Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов - Успенский Михаил Глебович 7 стр.


В свете борьбы с религиозным мракобесием мы приняли решение не предавать дело огласке и не проводить открытый судебный процесс. Только этого и ждут от нас наши противники, чтобы начать злобный вой в Лиге Наций насчет колдунов-комиссаров. В то же время за кордоном существуют многочисленные оккультные и эзотерические центры, контролируемые крупным финансово-промышленным капиталом и белоэмиграцией. Они насылают на молодую Советскую республику болезни, катастрофы, неурожай и наводнения. Без видимой причины падают с неба наши самолеты, меняется в худшую сторону сортность чугуна и стали. Мы чувствуем нарастающую активность вражеского воздействия. И мы обязаны противопоставить черной и белой, а проще – белогвардейской магии нашу красную магию! И органами с первого дня их существования ведется беспощадная борьба с астральной интервенцией, которая стократ опаснее интервенции военной!

В первую голову следует, конечно, обеспечить личную неприкосновенность руководителей нашей партии. Кое-кто, сохранивший в сознании пережитки военного коммунизма, говорит в запальчивости о привилегиях и отрыве от масс, но мы-то знаем, товарищи, что враг затаился везде: в непроверенном куске хлеба, в простом пассажирском вагоне, во всех местах общественного пользования. Да-да, товарищи, обычная похабная писанина на стенах сортиров может оказаться далеко небезобидной! Только по этой причине мы вынуждены выделять нашим вождям для проживания охраняемые помещения, находящиеся в обособлении от других строений. Проверенные органами дворники несут службу круглые сутки, вылавливая бродячих кошек – а это, уверяю вас, вовсе не те, за кого они себя выдают. Кроме того, в обязанность дворников входит постоянная зачистка территории от снега и прочих осадков: ведь если враг вынет след вождя и сделает на его основе гипсовую отливку, последствия будут неисчислимы. (Голос из зала: а если ковры стелить? – Это очень интересная мысль, товарищ) Кроме того, проводятся профилактические мероприятия, нацеленные на затруднение деятельности врагов, как то: переименование населенных пунктов, в именах которых содержится прямой или опосредованный эзотерический смысл. Вовсе не тщеславием и не личной нескромностью большевиков объясняется все это. (А Москву почему?.. – голос из зала. – Москва, товарищи, это наш главный резерв. Ее переименовывать будем только в крайнем случае.) Запланирован и ряд других мероприятий: размещение повсюду защитительных символов: пентаграмм, оживальных крестов: я имею в виду серп и молот, и не смейтесь, товарищи, попы тоже кое-что понимали в охранительных символах, иначе кровавый режим Романовых не продержался бы триста лет, – а также полиграмматонов узкого и ненаправленного действия. (Голос из зала: ты простыми словами давай, товарищ Агранов!).

О полиграмматонах у нас будет долгий и подробный разговор, и товарищ Неронов вам все надлежащим образом объяснит. Я продолжаю общий обзор.

Тем временем наш с Марлен роман происходил взрывообразно. Мне совершенно не с руки было рисковать своей репутацией лучшего курьера Ордена, но, с другой стороны глядя, отказаться от такой женщины… Впрочем, я уже повторяюсь. Теперь оба моих глаза согласно смотрели только на один предмет.

Сравнительно недавно отметили черную дату: двадцатилетие гибели «Титаника», причем в этих же водах. Мужчины нервно и всегда неудачно шутили, женщины, как существа более практичные, интересовались состоянием шлюпок и спасательных поясов. Из детей здесь был только один американский мальчик – зато уж такой противный, что ему и утонуть не помешало бы. Он мнил себя вождем краснокожих, но воины моего детства наверняка утопили бы этого «вождя» в поповском пруду. Первый помощник старался рассеять атмосферу тревоги, распевая приятным голосом арии из итальянских опер. Тут же все вспомнили знаменитый оркестр «Титаника».

Между тем фон Штернберг с проницательностью, присущей людям искусства, почувствовал что-то неладное и стал чаще обычного (и всегда втроем) навещать своего «голубого ангела». Прав был Шульгин, обличая евреев: нет ничего противнее хохла-радикала и пьяного немца: Марлен это смущало, да и женская половина населения парохода, страдающая от сплина, отвлеклась от готовности шлюпок и фасонов шляпок, чтобы заняться нами. Камеристка Марлен, постоянно теряющая вставные зубы, отвечала им на все вопросы невразумительным шипением.

Я отловил гадкого мальчишку на верхней палубе, где он пытался тупым перочинным ножом вскрыть сигнальный ящик.

– Тебя как зовут, ковбой?

– А твое-то какое дело? – сказал он, не поднимая конопатой физиономии, и продолжал ковыряться в замке.

– А такое, что посмотри-ка вон туда. Видишь айсберг?

– Где?

– Вон там. Может быть, это тот же самый:

– Да ну: скажешь!

– А может, и не тот. Может, другой.

– Айсберг. – сказал мальчишка тихо и пошел к трапу, повторяя: – Айсберг. Айсберг.

Теперь его хватит надолго.

Через полчаса пассажиры стали скапливаться у правого борта. Айсберг видели уже все, и даже капитан в свой бинокль тоже видел айсберг. Смотреть приходилось против садящегося солнца, и в бликах можно было разглядеть решительно все, вплоть до всплывшей раньше положенного срока Атлантиды.

Постояв немного со всеми, я тихонько вывел не отрывающую взгляда от горизонта Марлен из толпы и увлек в свою каюту. Если мы утонем, любимая, то мы утонем вдвоем, как те, которых откопали в Помпее. Образ был, конечно, чудовищный, но почему-то ничего другого в голову не пришло.

Ночью во все каюты ломились господа репортеры – якобы в поисках своих «лейки» и «кодака». До моей каюты они не добрались, потому что мистер Атсон жил чуть ближе к трапу, а после беседы с ним ни желания, ни возможности продолжать поиски у них не было. Знаем мы этих скотопромышленников из Чикаго.

Фон Штернберг, говорят, плакал под дверью греческого принца, полагая, что Марлен стала очередной жертвой сиятельного повесы. На самом же деле сиятельный повеса страдал морской болезнью в столь острой форме, что его укачивало даже при взгляде на фонтан, и он в продолжение всего рейса не вставал со своего ложа скорби (а отнюдь не страсти). Тогда, во всяком случае, все так думали.

Завтрак в каюту мы догадались заказать только на второй день. Стюард получил неплохую мзду за скромность. А на четвертый день меня почему-то потянуло к товарищу Агранову Якову Сауловичу. Сказать самой Марлен Дитрих «Ступай, милая», словно горняшке, было как-то неловко, а я, в отличие от Осипа, так и не изучил «науку расставаний», но тут – начало качать.

И качало, должен вас уверить, хорошо. Марлен от морской болезни не страдала, равно как и я, но вот беда: луна была к нам немилостива… да и камеристке Марлен стало так плохо, так плохо… а хорошая камеристка для актрисы значит стократ больше, чем расторопный денщик для гвардейского офицера. Поэтому…

Я проводил Марлен и с рук на руки передал темно-зеленому фон Штернбергу.

Виски и качка совместными усилиями сотворили чудо: он по-прусски твердо стоял на ногах, но во всех мужчинах видел греческого принца, бедняжку. Меня он именовал «ваше высочество», а я не стал его поправлять.

6

– Вот так, Илья, – сказал Николай Степанович. – А теперь рассказывай.

– Что рассказывать? – спросил Илья.

– Все.

И – хлынуло из него! В сумбурной, местами русской, местами цыганской, местами испанской речи события осени сорок второго мешались с зарей перестройки , а ужас воспоминаний о том, как ягд-команды гнали отряд на эсэсманов, а эсэсманы – на егерей, мерк перед ужасом недавним, когда заявились к нему, барону крымских цыган, какие-то неправильные – с виду цыгане, но речи не знавшие и вытворявшие такое, что он, в свои пятьдесят пять еще черный как головешка, поседел в неделю: не спрашивай, батяня, лучше не спрашивай, все равно не смогу рассказать, потому как и слов таких нет, и грех, смертный грех об этом даже рассказывать…

– Илья, – сказал Николай Степанович. – Помнишь обер-лейтенанта Швеллера? У него ведь тоже слов не было, поскольку русского не знал. А как рассказал-то все!

– Батяня! Боюсь я. Вот те крест: боюсь до смерти. Хуже смерти. Вот сейчас мы с тобой говорим, а они слушают! Под полом сидят.

Николай Степанович посмотрел на Гусара. Гусар отрицательно покачал головой.

– Нету никого поблизости, Илья.

– А не надо и поблизости. Вот тебя они за сколько тысяч километров услышали?

– Илья, – сказал Николай Степанович. – Помнишь обер-лейтенанта Швеллера? У него ведь тоже слов не было, поскольку русского не знал. А как рассказал-то все!

– Батяня! Боюсь я. Вот те крест: боюсь до смерти. Хуже смерти. Вот сейчас мы с тобой говорим, а они слушают! Под полом сидят.

Николай Степанович посмотрел на Гусара. Гусар отрицательно покачал головой.

– Нету никого поблизости, Илья.

– А не надо и поблизости. Вот тебя они за сколько тысяч километров услышали?

– Так ведь я сюда попал . Они это и засекли. Это-то и дурак засечь может.

– Ой, не знаю я, командир, тебе, может, и видней, а только не понимаешь ты, с кем связался!

– Это они не понимают, с кем связались, – сказал Николай Степанович, щурясь от папиросного дыма. – Помнишь, как Эдик Стрельцов после отсидки на поле вышел и кое-кому класс показал? Вот примерно так я себя сейчас чувствую.

– Показал, – согласился Илья. – Да недолго прожил…

Они сидели на веранде дачи одного старинного коктебельского приятеля (а точнее сказать – внука одного старинного коктебельского приятеля) Николая Степановича. Было очень тихо вокруг. Домики соседей стояли запертые. Два мощных кипариса росли по обеим сторонам крыльца. Пахло сыростью и прелой листвой. На Илью с перепугу накатил жор, он опустошал одну за другой банки с хозяйской тушенкой и запивал хозяйской «изабеллой». Николай же Степанович, напротив, испытывал отвращение ко всяческой пище. Он лишь пригубил вино и теперь жевал корочку, чтобы унять спазмы в желудке.

– Ну, ты меня до срока не отпевай, а давай по порядку: сколько их было?

– Сначала – четверо.

– А потом?

– Не сосчитать, командир. Они же лица меняют, вот как мы – штаны.

– Понятно. Стрелять не пробовал?

– Один мой попробовал.

– Ну, и?..

– Рука чернеть начала. Потом его же и задушила. Своя же рука.

– Это они тебе глаза отвели.

– Клянусь, батяня! Я что ли не знаю, как глаза отводят? Да я сам кому хочешь отведу! Настоящие они! Те самые…

– Настоящие кто?

Илья огляделся по сторонам, потом наклонился вперед и прошептал:

– Барканы.

Николай Степанович откинулся, посмотрел на Илью с особым интересом.

– А ты откуда это слово знаешь?

– Цыгане много чего знают, командир. Знают, да не говорят. Потому, может, и носит нас с места на место.

– Чтоб не нашли?

– Не смейся, командир. Это ж не от головы, это от задницы идет.

– Мне, брат, не до смеха. Идем дальше. Свою порчу они снимать умеют?

– Должно, умеют. Да как заставить?

– Заставить – дело мое. А найти их – ты мне поможешь.

– Командир: лучше кончи меня сам, и на том успокоимся. Лучше ксерион найди.

– Глухонемой сказал, что раньше марта не доставят. А кто доставляет и откуда – не знает он. Может, ты знаешь?

– До конца не знаю. Но доставляет его откуда-то с Урала человек с пятном вот здесь, – и Илья показал на лоб.

– Горбачев Михаил Сергеевич? – усмехнулся Гумилев.

– Опять смеешься, командир! Имя его не знаю, а зовут – Серега-Каин. И будто бы, брешут, он тот самый Каин и есть!

– Брешут, – сказал Николай Степанович. – Тот помер давно. Ламех его замочил.

Так что – не тот.

– Тебе виднее, командир, – неуверенно сказал Илья. – Может, и не тот.

– В лицо ты его знаешь?

– Да.

– Значит, найдем: Теперь дальше: что это было за паскудство с детишками?

– Ох, командир, командир: теперь на всех цыганах грязь через это! Они это делали, они , понимаешь? Не цыгане. А зачем и для чего, я не знаю. Не побираться, нет. Денег у них и без того: не приснится нам столько даже к большой войне!

– Куда они детей потом девали? Кто увозил, знаешь?

– Морем увозили, а кто и куда – только старая ведьма знала. Вот ее и пытай.

– Оно бы можно было, да сильно мой друг осерчал, когда внутрь вошел и все там увидел.

– Постой, командир. Он что, ее видел?

– Видел.

– И, что?

– Кончил он ее. Да так, что и допросить уже нельзя было. Нечего было допрашивать. Мозги по стенам.

– Он ее кончил – и живой остался?! Значит, можно их?..

– Можно, Илья. Если не бояться – все можно. Илья, вспомни, как ты карателей боялся, а потом они от тебя бегали, от сопляка?

– Тогда, командир. – Илья встал, распрямился. – Боец Агафонов поступил в ваше распоряжение!

– Вольно, боец. Продолжайте песни петь и веселиться!

– А я ведь тебя искал, командир, – сказал Илья, вскрывая очередную банку. – И как из Аргентины вернулся, и потом, когда эти. Была у меня на тебя надежда. И все цыгане тебя искали для меня.

– Это трудно сделать, пока я сам не позволю, – сказал Николай Степанович. – Или не вляпаюсь по неосторожности.

– Я еще там, в болотах, понял, что не простой ты человек, – сказал Илья с гордостью. – Еще до того, как ты открылся.

– Не свисти, боец. Если кто чего и понимал, так это наш Филя. А чего ты из Аргентины-то вернулся? К березкам потянуло?

– Не согласен оказался я с кровавым режимом Перона, – важно сказал Илья и вдруг захохотал.

– Понятно. Жеребца у кого-то увел.

– Не, командир. Выше бери.

– Ну, тогда бабу у Перона. Эву – или как ее там?..

– Не, командир. Еще выше.

– Эйхмана для евреев выкрал?

Илья обомлел. Пустая банка выскользнула из руки и покатилась по столу и шмякнулась на пол.

– Ну ты колдун, командир! – сказал он севшим голосом.

– Так ты теперь должен быть почетным гражданином Израиля?

– Ну так, да. Почетный. Сказали, даже обрезания можно не делать.

– А там тебе чего не зажилось?

– Ну, жарко там. Да и тесно.

– Не развернешься? – посочувствовал Николай Степанович.

– Вроде того. Да и война там все время… И по субботам – ни петь, ни пить!

Хоть и не в том дело. А не знаю сам, командир. Плюнул на все, дом продал и сюда приехал. Зачем, почему: Может, знал, что тебя увижу. Может, еще что.

– Как там наши полещуки, в Аргентине-то?

– А как была вёска, так вёска и осталась. Живут. Гражданство купили за твое золотишко, налоги платят, и дела никому до них нет.

– Поезда под откос не пущают?

– Да нет там откосов! По праздникам, бывает, с немецкой деревней стенка на стенку бьются. За командира, мол – получите!.. Ты им напиши непременно, что жив. А то забьют немцев, изведут ни за что!

Промедление смерти. (Мадагаскар, 1922, октябрь)

Почему эту башню называли башней Беньовского, так и осталось загадкой, поскольку, судя по выщербленности белого камня ее стен, стяла она здесь еще в те времена, когда предки известного русского пирата только еще пришли в степи Паннонии.

Удивительный он был человек, этот граф Мориц-Август: будучи венгром, ввязался в восстание польских конфедератов, был бит, поначалу в бою, а потом кнутом, сослан на Камчатку, где взбунтовал ссыльных, угнал бриг «Петр и Павел», основал русское поселение на Мадагаскаре и совсем было собрался учредить там коммунизм (промышляя на морских торговых путях), но тут пуля французского морского пехотинца поставила точку в его военно-политической карьере. Скорее всего, мальгаши настолько боготворили сакалава Беньовского, что возведение древней башни приписали именно ему – а кому же еще?

Нет, много, много раньше была возведена Белая Башня, одна из четырех сущих в мире. Строили ее, не прикладая рук человеческих, да и Мадагаскар не был островом в те недоступные ни памяти, ни воображению годы.

Среди мальчишек-учеников я чувствовал себя Ломоносовым в Греко-латинской академии – и, возможно, за спиной моей так же шептались: «Гляди-ко, кака дубина стоеросовая учиться грамоте собралась!..» И, как Ломоносов, я весь с головой ушел в занятия, чтобы не слышать этих шепотков.

Всю прежнюю жизнь учение мне давалось легко, а потому учился я скверно, упустив столько возможностей, что и перечислить нельзя. Мне, видевшему себя вторым Стенли или первым Бартоном, не удавалось набросать простейшие кроки, и то же самое было с языками: я мог читать на трех, но понимали меня только на родном. Привычки к последовательным, обязательным и кропотливым штудиям не было, поэтому в первые месяцы здесь мне приходилось тратить большую часть сил именно на преодоление натуры. Здесь некому было сказать, заступаясь за нерадивого гимназиста: «Господа, но ведь мальчик пишет стихи!..»

Назад Дальше