Бортовой журнал 3 - Покровский Александр Владимирович 2 стр.


Выглядит это все примерно так: одни спрашивают, другие отвечают:

– А вы будете хорошо себя вести?

– Ну что за вопросы?

– А вы там все приличные люди?

– Ну что за дела?

То есть всех интересовало: вот если мы протянем трубу, то по ней точно пойдет газ?

На что им отвечали, что мы-то – точно, а вот соседи у нас – прости хосподи!

«А и Б сидели на трубе». – Что было потом – всем известно, но хочется же гарантий.

Теперь это все называется энергетической безопасностью, а когда-то это все называлось энергетической зависимостью.

Все и сейчас зависят от всех, но хотят поменять терминологию.

Она всех не устраивает.

Должен вам сообщить, что полная независимость и, стало быть, безопасность энергетическая была в свое время только у Карлсона на крышах города Стокгольма. Там он нажимал у себя на пузе такую масенькую кнопочку, и за спиной у него начинал работать хитроумный моторчик с пропеллером, после чего он уже был готов лететь на все четыре матери.

Да, время уходит, нефть кончается, газ дорожает.

Весь мир теперь сражается за остатки и того и другого. Все, знаете ли, трубы тянут.

А через пятьдесят лет, наверное, тоже будет саммит, и посвящен он будет водяной безопасности. Там будут договариваться о том, кто и как будет поставлять по совершенно другим трубам пресную воду, и чтоб втихаря никто не распиливал льды Антарктиды и айсберги Гренландии, потому как к этому времени с энергетикой совсем почти разберутся – изобретут альтернативное топливо, и, стало быть, пора будет делить нечто иное.

А поиски альтернативных видов энергии уже вовсю идут, так что с трубами под газ самое время подсуетиться. А то ведь тянем-потянем, а когда протянем, то они скажут, что уже это все и не надо. Катастрофа. Только представьте себе: изобрели новый вид энергии – назовем ее «линейные волны» – и мир мгновенно поменялся; огромный высотный офис «Газпрома» опустел, всюду битые окна, люди с потерянным взглядом, в слезах и парше, садятся в недорогие отечественные машины и едут неизвестно куда побираться.

А ведь это картина на завтра, и есть уже репсовое масло, из которого добывают очень дешевое дизельное топливо с помощью некоторых устройств, и есть газ метан, который разлагают на углерод и водород, а последний поступает в реактор, где, соединившись с кислородом, получается. движение вперед.

А еще есть такая штука, как солнечные батареи – чего-то они пока дорогие очень, но и это преодолимо.

А есть еще опилки, в прошлом растущие по берегам Темзы, которые распадаются на газ и не газ.

И реакторы для биогаза есть, чтоб, значит, не все отходы со свиноферм в реки сбрасывать.

И ветряки давно имеются – наземные и подводные.

А на ниагарах можно поставить небольшие, незаметные для глаз вертушки, и они свет будут давать.

А прибой на Амазонке, когда река поворачивает и идет вспять – вот где мегаватты-то!

И уже можно заглубить один провод в землю (спросите у президента Буша), а другой оставить на поверхности и – о чудо! – ты полностью автономен, ты независим ни от кого, у тебя есть электричество, и в доме твоем отапливаются не только полы.

А насчет «линейных волн» я не зря обмолвился. Звонили уже мне из Грузии, именно из того места, где встречаются воды Арагвы и Куры, и где из-за горы и ныне видит пешеход столбы обрушенных ворот.

Так вот, звонили и говорили:

– Саша! Приезжай! Мы испытания проводим! Швейцарцы уже приехали! У нас пока получается пять киловатт! Из ничего! Но готовим установку на сто пятьдесят киловатт!

Слышите? Готовят. И ведь приготовят.

Так что самое время тянуть трубы, а народ самое время собрать, и чтоб они подтвердили, что не зря мы трубы-то эти несчастные всюду тянем.

Ведь безопасность, она же что на самом-то деле должна нам всем гарантировать?

Она должна гарантировать не только добычу и поставку, а и то, что у нас все нами добытое купят.

КУПЯ-АААТ!!!

По возрастающей цене.

* * *

Законы человеческие и законы совести разнятся. Совесть говорит с человеком внятными словами. Она говорит: «Ты не прав! Так нельзя! Ты поступил гнусно!»

Там нет второго толкования. Там нет такого: «Если ты это сделал, то, можно сказать, что ты поступил нехорошо». Там есть только: «Ты поступил гнусно!» – и никак иначе. Таков язык совести. Он прямолинеен.

* * *

А в законах человеческих всегда есть и второе толкование, и двадцать второе. И это не с семнадцатого года, как утверждает Коля, это издалека, иначе бы поговорка «Закон, что дышло» родилась бы после двадцатого года, а она появилась на свет значительно раньше.

Совесть говорит с нами на очень простом языке. Там короткая фраза, и эту фразу нельзя переиначить.

Совесть нельзя, а закон можно.

* * *

В законе нет конкретности, поэтому мир блатной превалирует над миром закона. Ведь если прокурор где-то заказывает, например, песню, то он заказывает «Мурку».

Или «Владимирский централ» – вот настоящая прокурорская песня.

Почему же он не заказывает песню про «мгновения»? «Мгновения, мгновения, мгновения!»

Потому что вор в тюрьме отсидел и отстрадал. И это конкретно. Сидел – страдал.

А прокурор не получил это от жизни. Он не оценен. Нет у него подтверждения тому, что он отстрадал.

То же самое происходит и с законом. Нет в законе того, что он, закон, прав. Нет однозначного толкования.

* * *

О литературных жанрах? Меньше всего я понимаю в литературных жанрах. Коля считает, что тот жанр, к которому я прибегаю сейчас, довольно странный, и, в сущности, он только недавно появился. Например, книга «Люди, лодки, море» ни к рассказам, ни к повестям, ни к романам отнести нельзя.

Может быть, это эпистолярный жанр. Это письма в одну сторону. Тут вроде бы собраны те письма, которые отправляю я. Придумано все, конечно, от начала и до конца.

Тут читатель размыт, как считает Коля, и в этом случае письмо, как стихотворение, подразумевает некую личность, которая перед тобой стоит, к которой ты обращаешься.

* * *

Ну да. Я человеку отвечаю. Я отвечаю ему даже на те вопросы, которые он не задает.

То есть этот человек для меня настолько конкретен, что я могу написать ему письмо.

Это победа лирического начала (это говорит Коля).

Коля считает, что в жанрах лирического начала, лирического способа изложения можно говорить очень серьезные вещи: анализ, конкретные катастрофы, случаи, публицистика. Оказалось, что человек в этом нуждается.

* * *

Человек вообще нуждается в участии. Я ему на пальцах растолковываю то, что ему объясняют и без меня, но очень витиевато. Ему объясняют все так, что он подозревает, что там кроется какая-то ложь. И он прав. Там есть ложь, фальшь. Это корпоративная ложь.

И правда там тоже корпоративная.

Правда – для своих, а ложь, в виде версий, для всех прочих.

Я ему не вру. Я высказываю свою точку зрения. Я не предлагаю ей следовать и ее принимать. Человек свободен. Я считаю его за полноценного собеседника.

* * *

У меня не один собеседник. Их масса, поэтому там есть перемежение стилей.

Я меняю свой собственный стиль. Я не боюсь его зачеркнуть, оборвать, но не боюсь и к нему возвратиться. Получается, что я говорю сразу со всеми. На разные голоса. Я меняю себе голоса. Это концерт. Человек читает, и ему не скучно, забавно. Он перескакивает с одного стиля на другой, и ему, человеку читающему, интересно, что же я придумаю дальше, как я вывернусь.

А я и сам не знаю, что же я придумаю, поэтому и мне тоже интересно.

* * *

Чтение дело не публичное. Оно дело внутреннее, интимное.

Даже если ты что-то читаешь вслух, то слова звучат по-другому. Это тебя раздражает, это тебе не нравится, к этому надо привыкнуть, если вообще это надо.

* * *

Растление – это двоякость. Оно допускает, что то, что ты считал плохим, не такое уж и плохое. Оно может быть не совсем плохим, не очень плохим, а если и попробовать, то и вполне хорошим, удобным, приемлемым, соблазнительным – стоит попробовать.

Это такая очень влажная среда. Там отсутствует сухость, отжатость.

А во влажности все произрастает.

Там даже не надо слов. Там можно по наитию. По глазам. На уровне интуиции. А при должном развитии интуиции законы не нужны. Нужен договор. Это договор крыс. Он не в зоне речи. Он из зоны недомолвок.

Растление – это центральная тема культуры. Писатель хочет внятности. Он хочет построить фразу, но читатель все равно понимает все не из слов, а из контекста, потому что русские слова не обязательны. Для писателя – такой простор, а для закона этот простор не годится.

Растление – это подмена ценностей.

* * *

На Руси всегда был витиеватый язык. Поговорили – полдела сделали. Не дело сделали, а поговорили. Поговорили – дальше можно ничего не делать, потому что сам разговор – это и есть дело. Можно только пообещать, и это уже будет считаться настоящей работой.

Интеллектуалы же в основном говорили. Они ничего не совершали, они проговаривали, создавали словесные формы, сиюминутные формулировки. Они ничего не делали до семнадцатого года, и после него они тоже ничего не делали и прекрасно существовали. Пошептались – и ладненько. Были, конечно, и те, кто решался на дело, на поступок, на действие, но их выкашивали.

И все понимали правила игры. Не делай – не выкосят.

* * *

Я пошел служить на флот, потому что там нет невнятности. Там, где вступил устав, там все конкретно. Не зря говорят, что устав написан кровью. Там шаг в сторону– кровь. Там нет двойного толкования. Устав выношен. Это правила жизни, иначе – смерть.

Растление возможно потому, что правила написаны так. Закон не стал уставом.

Его всегда можно переиначить. Устав переиначить нельзя. Он говорит: надо делать так. Не сделал – погиб. Пойдешь направо – погибнешь, налево – коня потеряешь. И по-другому никак.

Все же в языке. Русский язык прекрасен. Он очень хорош для поэзии. Слово допускает разночтение. Оно не конкретно. Конкретен только отклик на это слово. Человек откликается, и вот когда он откликается, он откликается в конкретных, коротких, внятных для себя формах.

Русский язык очень мягкий, глубокий. Это не язык жестких конструкций. Это не язык закона. Коля говорит, что поэтому на русском нет философии. Там нет категорий. Это молодой язык. По сути, он ровесник Пушкину и Карамзину. Это светский язык. Это язык говорения, милой болтовни, язык приватного письма, язык рассуждений. С ним все всегда застывало на середине пути. Ничего не доводилось до конца. Авось да небось. Только самоуничтожение удавалось довести до внятности. Русские – мастера самоуничтожения.

Это у них здорово получается. Можно ли это связать с языком? Можно. Это вообще связано с культурой, а она предполагает последовательные, связанные между собой события, а связаны они именно на основе слов, языка, внятности. Почему всем полюбилось слово «однозначно»? Потому что только его все и жаждут.

Культура – это последовательность, повторимся. Разорванность сознания неприемлема. Язык карнавала, язык переодевания – это только часть языка. Он не может быть всем языком. В карнавале сознания нет, есть действие.

То есть растление в языке? В великолепном, могучем, прекрасном, глубоком, мягком, молодом русском языке? Увы! Коля говорит, что русский язык, в отличие, например, от немецкого или английского, язык безоценочный.

– То есть невозможно его поставить в какие-то рамки? Он не может оценить сам себя? – спросил я.

– Может быть, ты и прав!

– То есть Сталин почти ни при чем? Он взял инструмент?

– Оказалось, что есть почва.

– То есть это с восторгом взошло?

– Это восходило и во Франции во время Французской революции.

– То есть революционная терминология – это ложь природы, которую взяли на вооружение. Это ложь, из которой сделали знамя и которое потом понесли по миру. И Сталин, растлевая, хотел отказаться от лживости. Растлением он боролся против лжи, которую сам же и порождал? Конкретное, омерзительное действие следовало воспринимать как норму. Мало того, этим следовало гордиться.

– Не только. Это воспринималось как священная истина. Она не может быть оспорена, она не может быть обдумана. Очень удобно жить в зонах, где нет мысли, где ты не даешь себе отчета, где ты плачешь и страдаешь невнятно, не напрягаясь, не говоря себе последние слова. Русский законник – это очень нелепая, комическая фигура. Русский скоморох – да! Страдалец – да! Самоубийца – да, это наше!

– Русское самодержавие все время выстраивало, выстраивало, выстраивало. Оно вводило чиновникам форму, оно строило их по разрядам, по чинам. То есть оно пыталось выстроить некую крепость, чтобы противостоять растлению внутри языка? Но все напрасно. Несмотря на все эти выстраивания, чины и формы – все рассыпалось в прах, в дым. Все и всегда. Крымская война – полное поражение. На своей земле. Николай Первый ожидал победы. Растление приводит к тому, что человек миф принимает за реальность. Он не может оценить сам себя, окружение, свою жизнь. Он не может подобрать для явлений правильные слова. Он понять их не может, и в результате он движется совсем не в ту сторону. Он приходит не в ту сторону и говорит: «Ба! Куда мы ушли! Неправильно все делали».

А почему мы неправильно делали? А потому, что не было слов, которые поставили бы, в конце концов, закон над всеми.

– Нет точки отсчета. Не сделаны очень простые вещи. Не установлено, например, число погибших в Гражданской войне, в репрессиях, при раскулачивании. Число погибших во Второй мировой войне тоже неизвестно.

– В океане лжи ты хочешь найти островок правды. Чтоб нарастить почву.

– Я хочу начала. С чего-то надо начать. Вот в центре страны лежит нечто. Это не тело. Это не мощи. Это нечто. А в русском языке НЕЧТО лежит рядом с НИЧТО. В русском сознании ничто и нечто становятся одним и тем же.

– Я понимаю. Человеку хочется найти что-то, чтоб зацепиться. Не утонуть в болоте. Россия в себя утянет всех. Придут гунны, мунны – кто угодно, и они станут русскими. Историю переписывали все. Ее переписывали и во времена фараонов, и до, и после. Это было не российское, это было общечеловеческое, но потом, как-то медленно, все перешли к закону, или они хотя бы делают вид, что они отказались и что все равны перед законом, а Россия – нет. Надо начать. В законе хотят однозначности. Од-но-знач-но-сти. Одного значения. Не пятидесяти значений для одного слова, а одного. Не хотят интонации, когда в зависимости от нее ты или спрашиваешь, или отвечаешь, или утверждаешь, а хотят определенности. Все возвращается к русскому языку. Вот почему высшие иерархи русской православной церкви обращаются к пастве и почти поют слова? Потому что пение повышает статус языка. Пение делает его более значимым и… однозначным. Слова в песне приобретают большее значение. Пропой: «Ка-ва-лер-гар-да век не-до-лог…» – и ты замрешь от восторга – вот оно: недолог. А теперь произнеси это без пения: «Кавалергарда век недолог» – ну и что? Ну недолог, правильно, ну и дальше-то что?

Вот почему мы начали разговор с Эммы Гер-штейн? Потому что там вкусный язык. А почему там вкусный язык? Потому что он необычайно точен. Слово не выбросишь. А почему он точен? А потому что она таким образом бежала растления.

В языке существуют области, которые делают его конкретным – это вкусный должен быть язык. Для этого писатель находит слово и ставит его рядом с другим словом – и все, родилось, не разорвать. И это словосочетание воспринимается, как открытие.

«Клепаный Кулибин!» – это уже не изменить. Он теперь всегда будет клепаным, этот несчастный Кулибин. Вот она неизменность. Вот она борьба с растлением – сделайте язык вкусным. Эмма Григорьевна Герштейн боролась с растлением по-своему. Она делала язык вкусным. И НИЧТО никогда не станет НЕЧТО.

Это начало отсчета.

Да, растление внутри языка – это верно, как верно и то, что сам язык борется с растлением.

* * *

Зимой я одевал моего маленького Сашку в кучу одежек. Одна на другую, одна на другую – сверху комбинезон.

Сашка сопит, ему неудобно и жарко. Он торопится на улицу. Там нас ждут санки и горки. Мы идем кататься.

В комбинезоне кататься легко – если санки перевернутся, то дальше Сашка катится уже без них на попе. Это очень удобно. Вот только писать неудобно.

– Хочу пи-пи! – говорит мне Сашка строго. Он уверен, что я существую на этом свете только для того, чтоб ходить с ним гулять, а потом расстегивать ему комбинезон на морозе, если он захочет «пи-пи».

Ну что тут поделать? Мы отходим от горки в сторону, и там я ему все расстегиваю, а потом копаюсь, копаюсь, копаюсь в том, что на нем надето, нахожу наконец то, с помощью чего мы будем делать «пи-пи», достаю это все и держу.

А он не писает.

– Ну что же ты? – говорю я Сашке.

– А ты, что ли, не знаешь, что надо подождать? – говорит он мне.

Так что мы еще какое-то время ждем, и только потом писаем.

Сложное это дело. Особенно зимой.

* * *

На севере человек сразу виден. Сразу становится понятно, что с этим можно куда-то пойти, а с этим лучше никуда не ходить, а вот с этим лучше завязывать отношения.

На севере все крайнее: метель может превратиться в пургу– причем за пять минут, а цветы там вырастают невероятных размеров.

Там обычный одуванчик может превратиться в огромный куст. А все потому, что у одуванчика очень мало времени.

Там у всех очень мало времени. И за это время все должны прожить жизнь.

Там все на полную катушку живет. И одуванчик, и люди.

* * *

Только без жертв! Я вас всех просто умоляю, только без жертв. Я понимаю, что праздник, я понимаю, что День ВМФ, но если это только возможно, чтоб все были здоровы.

Чтоб все были здоровы, веселы.

И чтоб ничего не гакнулось, вжикнулось, кикнулось, гикнулось. Чтоб, значит, не у пирса.

Назад Дальше