Женитьба Мечтателева - Сергей Заяицкий


Сергей Заяицкий Женитьба Мечтателева

Глава 1

О, милые мои, дорогие потомки, о, грядущие литераторы и быта историки, о, книголюбы двадцать первого века!

Вижу, вижу, как сидите вы на холодном полу плесенью пахнущего архива, как роетесь вы в толстых — не в подъем тяжелых — словарях-энциклопедиях!

Слышу, слышу, как один книголюб с изумлением спрашивает другого:

— Как понять: «зловонным отплевываясь дымом, из-за поворота показался Максим»?

— Максим? — говорит другой, потирая лоб. — Гм! Это христианское имя! Некий Максим шел и курил скверный табак!

— Нет, — возражает первый, — дальше сказано: «он был набит людьми, ноги их в дырявых валенках торчали из окон».

— Вспомнил, — перебивает второй, — это был кафешантан. Мне недавно еще попалась песенка:

— Почему же из кафешантана торчали ноги в дырявых валенках?

— А что же? У писателей той эпохи — впрочем, посмотрите в словаре!

И в каком-нибудь десятом томе, на пятисотой странице, найдет наконец любопытный разгадку:

«Максим — поезд эпохи великих гражданских войн. Назван в честь писателя Максима Горького». Босяк-поезд в честь босяка-писателя!

Но что будет для вас этот третий по значению Максим, для вас, перелетающих с места на место быстрее воображения с помощью какой-нибудь машинки, умещающейся наподобие портсигара в жилетном кармане!

Да, трудно будет вам понять, как десять, двадцать часов, кашляя и громыхая ржавыми цепями, завязая в снегу, полз этот Максим, поистине горький, и как в январскую вьюжную ночь на полустанке ждали его люди, трепеща до боли в сердце, и как завыли они все разом, когда в снежной пучине, среди мириад снежинок, завертелись вдруг мириады алых искр.

По выпученным глазам людей видно было, что эта минута и есть в их жизни самая главная, и если когда-то раньше припадали они к материнской груди, воровали, зубрили, мечтали, то все это они делали лишь ради того, чтобы в эту снежную ночь осаждать стонущий от непосильной тяжести поезд и в восторженном озлоблении царапать, щипать друг друга, пихать локтями, ругаться во все горло вдохновенно и бессмысленно. С отчаянием кричал кто-то:

— Продвиньтесь, гражданин, дайте прицепиться! Будьте настолько сознательны!

Гроздь человеческих тел повисла было, но от сильного толчка вдруг рассыпалась, вагоны поползли с нежданною быстротою, и только один счастливец остался-таки во мраке площадки, сел на свой мешок, буграстый от картошки, и погладил ушибленную ногу. При этом он обнаружил, что он упирается ею в чье-то бородатое и неподвижное лицо.

— Pardon, — сказал он и отдернул ногу.

Кто-то рассмеялся над ним во мраке.

— Monsieur est trop aimable![1] Или вы думаете, что под влиянием борьбы с безграмотностью мужички научились недурно калякать по-французски, «Eh bien, Климыч, ёtez-vous heureux аvес votre Агафья?»[2] Думаю, что заблуждаетесь! Видите, он и не пошевелился. А скажите вы ему — моя соседка разрешит мне так выразиться — ты чего разлегся, сукин сын? — услышит и подвинется.

Но лежащий, видимо, крепко спал, ибо и тут не пошевелился. Гражданин Мечтателев, разумеется, ничего не мог увидать в темноте, но упоминание о соседке приятно взволновало его в этом ползущем среди первобытного хаоса поезде.

— Лучший способ узнать человека, — продолжал голос, — это наблюдать его при посадке в поезд или в трамвай. Иной добродушнейший и компанейский малый над случайно раздавленным червем плачет и рассуждает о микрокосме, а когда садится в поезд — звереет, лица человеческого на нем нет, и дайте вы ему в этот миг нож, воткнет он его вам в спину и еще будет поворачивать его там наподобие штопора… Что на это скажет наша очаровательная соседка?

Гражданин Мечтателев с интересом ждал ответа, но его не последовало, словно и не было никого во мраке.

— Впрочем, в самом деле, ведь ночь, — пробормотал голос с некоторою как будто досадою, — а по ночам принято спать… Так, по крайней мере, гласит кодекс пансионов для благородных девиц! Вы в Москву изволите ехать?

— Да, в Москву!

— И я! Тянет! Все мы кричим вроде Чацкого: вон из Москвы, карету мне, карету… А как подадут карету… впрочем, я и вам мешаю спать своею болтовнею…

Он умолк. Гражданин Мечтателев ясно представил себе одинокую путешественницу, уставшую и томную, ему вдруг почудилось, что он сидит в экспрессе, медленно ползущем к сенготардскому перевалу, и что завтра утром, открыв глаза, он увидит внизу голубую страну — madonna mia! — кусок неба, упавший на землю, а рядом зевнет после сна и улыбнется ему одинокая путешественница…

Под равномерное постукивание вагона сквозь окоченевшие мозги поплыли сонные, бессвязные, сотни раз продуманные мысли — воспоминания, воспоминания, воспоминания — и уж ничего нельзя было понять, сон ли это был или действительность.

* * *

Когда говорилось «жизнь», то представлялось: море, огромное лазурное море — океан, при тропическом солнце блещущий, гладкая, как паркет, палуба, музыка, белые на фоне синего простора девушки… Целоваться хочешь — выбирай любую! А там вдали, словно облако, неведомая страна, у деревьев листья, как слоновые уши, цветы с лепестками, каждым из которых можно прикрыть отдыхающую в полдень возлюбленную… Когда заходит солнце, сразу вспыхивают все звезды, словно миллионы ракет вдруг рассыпаются по небу. Яркая, как солнце, луна выглядывает из-за леса. Голый раб бьет в серебряный гонг. «Господин! Великий Тотемака да простит мне мою дерзость, но время объятий наступило!» И возлюбленный лениво встает и скидывает лепесток с тела возлюбленной. А три рабыни садятся поодаль и поют заунывно:

— Петр Алексеевич, — говорил старческий голос, — кушать пожалуйте! Тетушка из себя изволили выйти! Рвут и мечут!

Петр Алексеевич Мечтателев вздрагивал, поднимал съехавшую с колен книгу, взглядывал в зеркало на свои горящие глаза и шел в столовую, где рвала и метала сухонькая, уютная старушка (на рояле училась играть у Дюбюка).

— Петя, — говорила она, — суп в третий раз подают… И как тебе самому не обидно! В другой раз я, право, рассержусь — будешь все холодное кушать!

И тут же, глядя на его блуждающие глаза, думала: «Так вот, вероятно, и Шиллер, когда сочинял „Орлеанскую деву“. Похудеет он от этого писательства! Уж лучше бы таланта не имел, да был потолще!»

В гостиных, когда зажигались во всех углах кружевные абажуры и озаряли фотографии камергеров, говорил глубокомысленный ценитель прекрасного, держа в одной руке чашку, в другой печенье и перекладывая подбородок с одного острия воротничка на другой:

— Талантливый человек! Одарен всесторонне и несомненно принадлежит к числу мятущихся натур!

И девушки вторили по углам:

— Ах, какая мятущаяся натура!

А завистливые юнцы спрашивали саркастически: «Как можно метаться, сидя в кресле?»

Говорят, одна девица, придя навестить ту самую старушку-тетку и не застав ее дома — предлог это был наиочевиднейший, — решила подождать и, зайдя, задыхаясь от ужаса, в пустой кабинет Петра Алексеевича, прочла в раскрытом на столе дневнике:


«17 февраля. Жизнь моя будет необыкновенна, ибо чую в себе великие силы. Лучше быть великим и несчастным, чем счастливым и невеликим (зачеркнуто), малым (зачеркнуто), ничтожным (подчеркнуто).

18 февраля. Посетил передвижную выставку. Слышал, как стоявший рядом со мной чиновник сказал жене, указывая на „Владимира Маковского“: „Хорошо этак с гитаркой посумерничать. На столе самоварчик! Тепло! Тихо этак… Красота!“ Он счастлив по-своему. Ему нетесно в мансарде, а мне тесно во вселенной!»

Тут, говорят, девица случайно взглянула в олимпийские глаза великого Гете, взвизгнула и опрометью побежала домой, так что лакей, догнав ее уже на улице, не без борьбы надел на нее шубу и шапочку.

И такие случаи, говорят, повторялись.

Княгиня Олелегова горевала, что ее сын материалист, и советовалась с той же тетушкой, как быть, но тетушка качала головою.

— Ведь мой Петя не пример, — говорила она, — у него кровь! Ведь моя бабушка — рожденная герцогиня Монпарнас, троюродная сестра Шатобриана.

И княгиня Олелегова ехала домой, расстроенная, и в своей роскошной передней натыкалась на трех взъерошенных, которые, принимая из рук презрительного швейцара дырявые пальто, спорили о каком-то капитале, словно наследство делили.

Любопытная девица была болтлива, и слухи о дневнике дошли, говорят, до самой madame Vie, которая в это время в платье, усыпанном блестками, исчезавшем совсем, когда она сидела, пила шампанское и наблюдала аргентинское танго. А докладывавший ей об этом остробородый черт во фраке с орхидеей прибавил, лизнув ее в напудренное плечо:

— Чемодан уложил! В кругосветное путешествие едет! Всем европейским «кукам» телеграммы посланы!

— А, так?! — И тут же на ресторанном меню резолюцию наложила.

Черт прочитал и такое от радости антраша выкинул, что туфля лакированная с ноги сорвалась, румыну-скрипачу смычок пополам!

Хохоту! Хохоту!

А на другой день! О-ге-ге! Экстренная телеграмма! Германия объявила…

И по всем улицам все гимны, гимны, гимны!

Что, уложил чемоданчик? То-то, голубчик!

* * *

Был такой день, когда Петр Алексеевич робко вошел в свой кабинет, покинув ванную комнату, в которой просидел он целую неделю. Из огромного окна видна была «златоглавая», а в стекле чернела дыра и вокруг нее паутина трещин, как на карте узловая станция. Издали казалось — не стекло, а сама Москва растрескалась. Кинулся к зеркалу: деревянная гладь и на полу осколки, а за стеной тетушка с горничной что-то разбирает.

— Барыня, дворник приходил — он теперь важный — самоварчик один не продадите ли?

— Нет, нет, самоварчик нельзя продавать! Он еще Пете пригодиться может!

И вот тут-то лопнул от хохоту остробородый черт, и запахло серой по всему миру.>

* * *

Что-то тускло синело в дверных окнах, Это был морозный рассвет, нудный и длительный. Гражданин Мечтателев, открыв глаза, сразу посмотрел в угол. Там на фоне синевы вырисовывалась женщина, вся спрятавшаяся в шубу, так что нельзя было определить, спит она или не спит, молода или стара, красива или безобразна. Но он был твердо уверен: не спит, молода и красива.

Мысль поразить ее и обрадовать тою культурою, которой не ждет она, верно, встретить на грязном «Максиме», приятно взволновала его. Бородач на полу по-прежнему спал, спал и говоривший вчера человек, съежившись на чемодане.

Это был небольшого роста худой человек с бледным, бритым лицом, на котором жутко, будто впадины черепа, синели огромные круглые очки. Что-то жеманное и наглое, было во всей его фигуре, а гражданину Мечтателеву вдруг вспомнилась глупая картинка, выставленная некогда у Дациаро: девушка, вся обнаженная, лежит со связанными руками на ковре, а над нею склоняется некий с гладким, как зеркало, пробором и с непонятной улыбкой на бритом лице. А сзади скелет держит светильник. Гражданин Мечтателев почувствовал вдруг холодную жуть и, не в силах переносить долее молчание, тихо, чтоб никого не разбудить, спросил:

— Вы, вероятно, направляетесь в Москву?

— Да, — ответила она к его радости тоже тихо, — а вы?

— О, конечно! Я москвич! Я просто сделал маленькую вылазку за так называемыми предметами первой необходимости, но

— А вы тоже москвичка?

— Нет, я из Керчи.

Он слегка смутился. Керчь? Могла ли элегантная женщина родиться в Керчи?

— Но у меня, — продолжала та, — тетушка живет в Москве, на Плющихе (она назвала переулок), в доме номер 5. Не знаете?

Гражданину Мечтателеву показалось, что при этих словах пошевелил головою человек в синих очках, словно быстро взглянул на девушку. Но, должно быть, он просто поправил во сне усталую голову.

— Если что-нибудь понадобится вам в Москве, — сказал гражданин Мечтателев (после Керчи уже с меньшим волнением), — я живу (он назвал адрес).

— Как же я к вам приду, — возразила девушка, — мне будет довольно неудобно прийти к мужчине.

— Отчего же неудобно? У меня лестница сравнительно удобная.

— Я вовсе не про то… Мне к вам прийти будет неприлично.

— Это другое дело! Я не знаю керченских правил приличия!

Он сердито спрятал лицо в воротник. Кончился лес- сразу посветлело, и при свете дня он увидал большие голубые глаза, смотревшие на него с кротким недоумением. На ее голове был мягкий шерстяной платок, а огромный лисий воротник обрамлял розовое личико.

Внезапно заговорил человек в синих очках:

— А вы знаете, почему этот товарищ вчера на сукина сына не откликнулся? Мертвый! Это вы покойнику вчера «pardon» сказать изволили!

Гражданин Мечтателев испуганно отдернул ногу и слышал, как девушка сказала, перекрестившись:

— Царица небесная! Какая жалость!

Бородач лежал навзничь, и абсолютная неподвижность его — неподвижность вещи — выдавала тайну.

«Максим» подполз к полустанку. Человек в синих очках лениво встал с чемодана и приотворил тяжелую дверь.

— Тут человек умер, взять надо!

— В Москве пост, — отвечал сонный голос, — там и жалуйтесь!

— Да я не жалуюсь, я заявляю!

— Ну, там и заявляйте!

Но другой голос спросил:

— А он, покойник-то, в сапогах?

— В новешеньких!

Подошли два сторожа и, зевая, вытащили труп.

— Не шевелитесь, — крикнул человек в синих очках. — Какая гадость!

Он несколько раз с силою топнул ногой по тому месту, где лежал труп. Петр Алексеевич в ужасе зажмурил глаза. «Максим» снова тряхнул цепями, вдали в сером небе уже висел огромный золотой купол. Как по воде круги, расползлись блестящие рельсы. У Петра Алексеевича был странный миг, словно потерял он на минуту сознание, а когда огляделся кругом, то увидал уже вокзальную сутолоку.

Девушка аккуратно поднимала какие-то мешочки, очевидно, гостинцы тетушке, а человек в синих очках схватил свой чемодан, обклеенный квитанциями всего мира.

— Arividerci! — крикнул он и помахал рукою с фамильярной театральностью.

Какой-то лохмач загородил вдруг вселенную своим пятипудовым мешком, а за ним другой, а за ним третий. А когда, с волнением толкаясь и крича «виноват», пробился гражданин Мечтателев сквозь толпу, то никаких голубых глаз, разумеется, уже не было…

«И черт с ними», — подумал он.

Исчез и человек в синих очках.

Глава 2

Каждый день проходил по судьбою составленному расписанию, и было оно — смешно и сравнивать — не в пример точнее железнодорожного. Только иногда почему-то шумело в ушах, и тогда казалось, что все еще сидишь на мешке в холодном вагоне, по спине тогда пробегал озноб, как от внезапно залетевших за воротник снежинок, и огромные синие очки расплывались тогда круглыми мраками. Но это продолжалось секунду. Иногда еще ночью казалось, что кто-то стоит в темноте и дышит над самым ухом; но и это на одну секунду. А в общем расписание не нарушалось. Было восемь часов вечера, и Петр Алексеевич знал, что сейчас войдет сосед Иван Данилович и скажет: «А Павелецкая-то дорога стала». А если не Павелецкая, то Курская. Он даже загадал: если Павелецкая стала — хорошо ему будет, если Курская — плохо.

Иван Данилович вошел. Сначала вошел, а потом постучал по двери.

— Извиняюсь, — сказал, — не постучал! Ну — да ведь вы не дама! Да и дама-то теперь при столь низкой температуре вряд ли будет голышом сидеть.

Вид он имел необычайно таинственный.

— Помните, — проговорил, он садясь в кресло, — я вам вчера про шайку бандитов рассказывал? Они еще бриллианты похитили (Иван Данилович огляделся), которые за границу отправить хотели? Ну, так вот: всю шайку нашли, кроме самых главарей, и все бриллианты тоже, кроме самого главного! Не то спрятали больно ловко, не то потеряли… Вся Москва теперь ищет! Ничего не слыхали?

— Не слыхал!

— Обыски, говорят, идут повальные! Зубы даже осматривают; у Анны Григорьевны знакомого дантиста мобилизовали… Не слыхали?

— Ничего не слыхал! Вероятно, вранье!

— Ну, как же так вранье! Вся Москва не соврет… А недурно этакий бриллиантище найти! Тогда можно, пожалуй, и колотым побаловаться! А?

— А не слыхали, какая дорога стала. Курская или Павелецкая?

— Вернее, что обе! Мне инженер один объяснил! Ну, еще, говорит, с горы паровоз без дров как-нибудь съедет! А в гору? Да-с! То-то и оно-то! Так если искать пойдете, на Ильинке не ищите! Там на три аршина под землею все обыскано… И на Арбате не ищите! На Арбате я ищу…

Я, собственно, за этим и зашел. Утаить бы мог, да не в моем характере! Ну, как ближнего не выручить? Найдете, ну, тогда с вас могарыч!

Оставшись один, Петр Алексеевич задумался.

«Ведь вот, — подумал, — наверное, есть такой счастливец, который найдет бриллиант!.. Уедет черт знает куда, будет в лунные ночи кататься по венецианской лагуне с какой-нибудь… А, черт!..»

Он от злости ударил кулаком по столу. Тут случайно взглянул он на бумагу — отрывок книги — в которую было завернуто выданное на службе мыло, и слово «алмаз» удивило его. Это были стихи неизвестного поэта. Средняя часть стихотворения была залита чернилами, но начало и конец можно было прочесть:

Дальше