руки опустил и сказал с уважением…

– Ну, Николай Степанович, вы и оттягиваетесь. Во весь рост.

Это был коминтов сосед и собутыльник коверный клоун Сережа, выступающий под мрачным псевдонимом Монтрезор.

– Сережа, – сказал Николай Степанович и услышал себя со стороны: голос был совсем больной, – ни о чем сейчас не спрашивай, а лучше отвези нас в Шереметьево, если не поддавши. И «Баллантайн» за мной.

– Вы спутали, – засмеялся Сережа. – Я пью только «Гленливет». А что за барышня? – прошептал он, кося глазами на лоджию.

– Если скажу, что правнучка, все равно ведь не поверишь.

– Не поверю, – согласился Сережа.

Между Числом и Словом. (Берлин-Палермо-Иерусалим, ноябрь, 1942)

Насколько был легок полет до Палермо, настолько тяжело добирались мы до Палестины. Грозовые тучи заходили с севера. Наш четырехмоторный «кондор» било и мотало, как легкую лодку на короткой волне. Серое в морщинках море стояло внизу неподвижно.

Подняться выше облаков перегруженному ( в бомбоотсеке подвешен был американский вездеход «виллис») самолету не удалось, идти в облаках было невыносимо – покрывались льдом крылья, – под облаками же ждала нас все та же болтанка. Эх, далеко было фройляйн Рейч до Чкалова, хоть и избрал ее сам фюрер своим личным пилотом.

– Судите сами, Николас, какое значение придает нашей миссии Ади, – сказал Зеботтендорф, представляя нас друг другу.

Еще одна знаменитая немка, обреченно подумал я, отпуская какой-то пошлый комплимент насчет валькирий.

Я сидел в кресле, обитом синем бархатом, и с удовольствием смотрел, как мучается барон. Он зеленел, беспокойно ерзал, сосал лимон, бегал в гальюн – короче, вел себя так, как положено вести себя нормальному пассажиру, подверженному морской болезни. Потом у гальюна стала возникать маленькая очередь из второго пилота и бортмеханика. В последнюю очередь к ним присоединились молодые эсэсовцы в форменках «Люфтганзы». Они украдкой прикладывались к рому «Зольдаттенмильх», надеясь, что это их спасет…

Я прошел в кабину. Ханна, ставшая от злости еще красивее, всматривалась в штормовой горизонт. Тучи то и дело вспыхивали, разряжаясь молниями. Синяя завеса дождя висела слева.

– Пассажир, в салон! – рявкнула она, перекрывая шум моторов.

Я пробрался к креслу второго пилота и нагло уселся.

– Вам может понадобиться помощь! – проорал я в ответ. – Я последний, оставшийся в строю!

– Где Хайнц?

– Вот этот? – я ткнул пальцем в кресло под собой. – Лежит в проходе!

– Этого не может быть!

– Может!

Наука умеет много гитик, добавил я про себя.

Валькирия разразилась длиннейшим проклятием, где поминались черт, собака, родители второго пилота, английские свиньи, католики, петухи и плохая погода. Я согласно покивал и добавил от себя очень приблизительную кальку малого шлюпочного загиба.

– Сидите, черт с вами! – смягчилась она.

Общий язык мы нашли довольно быстро, и это нисколько не сказалось на качестве пилотирования, потому что автопилот «Зиг» может заменить живого летчика, а вот женщину заменить ничто не может…

Пока Ханна приводила себя в порядок, я мрачно смотрел вниз и чувствовал, как страх высоты возвращается на свое привычное место. Хотя нет, это не было страхом высоты. Не высоты я боялся – боялся ступить на Святую Землю с такой миссией и с таким спутником… Как-то слишком притерпелся я к этим чудовищам, коих следовало бы георгиевскому кавалеру передушить голыми руками, а там будь что будет… Терпи, наставлял меня инок Софроний, ты все должен вытерпеть…

17

– Дамы и господа, наш самолет осуществил посадку в аэропорту Пулково города– героя Санкт-Петербурга. Температура воздуха в аэропорту плюс семь градусов.

Просим не покидать своих мест до полной остановки самолета. К выходу мы вас пригласим.

Движущийся тротуар, ведущий в здание аэровокзала, работал – было ясно, что очередной период разрухи в России близится к концу.

До открытия памятника оставалось сорок пять минут.

– Что этот памятник всем так дался, – сказал таксист. – С саратовского рейса туда каких-то психов отвез, так один врал, что он писатель Лев Гурский… Как будто я не знаю, что Лев Гурский в Америке живет! Хрен ли бы он в Саратове делал?

Самозванцев развелось… Один старичок в нашем доме до того обнаглел, что себя за царя Александра Первого выдает. Могила-то в Петропавловском – пустая! Я ему толкую – Федор Кузьмич, опомнись! А место для статуи австрийцы купили. Собчак уже весь Питер продал финнам. Граница, говорят, будет у Поповки.

– А Поповка отойдет к финнам или за Россией останется? – спросил Николай Степанович.

– Вот вы с похмелья смеетесь, – укоризненно сказал водитель, – а пророчество старца сбывается.

– Какого старца?

– А такого, который сказал: Петербургу быть пусту. Финны всех выселят с компенсацией в две тысячи ихних марок, а по каналам будут интуристов на гондонах возить. Извините, мадам, только это лодки такие. Их уже фабрика «Красный Октябрь» вместо пианин делать начала…

– Что хотят – то и творят! – сочувственно воскликнул Николай Степанович.

– А памятников новых я бы не делал, сказал водитель. – Я бы Ильичам бошки поотламывал и на болтах бы новые приставил.

– В древнем Риме так и делали, – сказала Светлана.

– Понимали люди, – сказал водитель. – Берегли народную копейку. Это вы там, в Москве своей…

– А что – в Москве? – возразил Николай Степанович. – В Москве как в Москве.

– Жизни вы там не знаете, – сказал таксист презрительно. – Соки сосете из России.

– Я вообще-то из Кронштадта, – сказал Николай Степанович.

– А я из табора, – сказала Светлана.

– А! Нормальные люди! – обрадовался таксист. – Я-то думал – москвичи.

Извините.

– Бывает, – сказал Николай Степанович.

– Сын у меня там будет, на этом открытии, – похвастался таксист. – Я почему знаю-то все. Старший научный сотрудник, языки превзошел, книжки пишет – а ему триста пятьдесят в зубы, и не вякай. Это разве справедливо? А кому-то памятники ставят. А на какие деньги? Да все на те же, на народные. Эх, маху я, наверное, дал – в честь Молотова назвал парня, вот он и мается теперь. Как Молотов на пенсии. Ничего, наш таксопарк весь за Зюганова голосовать будет.

– Вот тут и сбудется пророчество, – сказала Светлана. – Потому что сказано: «На щеке бородавка, на лбу другая». Понял, золотой?

– Про кого сказано? – вздрогнул таксист.

– А про Антихриста…

Стало как-то особенно тихо.

– А чтоб ты знал, что не врем мы, – сказал Николай Степанович, зловеще понизив голос, – так ты с нас денег не возьмешь, когда приедем…

Между Числом и Словом. (Иерусалим, ноябрь, 1942)

Садились мы в пустыне, в полной мгле, на свет горящих плошек. «Кондор» долго трясся по полосе, суровой, как стиральная доска. Потом несколько арабов с факелами верхом на верблюдах показывали нам путь в укрытие: квадрат меж песчаных валов, сверху задернутый маскировочной сеткой.

Тропический английский мундир был к лицу Зеботтендорфу. Он сразу же стал похож на Ливингстона, и даже некоторое благородство осенило его черты. Я уже обращал внимание, что внутренняя суть барона менялась вместе с одеждой; сам он, похоже, этого не замечал. Или привык. Или считал естественным.

Английский патруль нам встретился только однажды за все два часа движения по пустыне. У меня – водителя – проверили документы, поинтересовались личностью проводника, выделенного нам шейхом Мансуром, тайным почитателем фюрера, а полковника, дремавшего на заднем сиденьи, не стали тревожить. Случилось это на рассвете. Белые крыши Иерусалима громоздились справа.

Проводника мы высадили на окраине, а через квартал подобрали мальчика в кипе…

Дом, в котором нас принимал рабби Лёв, находился в неожиданном месте: между русским странноприимным домом и русским (не советским) консульством.

Помогать Зеботтендорфу тащить тяжеленный яуф с кинопленкой я не стал, поскольку догадывался, что именно снято на этой пленке.

Рабби к барону не вышел.

Переговоры проходили так: я выслушивал монолог барона, переходил в соседнюю конмнату, пересказывал то, что смог запомнить, рабби. Выслушивал ответ рабби, шел к барону: По-моему, никогда в жизни я не чувствовал себя так скверно.

Вроде бы был я посредник, лицо третье, а получался предатель.

Потом, когда в комнате рабби Лёва затрещал проектор и на голой стене голые люди пошли чередой в зев низких ворот, я просто вышел во дворик и попытался отдышаться. Солнце стояло уже высоко и светило прямо и беспощадно.

Давешний мальчик в кипе сидел у стены и чистил маузер. На меня он даже не взглянул. :Передайте ему, говорил рабби, что они могут истребить всех до последнего, но так и не поймут, что это не способ добиться Божьего благоволения. И пусть он мне не морочит голову: тетраграмматон – это только предлог, они все равно сделали бы это. Потребовали бы с нас подлиный щит Давида: :Все народы ненавидят вас хотя бы за то, что вы затеяли эту войну, говорил барон, французы сдают вас с большой охотой, румыны тоже, а украинцы даже и не сдают. Вы – последнее препятствие на пути к счастью всего человечества. Скоро англичане и американцы сами возьмутся за вас, когда осознают великую истину: :Даже если вы и получите тетраграмматон, что вы будете с ним делать? Что будет делать пещерный человек с аэропланом? Нужны тысячелетия изучения Каббалы, чтобы только осознать, до чего ничтожны и примитивны наши понятия о мире. Этот ваш Вечный лед, к примеру. Даже мне с трудом удалось остановить глиняного болвана в Праге: :Он не верит в науку! Он не понимает, что арийский гений уже подобрался к самому ядру атома! Еще шаг – и энергия будет подвластна нам! А потом еще шаг – и новый человек будет попирать стопами небо и землю! В конце концов, руны Локи остаются у нас. Если рабби не желает добра своему народу, так пусть он и несет ответственность за все: :Я понимаю, вы думаете, что какой-нибудь волынский цадик по пути на казнь проговорится, пожалев стариков и детей. Не надейтесь: узнавшему Истинное Имя ничто не страшно, и он хорошо понимает, что есть вещи страшнее смерти: :И подумайте, после этого он еще смеет называть нас зверями! Ничего, скоро здесь будут мальчики Роммеля, и вот тогда мы встретимся и поговорим еще раз! А кстати, правда, что генерал Монтгомери тоже из ваших?..

Перед вылетом из Берлина Зеботтендорф то ли проболтался под коньячок, то ли решил хитрым образом довести до рабби одну тонкость: выживших в газовых камерах намеревались размещать в особом комфортабельном лагере и работать с ними особо . Выжить, понятно, могли только члены Каббалы, практиковавшие ксерион. У них он назывался манной. Я еще не мог решить, сообщать об этом рабби или промолчать. По уставу, я не имел права делиться собственной информацией ни с одной из сторон. Не говорил же я барону, что в тетраграмматоне отнюдь не четыре буквы, а значительно больше…

Я вернулся в полутемную комнату. На экране дымились чаны. Люди в полосатых робах деловито помешивали варево.

Рабби сидел на стуле в странной позе.

Я успел подхватить его.

Тут же сбежались какие-то женщины, отдернули занавески. Стало чуть светлее.

Все кричали, но как-то вполголоса. Барон стоял в дверях, очень испуганный.

– Угробили вы старика своей кинохроникой, Руди, – сказал я. – Тащите сюда ваш коньяк.

– Это не кинохроника, – барон попятился. – Это пропагандистский фильм: – Он метнулся в свою комнату, вернулся с бутылкой коньяка и продолжил. – Студия UFA. Фрау Риффеншталь. Для двух зрителей. Для Ади и для рабби Лёва.

– С огнем играете, – сказал я.

– С огнем, – барон задумался.

Женщины пытались не позволить мне влить в рот рабби коньяк. Нихт кошер, нихт кошер! – шептали они в ужасе.

– Коньяк трефным не бывает, – сказал я по-русски, чем их немало смутил и успокоил.

Рабби глотнул и ожил.

– Николас, – деловито сказал он, – боюсь, что я перебрал. У этих латышей такое крепкое пиво. Я не скандалил?

– Нет, – я отстранился. – Нет, вы не скандалили.

– А: – он хитро прищурлся, – я ему ничего не сказал?

– Нет, – повторил я.

– Это хорошо. Если позволите, я еще посплю. Поезд ведь только завтра?

– Да, – сказал я. – Поезд завтра.

Во дворе барон вытряхивал бобины пленки из плоских коробок прямо на землю, ворошил ее, пока не образовался змеиный клубок. Тогда он достал зажигалку, чиркнул, отскочил в сторону. Пленка вспыхнула, как порох. Пламя подпрыгнуло к белому небу, и мальчик, сидевший у стены, отбросил свой музер и забился в припадке.

– В крайнем случае скажем, что ничего и не было, – сказал барон.

– Так не было или было? – спросил я.

– Какое это имеет значение? – сказал Зеботтендорф, глядя в огонь. – Сегодня не было, завтра было. Что есть причина чему?

Маузер, лежавший на земле, вдруг выстрелил. Пуля взметнула пыль у ног барона. Тот отступил к порогу.

– Это от жара, – сказал он. – Это просто от жара.

– Блажен, кто не верует, – сказал я. – Властью, данной мне, объявляю переговоры прерванными на неопределенный срок.

– А что случилось? – удивился барон.

– Ничего особенного, – сказал я. – Просто рабби сейчас в Майоренгофе двадцать третьего года. И вернется ли он оттуда…

Барон понял меня не сразу.

Проводник ждал нас на том же месте. Начинало темнеть.

– Барон, – сказал я, – ведь вы умеете водить машиу?

– Да, а что?

– Садитесь за руль, – я спрыгнул, – и поезжайте сами. Большой привет фройляйн Ханне. Я остаюсь.

– Ну вот, – ворчливо сказал барон, – и где мне искать вас в следующий раз?

– Подозреваю, что следующего раза просто не будет, – сказал я.

– Вы опять спрячетесь на каких-нибудь болотах…

– Барон. Вы что, не понимаете: если все пойдет так, как идет, прятаться придется вам? И не на болотах…

– Не буду я прятаться. Надо же: хотел, чтобы всем было хорошо…

Он газанул: из-под колес рванулись струи песка и мелких камешков. «Виллис» умчался.

Иерусалим, этот центр мироздания – очень маленький город. Наверняка всякий, кто поднимался по его кривым узким улочкам, примерял на себя тяжесть креста…

Я остановился у двери первого же православного храма. Худощавый пожилой священник – я почему-то подумал, что он из бывших офицеров – с удивлением воззрился на долговязого английского сержанта.

– Батюшка, – сказал я, – исповедуйте меня.

18

С таксистом Николай Степанович расплатился двумя московскими жетонами на метро.

У входа в сад стояла телегруппа. Девушка с микрофоном задавала проходящим один и тот же вопрос: знают ли они, кто такой Гумилев. То ли хотели продемонстрировать образованность широких масс, то ли обличить невежество толпы.

– Oh, yes! – воскликнул Николай Степанович. – Russian Kipling!

Светлана посмотрела сурово.

Первым речь держал мэр – тот, который продал Петербург финнам по самую Поповку.

– Большевики планомерно уничтожали русскую культуру, – говорил он четко, будто читал лекцию. – Вот и сейчас их партия рвется к власти, и она снова начнет с уничтожения поэтов. Потому что поэты в России всегда исполняли роль пророков и провидцев. Мы не знаем, где могила Николая Степановича Гумилева и вряд ли когда-нибудь узнаем…

– Надеюсь, – пробормотал Николай Степанович. На него оглянулись укоризненно.

– Но имя его осталось в народе, и вот теперь мы, благодарные потомки, этим рукотворным памятником отмечаем его место в своих сердцах, в сердце города, который он любил и в который всегда возвращался…

Чем-то мэр похож был на придуманного Ярославом бравого солдата, но прошедшего не психушки и фронты, а университеты и библиотеки.

Мэра сменил академик Лихачев.

– Я моложе поэта всего на двадцать лет, – начал он и улыбнулся. – И мне посчастливилось дружить с людьми, близко знавшими Николая Гумилева. Я скажу сейчас странную фразу, и вы мне, может быть, не поверите, но: мне повезло родиться в России в начале века. Это было феерическое время, время такого культурного богатства и разнообразия, время таких вершин…

Назад Дальше