Они шли навстречу друг другу. Маранго подал команду «Право на борт!» только в двух кабельтовых от теплохода. Увернуться было невозможно. Удар принял на себя шестой отсек. Пробоина в десять квадратов. Все на мостике лодки от удара полетели за борт. Сигнальщиков размазало по ограждению рубки. Лодка затонула тут же.
В шестом отсеке погибли все.
В седьмом четверо ребят держались сутки. Их обнаружили только тогда, когда подняли лодку. Кислородные баллоны их дыхательных аппаратов были пусты. Заклинивший люк они не смогли открыть.
В четвертом задраились двенадцать человек. Они стучали только один час.
В первом отсеке собрались все остальные. Старшим здесь был старпом капитан-лейтенант Сергей Кубынин. Паники не было. Они решили выходить через торпедные аппараты.
Снаружи к этому времени были и спасатели, и водолазы, но организация спасения была таковой, что четверо погибли при выходе на поверхность – их просто потеряли из виду.
Только шестерым повезло. Они встретили водолазов и с их помощью добрались до барокамеры. Остальные выбирались кто как. Начальник штаба бригады скончался в торпедном аппарате от сердечного приступа. Только на третьи сутки Сергей Кубынин стал подниматься на поверхность. Он покинул лодку последним. На поверхности его зацепили багром. Погибли тридцать два, выжили – двадцать семь.
* * *У нас старые дыхательные аппараты. Пусть ИДА-59 даже заменят на что-то другое, это все равно будет старый аппарат.
В нем старые идеи – поднимаем подводника со стометровой глубины по буйрепу, соблюдая режим декомпрессии.
Остальное – колокол и все прочее – это из разряда «как получится».
Это как в «Планете обезьян».
Обезьяны обречены на повтор.
Они не могут изобрести ничего нового.
Но возможно, этого нового нет в природе?
Нет. Есть новое в природе.
Подводников можно спасать с любой глубины.
Есть такие перфторуглеродные жидкости. Это газопереносящие жидкости, с их помощью можно поглощать кислород и удалять углекислый газ. Если заполнить ими легкие, то кессонная болезнь подводнику не страшна. Можно всплывать с любой глубины без соблюдения режима декомпрессии.
Когда то, в далеком 1986 году, начались работы с этими жидкостями.
И каков же был результат? Собаки дышали, как рыбы.
Для них был создан и испытан аппарат жидкостного дыхания.
На испытаниях создавались условия подъема испытуемых в течение тридцати минут с глубины в семьсот метров.
И что же? Все собаки остались живы.
Вот и с подводниками бы так. Увы! Денег нет.
Подождем, пока это заново изобретут японцы, а потом купим у них.
* * *«Новая газета» пригласила меня на прогулку на теплоходе. Хорошо: река, и солнце, может быть, скоро выглянет из-за туч.
Пока теплоход «Денис Давыдов» делает разные сложные маневры, чтоб в конце концов пришвартоваться, все стоят на пирсе и болтают.
До этого мы целый час шлялись и у всех подряд спрашивали: где тут первый пирс. Пирс номер один, у которого и должен был стоять наш «Денис», был, конечно, на своем месте, только он был пуст, и потому мы искали другой «пирс номер раз» – вдруг он именно там и прислонился.
На мое предложение стоять рядом с начальством (где начальство, там и счастье) никто не отреагировал – народ искал пароход самостоятельно. В ходе этих исканий мы, растянувшись на полкилометра, зашли даже на запретную территорию «зада причалов», где размещены склады и все прочее, охраняемое специально обученными на это дело людьми.
Люди проводили наше шествие совершенно спокойными взглядами и спохватились только потом, когда мы уже выходили. Перед самим выходом я обнаружил помещение с буквами «М» и «Ж» и пригласил всех ими воспользоваться, потому что в России так: увидел – пользуйся, потому что больше может не быть никогда.
Ну наконец-то, нашелся наш теплоход, и теперь все наблюдают за его потугами притулиться к пирсу. Но вот он и ошвартовался. Ура! Но вот мы на него и погрузились – еще одно ура. А потом мы на нем пошли, а по берегам какие-то люди сидели, купались и загорали, а на теплоходе пили вино, и играл оркестр, и девушка хорошо пела джаз.
* * *Выражение «японский городовой» я придумал на втором курсе училища.
У меня это вырвалось. Нас не очень здорово кормили в столовой и, как только после обеда строй распускали, мы бежали в небольшой ларек. Там можно было купить пачку молока в пол-литра и коржик. Вот этот коржик у меня и полетел на землю, и, чтоб выразить свое ко всему этому отношение, а матом сказать было нельзя, я и придумал на ходу. Я вскричал: «Японский… городовой!» – второе слово должно было быть таким, какое в обычной жизни никогда бы не встретилось рядом с первым. Поэтому и городовой. А почему японский? А в этом слове есть стаккато. Там есть подъемы и впадины. Это лучше всего описывает состояние, когда ты уже видел, как ты съедаешь этот несчастный коржик, и тут он у тебя из рук валится в самую грязь.
Мы стояли вместе с моим другом Олегом Смирновым. Я и начал экспериментировать со словами. Появилось выражение «Копать мой лысый череп!», которое не прижилось.
* * *Кто-то сказал, что я чемпион по количеству мата на квадратный сантиметр текста.
Мат встречается у меня тогда, когда его невозможно заменить, когда из-за этого опресняется фраза. Обычно я стараюсь заменить мат. Придумываю нечто.
Меру пресности фразы я определяю на слух. Если фраза без мата звучит лучше, значит, мат надо убирать – вот и все.
* * *Считается, что на флоте мата много. Но матрос при командире не матерится.
То есть мат, как и водопад, падает только сверху вниз.
Таким образом, если снизу вверх – это оскорбление, а если сверху вниз, то это изъявление чувств начальства. С физикой все в порядке, если тебя материт начальство.
Это происходит прилюдно. Командующий – известный матерщинник или командир – известный матерщинник, и вот они могут отматерить офицера при всех.
Воспринимается ли это людьми как оскорбление? Иногда – нет, иногда – да. Нет – это когда оно сказано без злобы. Тогда сам говорящий начинает искать, как бы ему это все повкуснее выразить, и тогда это считается не оскорблением, а такой филологической находкой.
На флоте сильно не матерятся. Мат берегут. Он нужен для тех случаев, когда что-то происходит из ряда вон или что-то, связанное с риском для жизни человека. Чтоб его поддержать. Чтоб он схватился за что-то, задержался, не упал с высоты семнадцати метров.
Во время этого крика, а там бывает только крик, человек понимает, что он подошел к краю, что за этим краем только смерть, и тогда он отступает от края – и все живы.
* * *Мат односложен. Он как лай собаки. Недаром же в русском языке есть слово «лается», то есть ругается. С другой стороны, «лаяться», означает быть псом. Это низость.
Мат не должен вырываться наружу. Он для внутреннего употребления. Поэтому он может быть написан в книге, но не для чтения вслух.
Человека припирают к стенке. У него кончаются слова и начинается взбулькивание.
Он кипит, бурлит, его душит ярость. И вот, чтоб эта ярость не выжгла все ему внутри, появляется мат. Он должен перевести все в слова, чтоб не сжечь себя.
Мат– это как клапан. Выпустил пар. Вулкан взорвался, лава потекла. Мат ситуативен. Какова ситуация, таков и мат. Но применять его в жизни нельзя. Это превращается в срам. Слова же срамные. Они для ситуации, в которую человек не должен попадать, но он попал, и ему стыдно, но он их произносит, чтоб сохранить себя, чтоб себя не искалечить.
Это не должно быть повседневным языком.
Есть слово «брешет». Человек не должен брехать.
* * *Я очень долго пускал в народ слово «америкосы».
Я давно его пускал. Оно не приживалось, не приживалось, а потом прижилось. Я уже столько раз его слышал со стороны. Это мой личный вклад в светлое дело холодной войны.
Я впервые назвал североамериканцев «америкосами» в конце 80-х. Из-за них мы ходили в море как бешеные. Так что я очень долго думал, как бы их обозвать.
Вот я им и придумал прозвище – что-то среднее между кокосами и папуасами.
Так и получились америкосы. Сейчас все говорят «америкосы». Я совершенно спокойно к этому отношусь. Мне все равно. Главное же придумать. Вот это занимает.
Слово должно созреть. Ты ищешь, находишь, ставишь его рядом с другими словами, пробуешь.
Ты пробуешь его на язык, на звучание. Все это долго и здорово. Увлекает.
Ты ходишь, бормочешь, прислушиваешься, говоришь сам с собой и снова бормочешь слова – прекрасное ощущение.
Но иногда оно рождается на лету, вот как японский городовой, пока коржик летит в грязь.
Так я его хотел съесть, а он упал, и тут начинается: я-я-я…(начинаются муки горла, когда надо сказать «ебаный», конечно, но не хочется это делать) я-пппона…ский городовой!!!
* * *Коля говорит, что у него, давнего редактора моих книг, иногда бывают поползновения в какие-то мои откровенности поставить несколько точек, но потом он думает: как же так, раскрываешь страницу, а там столько будет зиять дыр.
Как говорит один Колин знакомый, который работал в журнале «Новый мир»:
– У нас такой важный год, мы пережили совершенно невероятную вещь в литературе!
– Как? – говорит ему Коля. – Что же случилось?
– А ты не знаешь?
– Нет! Я что-то читал, какие-то книги, но ничего не заметил. Все как обычно: и дрянь, и хорошее!
– Нет, – говорит он, – «Новый мир» впервые напечатал слово «хуй» без точек!
* * *Этот язык давно изгонялся.
Все на нем думали, говорили, но про себя, произносили тысячу раз, но вот тут, когда предстояло открыть рот и произнести его вслух, у всех начинались муки сомнения – сказать, не сказать, можно ли сказать, когда сказать; но в пятитысячный раз, после всех этих мучений, когда человек выживает, например, в авиакатастрофе, и тут к нему подлетает корреспондент и спрашивает у него: «Как вы себя чувствуете?» – ну конечно он скажет: «Иди ты на хуй!» – вот это состояние прощено. Он находится в таком состоянии, что лучше к нему не подходить, и тут, нарушая этот порядок, у него спрашивают, как там дела. Конечно он посылает его на три буквы, причем с явным удовольствием – наконец нашлось место для того дерьма, что внутри него вызрело.
* * *В быту, между собой, когда между людьми ровные отношения, на флоте не матерятся.
Незачем. При подчиненных я не матерился. Если ты материшься, то ты роняешь себя. Подчиненный и так в угнетенном состоянии находится по отношению ко мне – я выше по должности. И он знал, что если уж я начал материться, то он совершил что-то непомерное, невероятное, и он должен что-то делать – бежать куда-то, например.
Эмма Григорьевна Герштейн как-то рассказала Коле, что она очень виновата перед каким-то из своих племянников, который был тоже стар.
У них, по словам Эммы Григорьевны, была осложненная бытовая обстановка, он был очень виноват в том, что плохо обращался со своей матерью, и я, говорила она, до сих пор не могу себе простить, что я очень крепко его изругала.
– И мне кажется, – сказала Эмма Григорьевна с совершенно серьезным лицом, – у него после этого начался сахарный диабет!
И при этом она была абсолютно серьезна. Она поняла, что она произнесла некое слово, которое на самом-то деле сакрально.
* * *Жизнь вообще подсунула людям того времени очень большое испытание.
Мало того, что, живя в двадцатом веке, масса людей погибла ни за что, из-за какой-то дряни, какого-то произвола, обмана, кроме этого люди все время находились в поле искушений. Их все время пытались искусить, лишить людского, то есть растлить. Самые страшные черты нашего настоящего – это следы того растления.
Моисей, Моисей, Моисей, сорок лет, сорок лет, сорок лет.
* * *В русской культуре, как считает Коля, вообще очень много зон, которые не обсуждались, для них не было слов, они как бы не существовали. Мат– это такой низовой язык. Это даже не арготизмы. Арготизмы – это другое дело. Это язык закрытых корпораций. А мат – язык низа.
Почему же это так сохраняется, почему мат не ушел в русскую литературу?
Потому что, на Колин взгляд, люди таким образом боролись с растлением. Они хотели иметь что-то острое в руках, мат в данном случае, чтобы это мнимо благостное языковое тело прокалывать, чтоб оно не держало такого психического напряжения.
Это как огромный шар, что катится по всем, а люди его прокалывают. У всех есть в руке гвоздь. Мат спасал. Смотришь на кровопийцу, который на всех плакатах, и можешь его только послать, а значит, и изничтожить.
То есть это слово, сакральное, давало ему эту возможность. Это слово-уничтожитель.
И не случайно Эмма Григорьевна была уверена в том, что это слово оказало такое действие, что она нанесла ему глубочайшее психическое потрясение, и он заболел из-за этого. Она в это верила. Она это понимала.
Сейчас у нас нет объекта для ненависти. Власть размазана, власть стала институтом – олигархи, парламент. И ненависть, которую люди очень долго переживали, мы размыли теперь по огромной территории.
И мат обратился против цивилизации.
Стайка молодых людей, идущая по улице, говорит на этом языке, ничего не прокалывая, кроме своей языковой сферы, которая перестала быть утонченной. Она стала грубой, низкой, у них нет эпитетов.
Я сказал, что, на мой взгляд, происходит гниение сознания, и для того чтобы не сгнить окончательно, им надо откашляться. То есть мат нужен и не нужен. Когда он обращен на тебя, твой язык делается циническим.
Мат перестал быть режущим инструментом, элементом самозащиты. Потому что он все низводит до своего уровня. Это нельзя есть. Это нельзя потреблять. Там все состоит из одних острых кусочков. Нельзя же есть осколки.
И люди, говорящие на этом языке, закрыты для литературы.
* * *Сидим в прочном корпусе, уже идет приготовление, а у меня еще не укомплектована химическая служба. Это мы в автономку через час уходим, и у меня нет еще техника ЭРВ – техника по электрохимической регенерации воздуха.
На контрольном выходе был техник, но потом его откомандировали и до сих пор не дали – я уже устал всем докладывать. Теперь сижу и думаю: «А-а-а… идите вы все!»
Мичман-дозиметрист Воронов Анатолий Константинович видит мое состояние и говорит:
– Прорвемся, товарищ начальник, двух-сменку будем нести!
Я ему очень благодарен, хороший мужик, столько мы с ним прошли, а ведь когда-то, когда я только принял службу, мне про него говорили: «Ты к нему приглядись, он вор, он у нас попался, воровал запасные части!»
Я тогда ответил, что сам разберусь. Пригласил я его на первую беседу и сказал:
– Анатолий Константинович, мне тут сказали, чтоб я к вам пригляделся, сами знаете по какому поводу, на что я ответил, что буду судить о человеке по его делам!
Хороший мужик. Все время помогал, подставлял плечо. Вот и теперь.
А когда-то он делал фотографии для всего корабля, всех фотографировал, а потом печатал и раздавал фотографии, и его обвинили в том, что он собирает слишком много денег со всех на пленки и на фотобумагу. Пришел зам к нам на боевой пост и сказал, что идут такие разговоры.
Я уж сейчас и не помню, по скольку он собирал, только это были какие-то копейки. После этого обвинения я застал его плачущим. Мужик с бородой просто рыдал – никак не сдержать. Так ему было обидно. Он же все делал совершенно бесплатно.
Я тогда обиделся за него на всех и сказал ему:
– Анатолий Константинович, не берите в голову! Глупые они! И потом, это же какая-то сука сказала, но они же не все такие! – Еле успокоил его, чай выпили с вареньем.
А в ту автономку, когда у меня техника не было, перед самым выходом в море к нам на борт дали даже двух техников – одного матроса и одного мичмана, но оба они были не допущены к самостоятельному управлению.
Это означает только одно: они плохо знали свою специальность.
– Ничего! – сказал мне флагманский. – В море научишь!
И начали мы учить их в море. Две недели вообще не спали.
* * *Хотите знать, как мы ходили в море? Мы ходили как бешеные. Вот выдержки из письма моего замкомдива Люлина. Тут речь идет о моей лодке:
«...Отшвартовались с одной стороны причала, и я влез на мостик другого корабля, стоящего с другой стороны в готовности к выходу.
Комдивов командующий всегда предпочитал всегда держать «под рукой», у начштаба (Саша Петелин) было больное сердце, и его старались беречь и в море не пускать, поэтому у меня был режим «поршня»: пришел – и назад в море. Предстоял контрольный выход на «азухе» (проект 667-А). Старая дребедень, с «продленным моторесурсом» и с совершенно неисправным одним из компрессоров. Но ее гнали в море, потому что горел график цикличного использования рпк СН (ракетных крейсеров), коэффициент напряженности и прочее. Компрессор, как ты понимаешь, условно был исправен. Все, как всегда, в курсе, а в море разбирайся как хочешь. Снялись со швартовых и пошли. Погрузились в точке «Я» и пошли район семидесятых полигонов, туда, где в 2000 году погиб «Курск». Сутки отрабатывали элементы подводного плавания, а потом по плану должны были всплыть, надводный переход до ФВК-1 (фарватер на выходе из створа Кольского залива прямо на норд), погрузиться и следовать в один из полигонов далеко на севере для отработки ЗПС (особый вид связи) с лодкой, возвращающейся с боевой службы. Перед погружением в точке «Я» получили устрашающую метеосводку о возможности урагана.
Сводка стала оправдываться в ближайшие же часы. Семидесятые полигоны мелководны (чуть более ста метров), глубина погружения не более пятидесяти метров.
На контрольном выходе сеансы связи, как ты помнишь, по четырехчасовой программе, так что достоверность метеосводки проверяли при подвсплытиях на перископ. К назначенному времени всплытия ощутимо покачивало даже на пятидесяти. Прослушали горизонт, оценили обстановку. По горизонту куча народу, до пятидесяти целей, начали всплывать под перископ. Учитывая сверхсложность обстановки, вместе с командиром поднимаюсь в боевую рубку. На тридцати метрах начинаю поднимать перископ, поручив командиру быть на связи. Только высунулся из воды перископ, «мазанул» им «по горизонту», даю команду: «Продуть среднюю!» Командир репетует. Слышится грохот продуваемого балласта (сразу почувствовал, что это не только средняя дуется), лодка буквально вылетает наверх, выше ватерлинии, плюхается вниз, с намерением тут же погрузиться. Ору: «Обе турбины – средний вперед! Командир, бегом вниз, и доложи мне, что там случилось!» Остаюсь на перископе и держусь на глубине «под крышу» рубки, не давая лодке погружаться, манипулируя ходами и даже задействуя рубочные рули. Наше счастье было в том, что не сработала АЗ (аварийная защита реактора). Целей по горизонту– море (шла мойвиная путина), несмотря на сильнейший шторм.