— Бероун привез ее сюда с Камден-Хилл-сквер, — пояснил генерал. — Перевесил портрет Черчилля и водрузил ее на его место. Поначалу нас это несколько смутило — ведь Черчилль с незапамятных времен висел над камином.
Мазгрейв подошел, встал рядом с Дэлглишем и сказал:
— Мне будет недоставать этой картины. Никогда не устаю любоваться ею. Она была написана в Хартфордшире, всего в шестидесяти милях отсюда. Этот пейзаж еще сохранился. Тот же дуб, то же озеро… И дом. Теперь там школа. Мой дед был агентом-посредником при его продаже. В Англии больше нигде нет такого пейзажа. Мне эта картина была неизвестна до тех пор, пока Бероун не перевез ее сюда. Похоже на Гейнсборо, вы не находите? Но мне она, пожалуй, нравится даже больше, чем «Мистер и миссис Роберт Эндрю» из Национальной галереи. Женщины немного похожи друг на друга, правда? Узколицые, надменные… Не хотел бы я быть женатым на одной из них. Тем не менее картина восхитительна, восхитительна.
— А я вздохну с облегчением, когда семья пришлет за ней, — тихо вставил генерал. — Хранить ее — большая ответственность.
Значит, ни тот ни другой не знают о завещании, если только они не отменные актеры, во что верилось слабо. Дэлглиш предусмотрительно промолчал, но многое бы отдал, чтобы увидеть лицо Мазгрейва, когда тот узнает о выпавшей ему удаче. Интересно, чем был вызван порыв донкихотской щедрости, спровоцировавший подобный дар? Исключительно великодушный способ вознаграждения за политическую лояльность. И досадное осложнение в расследовании. Здравый смысл и воображение отказывались принять мысль о том, что Мазгрейв перерезал горло другу, чтобы завладеть картиной, сколь страстно бы он ни желал ее получить, тем более что, судя по всему, он понятия не имел о том, что она ему завещана. Однако при нормальном течении жизни ему было выгодно пережить Бероуна. Он был на Камден-Хилл-сквер в день его смерти. Мог взять ежедневник. Он почти наверняка знал, что Бероун пользуется опасной бритвой. Поэтому, как о всяком другом получающем выгоду от этой смерти, о нем следует тактично разузнать все. Почти наверняка усилия окажутся потраченными попусту, потребуют немало времени, осложнят основное направление расследования, и все же это необходимо сделать.
Дэлглиш понимал, что они ждут, когда он заговорит об убийстве. Он же вместо этого подошел к столу и сел в бероуновское кресло. Оно по крайней мере было удобным — Дэлглиш уместился в нем так, словно кресло было сконструировано специально для него. На столешнице лежал тонкий слой пыли. Дэлглиш выдвинул правый ящик и не обнаружил в нем ничего, кроме коробки писчей бумаги, упаковки конвертов и ежедневника, похожего на тот, что был найден на месте преступления. Пролистав его, Дэлглиш увидел лишь записи о назначенных встречах и памятки на каждый день работы в избирательном округе. По этим записям тоже вырисовывалась жизнь упорядоченная и разделенная на отдельные ячейки.
На улице начинался моросящий дождь, окно покрылось туманной пеленой, сквозь которую кирпичная кладка стены, огораживавшей стоянку, и яркие крыши автомобилей казались картиной, выполненной в пуантилистской манере. Какое бремя принес с собой Бероун в этот лишенный солнца гнетущий кабинет? Разочарование в своей второй службе, которой он себя посвятил? Вину перед умершей женой и неудачу во втором браке? Вину перед любовницей, чью постель он совсем недавно покинул? Вину перед своей единственной заброшенной дочерью? Перед братом, чей титул он теперь носил? Вину за то, что любимый старший сын матери был мертв, а он, младший, жив? «Большая часть того, что я, как ожидалось, должен был ценить в жизни, досталась мне благодаря смерти». А может, была и более свежая вина — Тереза Нолан, убившая себя из-за погубленного ею ребенка? Его ребенка? И чем были для него эти папки с бумагами, своим тщательным порядком словно бы насмехавшиеся над его беспорядочной жизнью, как не его «Уловкой-22», придуманной из лучших побуждений? Жалкими заплатами на жизнях несчастных жертв. Если вы даете им то, чего они страстно жаждут, открываете им сердце и ум, сочувственно выслушиваете, их приходит все больше и больше, они истощают вас эмоционально и физически, пока вы не оказываетесь неспособными дать что-либо вообще. Если же вы их отталкиваете, они уходят и не возвращаются, а вы презираете себя за негуманность.
— Как я догадываюсь, эта комната — место последней надежды?
Мазгрейв первым понял, что имел в виду Дэлглиш.
— В девяти случаях из десяти так и есть. Когда исчерпано терпение родственников, местного департамента социального обеспечения, районных властей, друзей, они приходят сюда. «Я за вас голосовал. Сделайте что-нибудь!» Некоторым депутатам это, конечно, нравится. Они находят это самой увлекательной частью своей деятельности. Это неудавшиеся социальные работники. Думаю, он был не из их числа. Что он пытался делать — порой почти с одержимостью, — так это объяснять людям границы возможностей правительства, любого правительства. Помните последние дебаты относительно исторических центров английских городов? Я сидел тогда на галерее для публики. За его иронией скрывался с трудом подавляемый гнев: «Если я правильно понял несколько смутный аргумент уважаемого депутата, правительство просят обеспечить равенство ума, таланта, здоровья, энергии и состоятельности и в то же время упразднить первородный грех с начала следующего финансового года. То, что не сумело сделать Божественное провидение, правительству ее величества предлагается сделать с помощью указа, имеющего силу закона». Палате это не очень-то понравилось. Такой юмор им не близок. — Он помолчал и добавил: — Так или иначе, просвещение избирателей относительно границ возможностей исполнительной власти — битва, обреченная на проигрыш. Никто не хочет в это верить. К тому же при демократии всегда имеется оппозиция, чтобы во всеуслышание заявить, что нет ничего невозможного.
— Он был очень добросовестным депутатом, — подхватил генерал, — но эта работа слишком дорого ему стоила; дороже, чем мы могли понять. Иногда, мне кажется, он разрывался между состраданием и раздражением.
Мазгрейв рывком выдвинул ящик канцелярского шкафа и наугад вытащил из него папку.
— Вот, например, — сказал он. — Старая дева, пятидесяти двух лет. Возраст критический, чувствует себя отвратительно. Отец умер. Мать практически прикованная к постели, требовательна, всегда всем недовольна, впадает в маразм. Мест в больнице нет, да старуха добровольно и не пошла бы туда, даже если бы оно было. Или вот это: фактически еще дети, обоим по девятнадцать. Она забеременела, они поженились. Ни те ни другие родители их брака не приветствовали. Теперь молодые живут у родственников в крохотном домике. Никакого уединения. Никакой интимной жизни — все слышно сквозь стены. Младенец визжит. Родственники упрекают: «Мы тебе говорили!» И никакой надежды на муниципальное жилье в течение еще минимум трех лет, а может, гораздо дольше. Все это типично, с этим ему приходилось иметь дело каждую субботу. Добудьте место в больнице, жилье, работу… Дайте денег, надежду, любовь… Отчасти работа депутата в этом и состоит, но, думаю, его она доводила до отчаяния. Я не хочу сказать, что он не сочувствовал тем, у кого были настоящие проблемы.
— Все эти настоящие подлинные, — вставил генерал. — Страдание подлинно всегда. — Он посмотрел в окно, за которым изморось перерастала в постоянный ровный дождь, и добавил: — Наверное, нам следовало найти для него менее унылую комнату.
— Но депутат от этого округа всегда работал именно здесь, генерал, к тому же прием ведется всего лишь раз в неделю, — мягко возразил Мазгрейв.
— Тем не менее — ответил генерал, — когда мы получим нового депутата, нужно будет подыскать ему что-нибудь получше.
Мазгрейв без всякого раздражения сдался:
— Можно переселить Джорджа. Или использовать для приема посетителей ту переднюю комнату на верхнем этаже. Но тогда пожилым людям придется подниматься пешком по лестнице. И я не вижу, куда можно было бы перевести бар.
Дэлглиш почти ожидал, что он сейчас же приступит к осуществлению плана передислокации, позабыв об остальных заботах.
— Стала ли его отставка неожиданностью? — спросил он.
— Полной, — ответил Мазгрейв. — Настоящим шоком. Шоком и предательством. Не будем говорить обиняками, генерал. Сейчас плохое время для дополнительных выборов, и он должен был это понимать.
— Едва ли это можно назвать предательством, — не согласился генерал. — Мы никогда не рассматривали наше место в парламенте как переходящее.[26]
— В наше время любое место, которое обеспечивается менее чем пятнадцатью тысячами голосов, является переходящим. Он обязан был оставаться на посту вплоть до выборов.
— Полной, — ответил Мазгрейв. — Настоящим шоком. Шоком и предательством. Не будем говорить обиняками, генерал. Сейчас плохое время для дополнительных выборов, и он должен был это понимать.
— Едва ли это можно назвать предательством, — не согласился генерал. — Мы никогда не рассматривали наше место в парламенте как переходящее.[26]
— В наше время любое место, которое обеспечивается менее чем пятнадцатью тысячами голосов, является переходящим. Он обязан был оставаться на посту вплоть до выборов.
— Он объяснил вам свои соображения? Полагаю, он встретился с вами обоими, а не просто написал прошение? — поинтересовался Дэлглиш.
И опять первым ответил Мазгрейв:
— О да, он с нами встретился. Даже отложил написание прошения лорд-канцлеру, пока не сообщил нам. Я был в отъезде — обычно я беру краткий отпуск осенью, — и он благородно ждал, пока я вернусь. Приехал сюда вечером в прошлую пятницу — в пятницу тринадцатого, выбрал денек! — и сказал, что не считает для себя правильным продолжать депутатскую деятельность, что для него настало время сменить жизненный курс. Естественно, я спросил, как именно он хочет «сменить курс». «Вы член парламента, — напомнил я ему, — а не водитель какого-нибудь чертова автобуса». Он ответил, что пока не знает, что ему еще не было указания. «Указания от кого?» — спросил я. «От Бога», — ответил он. Знаете ли, редко встретишь человека, способного сказать такое. Нет более надежного способа оборвать всякий разумный спор, чем дать такой вот ответ.
— Как он выглядел?
— О, идеально спокойным и совершенно нормальным. Слишком спокойным. Это-то и было странно. Немного мрачноватым, вам так не показалось, генерал?
— Он показался мне человеком, освободившимся от боли, от физической боли, — очень тихо ответил генерал. — Был бледен, изнурен, но совершенно умиротворен. Это состояние в человеке невозможно не распознать.
— О да, он был умиротворен. И очень упрям. Спорить было бессмысленно. Удалось лишь выяснить в конце концов, что его решение не имело никакого отношения к политике. Я спросил его напрямик: «Вы разочаровались в партии, в ее политике, в депутатской деятельности, в нас?» Он ответил: «Ничего подобного. Это никак не связано с партией. Просто я сам должен измениться». Мой вопрос его, кажется, удивил, даже позабавил как неуместный. Ну, для меня-то он не был неуместным. Мы с генералом отдали служению партии всю жизнь. Для нас это важно. Это не игра, не банальное занятие, которое можно бросить, когда надоест. Нам требовалось более удовлетворительное и, черт возьми, разумное объяснение, чем то, которое мы получили. А ему явно не хотелось говорить об этом. Как будто мы обсуждали организацию летнего праздника.
Он стал вышагивать по комнате взад-вперед, гнев его был почти осязаем.
— Боюсь, мы ничем не помогли ему, — мягко сказал генерал. — Совсем не помогли.
— Он не просил о помощи, разве вы не помните? Ни о помощи, ни о совете. За этим он отныне обращался к высшей силе. Лучше бы он никогда не переступал порога той церкви. Кстати, зачем он туда пошел, вы не знаете? — Он предъявил этот вопрос Дэлглишу как обвинение.
— Из интереса к викторианской церковной архитектуре, полагаю, — примирительно ответил Дэлглиш.
— Жаль, что его интерес не лежал в области рыбной ловли или собирания марок. Ладно, он ведь мертв, бедолага. Какой теперь смысл сожалеть?
— Вы видели ту статью в «Патерностер ревю», конечно? — спросил Дэлглиш.
Мазгрейв взял себя в руки и сказал уже спокойно:
— Я не читаю подобных изданий. Если мне требуется обзор новых книг, я просматриваю воскресные газеты. — По его тону можно было понять, что иногда он позволяет себе подобную странность. — Но кто-то ее прочел и вырезал; она имела весьма интенсивное хождение среди избирателей. Генерал считает, что она давала основания для судебного преследования.
— Я думал, что могла дать, — уточнил генерал. — И советовал ему проконсультироваться со своим адвокатом. Он обещал подумать об этом.
— Он сделал даже больше: показал ее мне, — сообщил Дэлглиш.
— И попросил вас провести расследование, да? — Мазгрейв по-прежнему говорил резким тоном.
— Не совсем. Он не имел в виду ничего конкретного.
— Вот-вот. Он вообще был крайне неконкретен в последние недели. Разумеется, когда он впервые сообщил нам, что написал прошение премьер-министру и заявление о сложении депутатских полномочий, мы вспомнили об этой статье и приготовились к скандалу. Напрасно, конечно. Тем не менее есть кое-что, о чем лучше рассказать. Теперь, когда он мертв, это не причинит ему никакого вреда. Это случилось той ночью, когда утонула девушка — Дайана Как-ее-там.
— Дайана Траверс, — подсказал Дэлглиш.
— Именно. Он объявился здесь той ночью, вернее даже, под утро, потому что было уже далеко за полночь. Я все еще находился тут — работал с кое-какими документами. У него было чем-то или кем-то расцарапано лицо. Царапины были поверхностными, но все же кровоточили, на них едва начала образовываться корка. Полагаю, это могли быть следы кошачьих когтей или он напоролся на розовый куст. Но равным образом это могли быть и женские ногти.
— Он дал какое-нибудь объяснение?
— Нет. Он не стал затрагивать эту тему, я — тоже, ни тогда, ни позднее. Бероун умел вести себя так, чтобы ему не задавали нежелательных вопросов. К той девушке это не могло иметь никакого отношения. Известно, что он не присутствовал на ужине в «Черном лебеде» тем вечером. Но после, когда мы читали эту самую статью, странность совпадения поразила меня.
Да уж, подумал Дэлглиш и спросил — только потому, что вопрос был обязательным, а не потому, что надеялся получить полезную информацию, — мог ли кто-нибудь из избирателей знать, что Бероун будет в церкви Святого Матфея в ночь своей смерти. Поймав пристально-настороженный взгляд Мазгрейва и страдальческую гримасу генерала, он добавил:
— Мы должны рассмотреть вероятность того, что это было спланированное убийство и убийца знал, где будет Бероун. Если сэр Пол говорил об этом кому-нибудь — возможно, по телефону, — то существует вероятность, что кто-то подслушал этот разговор и без всякой задней мысли поделился с кем-нибудь информацией.
— Надеюсь, вы не предполагаете, что его убил разгневанный избиратель? — съязвил Мазгрейв. — Такая версия кажется несколько натянутой.
— Но не невозможной.
— Разгневанные избиратели пишут в местную прессу, аннулируют подписку на партийную печать и угрожают в следующий раз голосовать за социал-демократов. Никак не могу поверить в политическую подоплеку. Черт побери, он ведь вообще ушел в отставку. Оказался вне игры, ни для кого не представлял никакой опасности. После того бреда, который якобы случился с ним в церкви, никто вообще не воспринимал его больше всерьез.
В монолог Мазгрейва вклинился мягкий голос генерала:
— Даже в семье никто не знал, где он будет тем вечером. А уж раз он и родным этого не сказал, было бы странно, если бы сказал кому-то из здешних.
— Откуда вам это известно, генерал? — поинтересовался Дэлглиш.
— Миссис Харрелл звонила на Камден-Хилл-сквер вскоре после половины девятого и говорила с домоправительницей, мисс Мэтлок. То есть ответил сначала какой-то молодой человек, но передал трубку мисс Мэтлок. Уилфред Харрелл был доверенным лицом Бероуна. Он умер на следующее утро, в три часа, в паддингтонской больнице Святой Марии. Рак, будь он проклят. Уилфред был предан Бероуну, и миссис Харрелл звонила потому, что он просил его прийти. Бероун сказал ей, что она может звонить в любое время и что он позаботится, чтобы его всегда могли разыскать. Это-то и показалось мне странным. Бероун знал, что Уилфред долго не протянет, и тем не менее не оставил ни телефона, ни адреса. Это на него совсем не похоже.
— Бетти Харрелл после этого позвонила мне, — подхватил Мазгрейв, — узнать, нет ли его в округе. Меня не было дома, я к тому времени еще не вернулся из Лондона, но она разговаривала с моей женой, которая, разумеется, ничем не смогла ей помочь. Неприятная история.
Дэлглиш не подал вида, что ему известно о звонке миссис Харрелл на Камден-Хилл, и спросил:
— Мисс Мэтлок не сказала, что спросит у кого-нибудь из членов семьи, не знают ли они, как связаться с сэром Полом?
— Она просто сказала, что его нет дома и никто не знает, где он. Миссис Харрелл, конечно, не посмела настаивать. Судя по всему, он ушел из дома вскоре после половины одиннадцатого и уже туда не вернулся. Я звонил перед обедом в надежде застать его, но он так и не пришел. Вам, разумеется, сказали, что я заходил к нему в тот день.
— А я пытался связаться с ним позже, — подхватил генерал, — незадолго до шести, чтобы договориться о встрече на следующий день. Думал, что нам будет полезно еще раз спокойно поговорить. Но его не оказалось дома. Трубку сняла леди Урсула; она пообещала посмотреть в его ежедневнике, какое время у него свободно, и отзвонить мне.