Дом Для Демиурга. Том первый - Татьяна Апраксина 9 стр.


— С удовольствием, моя милая Анна! Вы ведь ходите в церковь Святого Окберта Агайрского?

— Да, батюшка покровительствует этой церкви, — вот же дуреха, один батюшка и церкви на уме…

— Там чудесный хор, — заметила Мио. — Я очень ее люблю. Жаль, что от меня далековато, но, если в праздничный день вы будете на литургии, то мы можем встретиться там, а после того — я в вашем полном распоряжении.

— Я очень вам благодарна, герцогиня.

— Зовите меня Мио. Для чего двум молодым девицам все эти титулования?

Мари и Кати только хлопали глазами, запоминая все милости, оказанные девице Агайрон герцогиней Алларэ. Хорошо все же, что Мио не вышла замуж до совершеннолетия и теперь по праву и обычаю Алларэ делила с братом и дом, и титул, и состояние. Анна на год старше, но что у нее есть своего? На все нужно просить разрешения у батюшки — слово-то какое, словно он у них в семье еще и за священника…

В семнадцать лет Мио была искренне уверена, что выйдет замуж только за герцога Гоэллона, а потому отказывалась от любой партии, клятвенно обещая, что, если даже ее будут принуждать, скажет перед алтарем такое громкое "нет!", что семья вовек не отмоется от позора.

— Да хоть кинжал мне к горлу приставьте — ничего, кроме "нет", от меня не услышите, это уж я вам обещаю! — топала ногой девица Алларэ. Разговоры о том, что она останется в старых девах, ее не пугали. — Уж в девах-то я не останусь, не надейтесь, а насчет старой — все такими будем, тетушка, и вы тому лучший пример.

Что ж, Мио заполучила вожделенного герцога, но девичья мечта быстро поблекла. Руи был нежным и галантным, на пару с ним интересно было проказничать, в спальне он был безупречен… но очень скоро Мио поняла, что бурной страсти, обожания и подчинения не дождется никогда. Поначалу это интриговало, и герцогиня надеялась, что сумеет объездить непокорного жеребца; однако ж, не вышло. Впрочем, и он не сумел подчинить ее себе… да и не пытался.

Мысли опять и опять возвращались к теперь уже бывшему любовнику, и Мио настрого приказала себе: забыть. Что прошло, то прошло, нет смысла возвращаться к былому.

— Пойдемте, Анна, я знаю, что вы чудесно поете, а я так давно не пела дуэтом, не было подходящего голоса… — потянула она за руку дурочку, так и стоявшую перед зеркалом.

Фрейлины не отвесили челюсти только потому, что высокие воротники-стойки подпирали их подбородки. Они знали, что герцогиня, хоть и умеет — ненавидит петь, а тем более — дуэтом.


Сумерки — лиловые, с серыми проблесками слез дождя. Не настоящего дождя, выдуманного, как и все, что за окнами Беспечальности — дымчатого, бестелесно прозрачного и призрачного, выплаканного слезами гор замка на обратной стороне сущего. Сумерки, сумерки, вечные сумерки, и нечему светить — небо застыло в вечном угасании, да и не небо это вовсе, а все тот же мираж, что и стены, и скалы за окном, и тучи, растрепывающие в дождь края о вершины гор.

Беспечальностью — словно в насмешку, злую насмешку — назван этот замок, но печаль гостит в нем ежедневно и ежеминутно, или один и тот же затянувшийся бесконечный день, перетянутую струну секунды, готовую лопнуть, хлестнув по лицу.

Печаль, и боль, и ярость, и глухая темная тоска, словно стон горы, словно тревожный рев, рвущийся из сомкнутых губ вулкана, запечатанных лавовой пробкой. Еще немного — и губы разойдутся в усмешке, и хлынет из-за них багрово-алый, золотой и пурпурный поток раскаленной лавы, обращающей все в пар и дым.

Ожиданием этого выдоха, усмешки бога, лавы карающего гнева пронизано здесь все — и игра занавеси под призрачным ветром, и трепет пламени на свече, и едва заметный скрип стула.

А за мгновение до того — кажется, было: торжество и сила, и замок вовсе не призрак, а средоточие силы мира, бьющееся сердце, живое и трепетное, и по невидимым артериям растекается до самых краев мощь, животворная субстанция, лишенная и вкуса, и запаха, но такая, что вдохни — и рвется душа из груди прочь, льется с песней, со слезами, с неистовой жаждой бытия и творения; кто хотел создавать — почувствует, что может, есть в ладонях сила воплощать, и станет вязкая аморфная глина живым, дышащим, податливым материалом. Кому — горшком, кому — расписным блюдом, а кому и статуей, да такой, что, увидев, и прикоснуться побоишься: сон не потревожить бы, задремала ведь, а вот-вот проснется…

Было, было, и пульсировала сила, живая кровь, едва удерживаемая артериями, и текла по миру, даря каждому бытие, и возвращалась назад, почти иссякнув, чтобы вновь в самом сердце набраться чуда, и — обратно, к тем, кто ждет глотка этой влаги, имя которой — вдохновение и творение.

Не иссяк колодец, но запечатан был — прочно, не вскрыть, не взломать крышку, и вода под каменной плитой, устав биться в стены, не имея выхода, застоялась, позеленела от гнева и боли, стала горьким ядом.

Прервалась связь между Беспечальностью, сердцем мира, и самим миром, что создателем назван был — Триадой, ибо из трех сомкнутых воедино, связанных неразрывно граней состоял; ибо пришли — чужие. Пришли и завладели миром, что на единый миг — короче взгляда, короче вздоха, кажется — оставлен был создателем; а на самом деле долгие годы, бессчетные поколения прошли, пока странствовал он.

И пришли — другие хозяева.

Был цветок о трех лепестках с пламенеющей сердцевиной, и завелась в нем гусеница; змея обвилась вокруг стебля, и не дотронуться больше, ибо — ужалит, нанесет удар; тихое шипение двухголовой змеи слышно и в Беспечальности: нашшше… не прикасссайссся…

Осталось только — мерить шагами Беспечальность, замок-сердце, исторгнутый из мира, из триединства миров, и смотреть, как истекает слезами призрачный вечер, и чувствовать, как захлебывается сердце, спотыкаясь на каждом втором ударе, ибо сердце, не могущее отдавать кровь, умирает.

И — ненавидеть… истово, как только и умеет странник, вернувшийся, чтобы обнаружить — нет больше дома, нет: занят чужаками, доверчиво лег под чужие ноги, покорился чужим рукам, забыл о том, кто построил его, отдался другим, как беспутная жена, что в отсутствие мужа ложится в постель с первым, кто приласкает.

Мало того, что созданное тобой забыло тебя, не дождалось — так еще и отвергло, повелось на сладкие лживые речи новых господ; и назвали тебя — Противостоящим, врагом всего сущего, обольстителем… хотя обольстителям-то и поверил мир, обманщикам, захватчикам. Подменили правду — сказкой, реальность — миражом; назвали создателя — чужаком, отца — врагом. Так беспутная жена, чтобы забыть о своем позоре, называет законного мужа — убийцей, клятвопреступником, насильником, лишь бы не помнить, лишь бы не знать, как оно на самом деле.

— Брат мой Фреорн, ты нынче печален. Отчего?

Братом зовет тебя — разве он брат… случайный попутчик, встреченный в том исполненном тоски и ужаса странствии, когда, возвращаясь домой, натолкнулся на запертую дверь, и увидел свет в окнах, и почувствовал — чужие в доме, да и дом не твой. Бежал, не разбирая дороги, не чувствуя ног, и выкипала в сердце кровь от невозможной боли предательства; почти не помнил себя. Через иные чужие миры, и, глаза прикрывая, лишь об одном мечтал: не встретиться взглядом с такими же, как ты, ибо не снести позора изгнанника, а уж если в чужом лице отразится, как в глади ручья: потерявший, — то и вовсе незачем жить.

Попался где-то на дороге то ли тоже изгнанник, отвергнутый собственным миром, потерявший его в войне или по глупости, как ты сам, то ли просто странник, бездомный бродяга, никогда не творивший себе дома. Попался и стал попутчиком, и, может быть, он и подсказал, что сдаваться — нельзя; есть, всегда есть, хоть и крошечный, шанс вернуть себе — свое. Ибо должна же быть справедливость, но кому, как не создателям, быть ее руками?

И — не слушал, когда ты говорил, что иной справедливости хочешь: покарать, наказать, уничтожить. Голову на плаху, нож под сердце распутной жене, шлюхе, отдавшейся чужим. Ведь — а как с ней теперь жить, как простить измену, как не видеть отпечатков иных ладоней на грудях? Как не замечать, что было ей с чужими хорошо, наверное, куда лучше, чем с тобой? Нельзя это простить, нельзя вернуться и принять ее — такую, прошедшую через чужие руки, довольную и счастливую, накрепко закрывшую перед тобою дверь…

А он — не слушал.

Отчего печален — да разве объяснить? Вот — дождь за окном, тягучие струи, слезы миража, и сам же этот дождь пожелал, а теперь вот печаль от него, от дождя, и надо бы его прекратить, остановить плач воды, но — не хочется, ибо если сам не можешь плакать, пусть за тебя рыдает дождь.

— Дождь, — отвечаешь, и нет других слов; а для него, упрямого и нечуткого, всегда нужны другие слова.

— Хочешь, я сделаю свет и чистое небо? — улыбается, словно ребенку, который нарисовал буку и сам же ее испугался; тянет руку к окну, чтобы смять лист со страшной закалякой, умный, сильный, все понимающий; ничего не понимающий.

В этом весь он, Ингальд, случайный спутник, нежданный помощник.

— Нет.

— Тогда, если хочешь, поговорим о деле? — предлагает так вежливо, а ведь не уйдет, пока не заставит говорить, и чем больше будешь упрямиться, гнать его, просить отложить на потом, тем ласковей будет улыбка взрослого перед капризным ребенком, тем мягче — увещевания, и добьется своего, будет говорить, и заставит слушать, и назовет это — разговором.

— Слушаю.

— Силы для задуманного нами еще не хватит, но — радуйся, брат, час близок. Годы по счету смертных, а, значит, для нас — сущий миг. Время пролетит быстро.

— Вот как? — и отвернуться к окну, в дождь, и не верить, но и верить, потому что он не лжет, никогда не лгал, и тогда еще, когда говорил, что трудно будет, и ждать придется, и отчаяться не раз, и желать отступиться, ибо задумали они невиданное; не лгал. Но и правды не говорил.

Говоришь ему, как прекрасен будет миг, когда обрушится все, сотворенное тобой, в ничто, в небытие, в сизый морок — а он улыбается, и едва кивает, ласково; глаза у него — тот же морок оттенка голубиного крыла, что и вечное Ничто, окружающее сущее. Глядеть в эти глаза — тонуть в океане, и не разберешь: то ли ложь, то ли правда, то ли ласка, то ли жалость. Странник Ингальд; не поймешь, как ни бейся — кто такой, чего хочет. Говорит — помочь. Называет братом.

А сердце не верит.

Потому что улыбаются губы, но непроницаемой пленкой подергиваются глаза, когда говоришь — о разрушении, о наказании. Кивает головой, соглашается, поддакивает, но глаза молчат, не вспыхивают даже в ответ на твой огонь, не отражают его. Стена там, сизая стена, о которую разбивается все; кажется мягкой, податливой, как озерная гладь, но — лучше не заглядывать. Ничто там не отражается, ничто и не выходит из воды на берег. Пустота, растворяющая все.

— Избранные нами делают свое дело, а враги не замечают того. Радуйся, брат!

— Радуюсь.


— Фьоре, ты не меняешься. Тебе по-прежнему не хочется бросить все это?

Фиор Ларэ терпеливо улыбнулся, поглядел сквозь желтоватый старый хрусталь на угли в камине. Вино, цветом напоминавшее солому, пропустило через себя багровый отблеск и окрасилось в редкий золотисто-оранжевый оттенок, который можно увидеть лишь на рассвете в середине зимы, и то — далеко на севере, там, где вырос этот виноград. Там, где ветер гонит из Предельной северной пустыни стада тяжелых туч. Сквозь редкие просветы между мохнатыми тушами порой видно золото луга…

— И ты по-прежнему пьешь свою кислятину, — кивнул Эмиль. — Как всегда. А нынче пить вино из Къелы несколько непатриотично, не находишь?

— Къела — наша земля, — Фиор пожал плечами.

— Да-да, а граф Къела вовсе не изменник…

— Я не отвечаю за решения отца, — Фиор уставился на свой бокал, потом вскинул голову и поставил его на широкий поручень кресла. — И я не желаю слышать все, что ты мне сейчас скажешь. Эмиль, за последние две седмицы я выслушал четверых, говоривших одно и то же. И я не хочу слушать пятого…

— И не хочешь писать о нем Агайрону.

— Обычно я пишу не ему…

— О да, как я помню, ты предпочитаешь другую партию. Да, Фьоре?

— Эмиль… Партии, интриги, заговоры… ты за этим ко мне приехал? — Фиор поднялся, едва не смахнув рукавом бокал, дошел до камина и принялся ворошить угли.

Потом он повернул голову к развалившемуся в своем кресле приятелю. Тот пренебрег предложенным бокалом, предпочитая пить вино так, как это делало три четверти жителей Собраны, от крестьян до королей: подогретым и из глиняных кружек. С момента их последней встречи с Эмилем прошло три года. В тот раз они виделись только мельком, у Далорна нашлось лишь несколько часов, чтобы заехать в королевское поместье по дороге в Брулен. За эти три года друг вовсе не изменился. По-прежнему выглядел мальчишкой лет девятнадцати, хотя ему было почти на десять лет больше. И, как и раньше, сеял беспокойство вокруг себя, хотя сам оставался спокойным.

— Эмиль, ты еще помнишь, кто я? Я — не королевский советник, не казначей и не первый министр. Я — управляющий Энора.

— И сын короля. Старший сын.

— И бастард.

— Признанный бастард, — кивнул Эмиль. — Правда, в четырнадцать лет…

— Именно поэтому, — Фиор встал, — именно поэтому я не собираюсь выслушивать ничего из того, что ты можешь рассказать, предложить и предположить. Эмиль, довольно. Я никогда не пойду против отца.

— Но тебе хочется. Иначе ты бы не начал бить копытом…

— Эмиль!!!

— Я задел твою честь? Хочешь нарушить королевский эдикт? — расхохотался Далорн. — В самом деле, давай выйдем во двор!

— Уже темно. И ты пьян.

— Неужто у тебя не найдется пары факелов? И — помилуй, мне приходилось драться всерьез, выпив впятеро больше, чем этот несчастный кувшин…

— Нет, Эмиль. Завтра.

— Я тебя не понимаю, Фьоре. Тебе не душно?

— Нет, — пожал плечами Фиор.

— Странно. А мне душно. Мне душно с того дня, как я вернулся в Собрану. Мне уже третью девятину душно, Фьоре. Мне душно в этом городе, мне душно в этой стране. Она сходит с ума, Фьоре. Король сходит с ума, и страна сходит с ума. Здесь нечем дышать, здесь весь воздух пропитался безумием… — Эмиль рванул шнуровку камизолы. — Я здесь задыхаюсь…

— Мне открыть окно? — спросил Фиор, неловко улыбаясь, потом отцовским жестом потер переносицу. — Ты уже три девятины здесь?

— Две и четыре седмицы.

— Видимо, ты был очень занят все это время.

— О, да. Протирал диваны у Мио и подпирал стены в Белой приемной.

— Ну что ж…

— Фьоре, я тебя умоляю! Хоть ты меня не мучай! Ты же знаешь, что, будь моя воля…

— Знаю, — кивнул Ларэ. — Теперь ты понимаешь, как я чувствую себя, когда ты начинаешь…

— Спасибо за урок, дружок, — недобро улыбнулся Эмиль. — Только этого мне сейчас и не хватало!

— Могу ответить тебе тем же.

— Дурные нынче времена, Фьоре, не находишь?

— Если ты, — Фиор с улыбкой прищурился, — cейчас скажешь что-нибудь про черное небо, чужих тварей и сдвинувшуюся с места гору, я, я… Я просто не знаю, что с тобой сделаю!

— Нет, не скажу. Кстати, ты забыл четвертое условие пророчества. Все тайное, которое должно стать явным. А мне, на самом деле, весьма интересно, кто раскопал эту пыльную ветошь, и почему о ней шепчутся в каждом закоулке. И еще интереснее мне, кто же такой — истинный владыка. Твои версии, Фьоре?

— В Собране есть истинный владыка. А у него есть наследники. По-моему, все эти пророчества — именно ветошь, именно пыльная.

— Фьоре, — Эмиль вскинул голову и уставился на собеседника. — А ты никогда не думал о том, что речь идет не о Собране?

— А о чем? — растерялся Фиор.

— Мир не ограничивается нашей родиной, дружок. Есть и другие страны. Могу тебя в этом заверить, я там бывал. Может быть, речь идет о всем живом мире?

— Тогда все это и вовсе глупость. Сотворившие есть и будут, какой еще истинный владыка?

— Вот уж не знаю. Вели подать еще вина, коли не хочешь фехтовать…

Поздней ночью, когда оба были уже здорово пьяны, Эмиль все же распахнул окно и высунулся до пояса под мелкую морось. Фиор смотрел на него, не слишком хорошо понимая, что творится с приятелем. Тот был взбудоражен, словно пил не лучшее керторское вино, а настойку хвойника. Мокрые волосы облепили покрасневшее лицо, глаза лихорадочно блестели, и дышал он тяжело, словно и впрямь задыхался в духоте, несмотря на настежь раскрытое окно, откуда тянуло холодом. Так напился? Да нет, глупости, Далорн мог выпить и втрое больше, не теряя контроля над собой; были времена, когда Фиор мог это увидеть воочию.

— Эмиль, у тебя жар, наверное. Иди в постель, я пришлю лекаря.

— Да здоров я… — отмахнулся приятель. — Просто тошно мне.

— Эмиль… Я никогда не спрашивал, кому ты служишь, что делаешь. Но мне кажется, у тебя какая-то беда.

— У меня? — развернулся Далорн. — У меня?! Фьоре, мир не ограничивается Энором, ты еще помнишь об этом? Ты еще помнишь, из скольких земель состоит Собрана? Ты еще помнишь их имена?

— Эмиль!

— Прости. Я хотел выговориться хоть где-то, вот дурак… Ты не спрашивал, кому я служу — и не спрашивай, Фьоре. В этом нет для тебя тайны — ты же ревностный слуга короля. Вот и я его слуга, дружок. Ты да я, да мы с тобой, верные его величеству королю Ивеллиону. Фьоре, я завидую твоей слепоте!

— Я близорук, но вроде еще не слеп… — удивленно похлопал глазами Фиор.

— Да ну? Знаешь, я несколько дней назад имел честь… о, великую честь! — оказаться учителем принца Араона.

— И что? — два кувшина вина, хоть къельское и считалось легким, не слишком-то способствовали пониманию намеков.

— Фьоре, у тебя есть нож?

— Кинжал есть, — Ларэ обшарил комнату взглядом. — Где-то тут есть…

— Возьми его и разрежь себе кожу на предплечье.

Назад Дальше