— В вашем распоряжении двадцать девять дней, четыре часа, шестнадцать минут и тридцать одна секунда. Точно по прошествии этого времени с момента прибытия вы должны вернуться сюда, в этот пакгауз, на это же самое место. Пакгауз будет таким же пустым, каким он был, когда мой дедушка приобрел его полвека назад. Через несколько минут я помечу красной краской ваши ботинки. На полу останется их контур. Когда вы будете собираться назад, займите то же самое положение. Ясно?
— Ясно.
— Прибыв на место, вы пойдете на железнодорожную станцию, сядете на первый же нью-йоркский поезд и сразу купите прямой и обратный билеты на пароход. До отплытия парохода «Виктория» у вас останется восемнадцать часов. Проведите это время на борту парохода, в своей каюте. Во время путешествия как можно меньше общайтесь с пассажирами. Если угодно, сошлитесь на морскую болезнь.
— Мне не потребуется притворяться.
— Хорошо. Пароход причалит в Гамбурге, где вы купите транзитный билет первого класса до Вены. Впрочем, все это вы знаете, к тому же в вашем бумажнике лежит подробная письменная инструкция. Вы освежили свои познания в немецком языке?
— У меня хороший немецкий. Вы это тоже знаете. Что будет, если я вовремя не вернусь в пакгауз?
Гринберг пожал плечами:
— Вот этого мы не знаем.
— Выходит, что я окажусь в мире, в котором мой отец — всего лишь маленький мальчик?
— Опять вы со своими парадоксами, — возмутился Зви. — Не советую. Это пагубно для вас и вашего рассудка.
— С моим рассудком все в порядке, — заверил я его. — Человек, стоящий одной ногой в преисподней, может не беспокоиться о своем рассудке. Вот тело мое меня беспокоит.
— Осталось четыре минуты, — мягко напомнил Гринберг. — Не могли бы вы подняться вот сюда, Скотт? Встаньте точно между электродами и прижмите саквояж как можно плотнее к телу.
— Сигары! — вспомнил я. — Боже, у меня нет с собой сигар!
— В то время сигары были лучше. Настоящая Гавана. Там и купите. А сейчас займите свое место!
Я схватил саквояж, поправил шляпу дедушки Гринберга и встал на указанное место.
— Займемся ногами, — сказал Гринберг, опускаясь передо мной на колени. Он пометил яркой краской пятки и подошвы моих ботинок. — Теперь не двигаться.
— Три минуты, — сообщил Голдмен.
— Вы выглядите чертовски эффектно в этом костюме и шляпе, — восхитился Зви.
— Долго меня не будет? — попытался выяснить я. — Я имею в виду ваше время. Сколько вам придется ждать моего возвращения?
— Ждать мы не будем. Если вам суждено вернуться оттуда, то вы не тронетесь с места и останетесь тут.
— Бред какой-то.
— Нет, это очередной парадокс, — пояснил Зви. — Я предупреждал вас — не думайте об этом.
— Две минуты, — сообщил Голдмен.
Зви положил руку на выключатель. Губы Голдмена беззвучно шевелились. Он то ли молился, то ли отсчитывал секунды.
— А вдруг что-нибудь окажется на пути? — сказал я неуверенно. — Какие-нибудь тюки, ящики. Как же смогут уместиться в одном и том же пространстве два тела. Меня просто расплющит?
— Этого не случится. Тоже парадокс.
— Откуда такая уверенность? Как вы можете знать?
Я был возбужден, испуган, мои нервы были на пределе.
Через несколько секунд я, со своим допотопным саквояжем и перламутровым перочинным ножом, унесусь сквозь время на семьдесят пять лет назад на каких-то координатах, порожденных бредовой логикой и основанных на каком-то неиспытанном и непроверенном уравнении. Что меня ждет: преисподняя, царство разума Божьего, ничто или мезозойская эра?
— Одна минута, — сказал Голдмен.
— Вы не хотите выйти? — в вопросе Гринберга звучала мольба. Он тоже боялся. Боялись все.
Я раздраженно потряс головой.
— Тридцать секунд, — отсчитывал Голдмен, — двадцать, десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, две, одна, ноль…
Я видел, как Зви нажал выключатель. Когда через двадцать девять дней, четыре часа, шестнадцать минут и тридцать одну секунду я вернулся, он все еще держал руку на выключателе и слышался отзвук мягкого голоса Голдмена, заканчивающего произносить «ноль». Я стоял на том же месте, они тоже стояли на своих местах, как в застывшей живой картине. Первым заговорил Зви:
— Где саквояж?
— Ради всего святого, дайте ему сесть и прийти в себя, — сказал Гринберг, помогая мне устроиться в кресле. Я дрожал как осиновый лист. Голдмен налил стакан бренди и поднес его к моим губам, но я отрицательно покачал головой.
— Вам холодно? — спросил Голдмен.
— У меня не шок. Просто я испугался и запыхался. Последние сто ярдов я был вынужден бежать и пробежал это расстояние за несколько секунд. Саквояж я бросил.
— Это не имеет значения.
— У него ничего не вышло, — горько произнес Зви. — Боже всемогущий, у него не получилось. Я знал это.
— У вас не получилось? — спросил Голдмен.
— Вот теперь я бы не отказался от бренди, — сказал я. Рука моя еще дрожала.
— Пусть он нам обо всем расскажет, — предложил Гринберг. — Никаких претензий и обвинений. Дайте ему высказаться откровенно, Зви. Вы меня понимаете?
— Семь лет, — в глазах Зви стояли слезы.
— И шесть миллионов долларов моих денег. Мы все кое-чему научились. Скажите нам, Скотт, вы вернулись?
Я посмотрел на Голдмена, на этого обреченного человека с опухолью, и заметил пренебрежительную, едва заметную ухмылку на его губах, как будто он давно обо всем знал.
— Вы вернулись?
Я выпил бренди, затем вынул из кармана две большие сигары и протянул одну Гринбергу, единственному среди них курильщику. После чего откусил кончик своей и прикурил. Гринберг уставился на сигару, которую держал в руках. Я глубоко затянулся и сообщил ему, что такой сигары сейчас уже не найти.
— Вы вернулись? — повторил свой вопрос Гринберг.
— Да, да. Я вернулся. Сейчас все расскажу. Но сначала дайте мне минутку отдохнуть и собраться с мыслями. Дайте вспомнить. Боже, дай мне память.
— Конечно, — согласился Голдмен, — вы должны вспомнить. Успокойтесь, Скотт. Сейчас вы вспомните.
Он, конечно, все знал, этот иссохший человек, к которому каждую ночь являлся ангел смерти. Голдмен обходился без координат и уравнений, но он бывал так же недалеко от Бога, как и я, и ему были знакомы страх и чудо такой встречи.
— Видите ли, — пояснил он Зви и Гринбергу, — ему надо вспомнить. Вы поймете это через несколько минут. Но ему нужно некоторое время для этого.
Гринберг налил мне второй стакан бренди. Сигару он так и не прикурил. Он продолжал ее рассматривать и вертеть в руках.
— Свежая, — пробормотал он, нюхая сигару. — Очень темный табак. Они, по-видимому, иначе обрабатывают табачный лист.
— Я вернулся, — сообщил наконец я. — Семьдесят пять лет. Все получилось: машина, уравнения, проклятые координаты — все сработало. Это напоминало болезнь, длившуюся несколько минут. Страшную болезнь. Мне казалось, что я умираю. И вдруг я оказался один в этом пакгаузе, с саквояжем в руках, на этом самом месте. Только… — Я сделал паузу и посмотрел на Голдмена.
— Только вы не могли вспомнить, — подсказал Голдмен.
— Как вы это узнали?
— О чем это вы, черт возьми? — потребовал Зви. — Что вы имеете в виду, говоря, что он не может вспомнить?
— Пусть он сам ответит.
— У меня пропала память, — начал я. — Я не знал, кто я и где нахожусь.
— Продолжайте.
— Это не так просто. Знаете ли вы, что такое потерять память, абсолютно ничего не помнить, стоять и не знать, кто ты и как здесь очутился. Это самый страшный из всех известных мне экспериментов. Это сильнее того страха, который я испытал, войдя в машину.
— А читать, писать, говорить вы могли?
— Да, я мог читать и писать. Мог и говорить.
— Это другие центры мозга, — пояснил Голдмен.
— И как вы поступили?
— Я поставил саквояж и стал расхаживать взад и вперед, дрожа примерно так же, как сейчас. Это продолжалось некоторое время. У меня страшно болела голова, но через несколько минут боль утихла. После этого я вынул свой бумажник.
— Вы помнили, что это такое?.. Вы знали, что это бумажник?..
— Да, знал. Я знал, что я человек… Знал, что обут в ботинки. Это-то я знал. Вообще, я знал много вещей. Я не стал идиотом, просто у меня пропала память. Я был жив и воспринимал сегодняшний день. Но о вчерашнем — никакого понятия. Итак, я достал бумажник и стал изучать его содержимое. Я узнал свое имя. Не свое, конечно, а то, которое вы дали мне на время путешествия. Прочитал инструкции, расписания и графики, которыми вы снабдили меня. Увидел предупреждение о том, что я должен вернуться в пакгауз точно в указанное время и на определенное место. Странное дело, я понимал необходимость выполнения инструкций и ни на минуту в них не сомневался.
— И вы их выполняли?
— Да.
— Безо всяких помех и неприятностей?
— Да. Для меня существовал только тысяча восемьсот девяносто седьмой год. Я жил в этом времени. Все было совершенно естественно. Я не мог вспомнить ни другого времени, ни других мест. Я пошел на железнодорожную станцию, и, уверяю вас, в те времена станция в Норфолке была красивым местом. Мне продали билет в отдельный вагон. Вы не можете себе представить отдельный вагон на железных дорогах Нью-Йорка, Нью-Хэвена или Хартфорда? И к тому же меньше чем за два доллара.
— Как вы узнали, куда идти? — поинтересовался Зви.
— Он спрашивал дорогу, — пояснил Голдмен.
— Да, я спрашивал дорогу. У меня пропала память, но все остальное было нормально. Здесь я был дома. Я заказал билет первого класса на пароход до Гамбурга и в течение нескольких часов гулял по Нью-Йорку. — Я закрыл глаза и предался воспоминаниям. — Великолепные, прекрасные места.
— И вы отважились на это? — спросил Гринберг. — Вам не мешало, что у вас пропала память?
— Через некоторое время уже не мешало. Я просто считал это само собой разумеющимся. Ведь не знает же слепой, что такое цвет, а глухой — что такое звук. Я не знал, что такое память. Да, меня спрашивали о том, где я учился, где я родился, и эти вопросы раздражали меня. Я уходил от ответа, потому что инструкция предписывала мне уединенность. Пароход был комфортабельный и большой, так что я мог обеспечить себе уединенность.
— Гамбург, — напомнил мне Гринберг.
— Да, Гамбург. Здесь ничего существенного не произошло. Если позволите, я расскажу об этих местах и людях.
— Не сейчас. У нас для этого еще будет время. Итак, вы сели на венский поезд?
— Через несколько часов. Строго следуя инструкциям, я вышел из поезда в Линце, но здесь произошла накладка. Была уже полночь, и поезда на Браунау мне пришлось ждать до девяти утра. Через четыре часа я уже был там.
— А потом?
Мой взгляд скользил по лицам трех усталых пожилых евреев, переживших на своем веку много боли и страданий и затративших семь лет и шесть миллионов долларов на то, чтобы проникнуть в разум Божий и изменить его.
— А потом инструкции кончились. Вы знаете, что мне и моей жене пришлось пережить при нацистах. Но вы не записали в инструкцию, что я должен найти восьмилетнего мальчика, будущего Адольфа Гитлера, и своим острым как бритва ножом перерезать ему горло. Вы надеялись, что я буду помнить о цели всей нашей затеи, но я не помнил ни о ваших, ни о моих собственных страданиях, не помнил, почему я оказался в Браунау. Пробыв там один день, я вернулся.
Наступила долгая тишина. Молчал даже Зви. Он стоял, закрыв глаза и сжав кулаки. Голдмен тихо произнес:
— Мы не успели поблагодарить Скотта. Я благодарю вас от всех нас.
Снова тишина.
— Ведь мы должны были знать, — продолжал Голдмен. — Вы помните слова Бога о том, что никто не должен заглядывать в будущее и знать час своей смерти. Когда мы отправили Скотта в прошлое, будущее закрылось перед ним и вся его память осталась в будущем. Как же он мог помнить о том, чего еще не было?
— Мы могли бы попытаться еще раз, — прошептал Зви.
— И снова потерпели бы неудачу, — покачал головой Голдмен. — Мы напоминаем детей, которые забавляются неизвестностью. Ведь все, что было, уже было. Я хочу продемонстрировать вам это. — Он обратился ко мне: — Скотт, вы помните, где бросили саквояж?
— Конечно помню. Это было минуту тому назад.
— Это было семьдесят пять лет тому назад. Далеко отсюда?
— На обочине дороги у подножия холма.
Голдмен взял лопату, стоявшую около старой угольной печи в углу пакгауза, и вышел. Мы поняли, что он задумал, и тоже отправились к подножию холма. Вечерело. Воздух был холодным и чистым. Весеннее солнце освещало своими лучами холмы Коннектикута.
— Скотт, покажите, где?
Я достаточно быстро нашел место, взял лопату из рук этого тщедушного человека и принялся копать. Шесть-семь дюймов — старые листья, слой мягкой глины, какой-то мусор и, наконец, истлевший угол саквояжа. Мы вынимали куски разорванной кожи, несколько сорочек, пару нательного белья. Все это разваливалось и крошилось в руках.
— Свершилось, — произнес Голдмен. — Разум Божий? Мы даже собственного разума не знаем. Ничего, ничего нельзя изменить в прошлом. А в будущем? Возможно, будущее мы сможем изменять — но очень осторожно.
Дыра в полу
— Так его перетак… — грубо выругался Робинсон.
— А ты разве не знал? Он ведь друг комиссара…
— Будь у меня мозгов побольше, — сказал Мак-Кейб, — я стал бы писателем, а не полицейским. Взять хотя бы этого парня из полиции Лос-Анджелеса. Написал книгу, которая стала бестселлером, заработал кучу денег, но остался в полиции. С ума сойти можно. Я сам книгу не читал, но фильм смотрел, А ты, Роб?
— Да, видал.
— Хорошая киношка.
— Паршивая, — ответил Робинсон, круглолицый негр с заразительной улыбкой.
— Ну, это только твое мнение. Лос-Анджелес тебе не Нью-Йорк.
— Трепотня это.
— Ты жил в Лос-Анджелесе? — спросил меня Мак-Кейб. Он был старше Робинсона, сорокалетний толстеющий человек с плоским лицом и маленькими подозрительными голубыми глазами. Мне нравилось, как он разговаривал с Робинсоном — легкий обмен колкостями, но никакой грубости.
Прозвучал зуммер вызова. Мак-Кейб принял информацию, а Робинсон нажал на газ и включил сирену.
— Нападение, — бросил Мак-Кейб.
Оказалось, два юнца на 116-й улице выхватили сумочку у какой-то женщины. Юнцы сбежали, а женщина была в шоке, плакала — словом, ничего серьезного. Пока Мак-Кейб успокаивал женщину и убеждал зевак разойтись, Робинсон взял описание нападавших, выяснил содержимое сумочки.
— В этом городе, наверно, десять тысяч сопляков, готовых выхватить сумку, и как их найти, а если и найдешь, то что с ними делать? Так ты говоришь, что был в Лос-Анджелесе?
— Несколько раз.
— Мерзкий город, — сказал Робинсон. — Едва держится.
— На что он похож? — Мак-Кейб хотел знать все.
— Трущобы такие же, если не хуже.
— А Голливуд, Беверли-Хиллз?
— Много солнца. Когда нет смога.
— Черт побери, — размечтался Мак-Кейб, — ни тебе плащей, ни снега, — оттруби еще шесть лет, а потом бери жену и мотай на запад.
Мы остановились, и Робинсон выписал квитанцию на грузовик, неправильно припаркованный перед пожарным гидрантом.
— Ты принимал когда-нибудь роды? — спросил я его.
Он ухмыльнулся и глянул на меня в зеркало.
— Спроси Мак-Кейба.
— Семь раз, — ответил Мак-Кейб. — Это я не говорю о тех случаях, когда приходилось отвозить их в госпиталь. Семь раз от начала до конца, включая шлепок по заднице младенца, чтобы заставить его кричать.
— Один раз даже была двойня, — вспомнил Робинсон.
— Как вы себя при этом чувствовали? Ну, когда делали это, и ребенок живой и плачет?
— Отлично чувствовали.
— Паришь в небесах, — сказал Робинсон. — Хорошее чувство. Так же, наверно, чувствует себя наркоман, когда после нескольких неудачных попыток попадает наконец иглой в вену. Замечательно.
— Это компенсирует все остальное?
Последовала долгая пауза, прежде чем Мак-Кейб спросил меня:
— Что именно?
— Один сукин сын, — сказал Робинсон медленно, — приставил свою пушку мне к животу и трижды нажал на курок. Нет, не компенсирует.
— Вшивый ночной рейд, — пояснил Мак-Кейб. — Такое случается один раз из тысячи.
— Он пролил негритянскую кровь, — сказал Робинсон.
Следующие десять минут мы ехали молча. Возможно, из-за последней фразы Робинсона, возможно, им просто не нравилось, что я сидел на заднем сиденье. Затем они получили вызов, и Мак-Кейб объяснил, что что-то случилось в доме на 118-й улице.
— Что-нибудь веселенькое, — сказал Робинсон. — Пол провалился, потолок обрушился, детей крысы съели. Я вырос в таком доме. Не могу этого простить отцу. До сих пор не могу.
— Разве те, кто там живет, могут куда-нибудь съехать?
— Прочь. Куда угодно, только прочь.
— Нельзя просто писать о полицейских, — вмешался Робинсон. — Полицейский — это общественная реакция. Проваливается пол — зовут полицейских. А что, черт возьми, мы можем сделать? Заново отстроить эти крысиные ловушки?
Мы въехали на 118-ю улицу и увидели полдюжины людей, собравшихся перед одним из домов. Кто-то из них сообщил, что звонила миссис Гонсалез и что ее квартира на четвертом этаже.
— Что там случилось? — попытался узнать Мак-Кейб.
— Кто знает? Она никого не впускает.
— Она ранена?
— Кажется, нет. Она просто никого не впускает.
Мы начали подниматься, Мак-Кейб и Робинсон с оружием впереди, а я следом за ними. Двое мужчин последовали было за нами, но Мак-Кейб махнул на них рукой и приказал убираться. Мы поднялись на четвертый этаж, прошли коридором, и Робинсон постучал в дверь.