Я всегда завидовал, что у него такой отец. Этот человек служил в МВД, был генералом, командовал внутренними войсками; уже тогда его имя звучало с экранов, а теперь он занимался внутренней политикой и вдобавок оказался неплохим писателем. Отец Ромки Рукавицы был удивительным человеком. Со временем его фамилия стала настолько известной, что Ромка Рукавица даже стеснялся. Благодаря этому и возникли когда-то наши прозвища, но теперь уже нам казалось, что так было всегда.
Так вот, его отец одержал телефонную победу и предложил нам появиться на киностудию через день и обратиться в 416 комнату непосредственно к режиссеру Павлу Приозерскому. За эти два дня я дошел до того, что, забывшись, вслух разговаривал с этим воображаемым Приозерским, пожимал ему руку, спорил с ним, убеждал, один раз даже катался с ним на бежевых "Жигулях". Генка Щелкунчик стал просто невменяемым, и Люська взволнованно сказала, что пойдет с нами, чтобы непременно увидеть, кто же такой Павел Приозерский. Имя это она произнесла с надрывом и подвыванием, и мы сразу поняли, что так говорит Генка Щелкунчик, и искренне пожалели Люську. Фимка Таракан вмиг выздоровел. Ромка Рукавица как всегда стыдился, что нам помог его отец, ну, а Валерка Ветер выглядел так, словно он вот-вот свалится с ног от счастья.
2. Киностудия
VI
Еще в первый раз я удивился, что Планерский бульвар оказался по сути не бульваром, а пустырем. Если в начале его еще стояли два-три дома, то дальше простиралась бескрайняя степь с кое-какими редкими зданиями и бездорожьем. По импровизированной улице не ходил транспорт, так что мы, все шестеро, вышли на середину. До дома номер 60 было еще идти и идти. Мы шли в таком порядке: слева направо - Фимка Таракан, я, Генка Щелкунчик, Люська в отрадном синем платье из-под пальто, Валерка Ветер и Ромка Рукавица. Ромка Рукавица любил ходить с краю или последним. Взглянув на его лицо, каждому становилось ясно, что он сочиняет стихи. У Ромки Рукавицы были опечаленные глаза настоящего поэта, только вот лицо его не дотягивало до Байрона: узкое, почти треугольное, густые и мягкие темные брови, стрижка, которая, несмотря на старания матери, оставалась модной и аккуратной первые десять минут. Ромка Рукавица сосредоточенно глядел под ноги и молчал. Так мы вышагивали по улице, вшестером, вдоль непонятных зданий, вдоль пустых промежутков, деревьев, тяжелых от апрельских почек. И, конечно, с нами шел Тот, Кто Умер. Тогда мы были счастливы, как в том мультике; вернее сходство было одно: мы не сомневались, что все закончится хорошо. Я видел, как неуверенный ветер треплет шарф моего друга Генки Щелкунчика, и как Люська поправляет его свободной рукой, а ту, другую, так боится разжать и потерять Генку Щелкунчика хотя бы на минуту. Я слышал, как Фимка Таракан пытается докричаться через всю шеренгу до Ромки Рукавицы, и как Ромка Рукавица идет, смотрит в небо, спотыкается, и ему совсем не до того. Фимка Таракан переключился тогда на Валерку Ветра, и мы продолжали вышагивать по Планерскому бульвару в направлении дома номер 60.
Огромное здание киностудии, металлическое, прямоугольное, на этот раз оказалось поприветливее. Тому же вахтеру мы хором, но нестройно, отрапортовали: "В 416-ю к Приозерскому", особенно старалась Люська. Вахтер ошеломленно пропустил нас к заветной двери и сказал: "По коридору направо, потом по лестнице, второй этаж, напротив." Желающих кроме нас не было, коридоры пустовали, обычные, холодные, канцелярские коридоры предвыходного дня - пятницы. На шикарной деревянной двери под номером 416 висела табличка "Режиссеры" - фамилия Приозерского тоже значилась тут. Нас поглотила элегантная внутренность первой комнаты - круглый стол, мягкие кресла и секретарша, раздавшая анкеты. Мои пальцы пульсировали, сжимая авторучку. Когда мы едва-едва закончили писать, секретарша сказала: "Разделитесь по трое". Я сразу же сказал, что пойду с Генкой Щелкунчиком и Люськой, будто ждал этого момента. Генка Щелкунчик кивнул, а Люська улыбнулась, мучимая хрупким апрельским насморком. Ее щеки немного блестели от крема. Мы пошли первыми. В кабинете я растерялся настолько, что готов был выбежать оттуда. Это была одна из самых трудных моих минут, меня всегда затрудняли моменты, когда необходимо было выбирать. Дело в том, что в кабинете находились двое мужчин, и один из них был невозможно похож на того, кто мне снился все эти ночи. Даже слова приходили те же. Этот Павел Приозерский моих сновидений был высоким, кудрявым, еще молодым, одетым в клетчатую рубашку и безрукавку, даже очки были на месте, даже цвет глаз, увеличенных стеклами, совпадал. Он стоял, а вот второй, сидевший за столом, был невысоким, каким-то плюгавым и, сразу видно, занудным. Он бы не задумываясь начал говорить с нами, как с детьми. Я внезапно вспотел. Я понял: если Приозерским окажется не тот, я никогда не буду сниматься здесь. Это было право автора - ведь я придумал Приозерского раньше, чем он увидел меня.
Мы поздоровались, занудный остался сидеть, а человек, тщательно обрисованный в моей сновиденческой тетради, сгреб анкеты и сказал нам:
- Давайте знакомиться. Я - режиссер, меня зовут Павел Викторович Приозерский.
Я облегченно вздохнул. Путь был свободен. Теперь я мог, хотел, мечтал, стремился сниматься в его фильме, в самой что ни на есть бессловесной эпизодической роли. Он заглянул в анкеты и спросил у Генки Щелкунчика:
- Ну, а ты Геннадий или Стас?
Генка Щелкунчик ответил, я тоже пробормотал что-то несуразное, но страх уже проходил, становилось легче, и я перемигнулся с друзьями.
- А вас, милая дама, зовут Людмила, - сказал Приозерский и посмотрел на Люську с неожиданной симпатией. Ни глазами, ни улыбкой Люська не выдала своего смущения, но сильно вцепилась в рукав Генки Щелкунчика.
- Вот и хорошо, - заключил Приозерский. - Вы, значит, вместе. Вот и снимем, как вы уходите от этого юноши.
Генка Щелкунчик очень растерялся и даже побледнел, но Люська обернулась к нему и улыбнулась так уверенно и спокойно, что Генка Щелкунчик перестал испуганно горбиться и свободно уселся на предложенный стул. Из рассказа Павла Приозерского я понял, что его фантастический фильм-эпопея называется "Стержень века" и что часть фильма уже снята, а в оставшейся части, по замыслу сценариста (и он познакомил нас с плюгавым и занудным Георгием Кимовым: как тут не вспомнить гадину Гошку) имеется множество сцен с подростками. Действие фильма происходит в далеком веке, но идея, как и в мультике, самая банальная: на фоне суперсовременных городов и страшной космической войны люди живут и чувствуют также, как сейчас; и беды у них (кроме нашествия из далекого космоса) остались вполне земными, человеческими. Дальше я не слушал. Возможность по-настоящему пожить другой жизнью, да еще в будущем, да еще и остаться в памяти всего мира такими, какими мы будем в фильме - эта возможность горела в моих глазах и полыхала отражением в глазах моего друга Генки Щелкунчика. Мы опомнились только вечером, когда мы все пришли ко мне домой, и моя сестра купила потрясающий торт с орехами по случаю того, что нас сразу же утвердили на роли - всех до одного. Не знаю, подействовал ли на это отец Ромки Рукавицы, или просто Приозерскому понадобилось множество сцен.
- Ну что? - расспрашивала моя сестра, - вы уже знаете, кого будете играть?
- Представляете, - сказал Генка Щелкунчик, до этого момента жутко стеснявшийся моей сестры, - кругом обалденная техника, совершенные машины, улицы из стекла, солнце круглый год, а тут еще ужасная война из далекого космоса, города взрываются, бьется стекло, а мне на это все наплевать, потому что от меня ушла любимая девушка.
- Это он о том, что любовь будет и в XXII веке, - пояснил Фимка Таракан. Люська засмеялась и спросила:
- А ты кем будешь?
И тут мы вспомнили, что добрались домой как в тумане, даже не расспросили друг друга толком. Фимка Таракан гордо ответил:
- Я буду нищим.
- Чего? - переспросил я. - В XXII веке - нищим?
- Ну да, - сердито ответил Фимка Таракан, - мои родители якобы на войну улетели добровольцами, я из школы сбежал, хотел к ним поехать, но денег нет. Работать не пускают. Я и стал на улице сидеть. Еще рубашку рваную дадут или руку перевяжут. Буду, знаете, стены рушатся, обстрел, а я сижу, оборванный.
- Ого, - сказал Ромка Рукавица.
- А я как всегда, - сообщил Валерка Ветер, - вечно мне героем быть.
- У тебя типаж такой, - вставил Ромка Рукавица, - ему надо братика из огня выносить.
- Не только выносить, - обиделся Валерка Ветер, - но и тащить его на руках под обстрелом, и еще какого-то ребенка подобрать, и еще там что-то в этом роде.
Мы все посочувствовали Валерке Ветру, который в силу своего орлиного профиля, высокого роста и прекрасной осанки, вечно оказывался у нас то воином-победителем, то Иваном-Царевичем, то вот теперь юным героем космической войны. Хотели спросить и про меня, но я вовремя перевел разговор на Ромку Рукавицу. Он сказал вообще сногсшибательную вещь:
- А меня убьют.
- Кто? - испуганно спросил я.
- Он, - Ромка Рукавица показал на Генку Щелкунчика. - Я буду его лучшим другом, и когда Люська его бросит, он будет бить посуду и всякое такое, а я приду с пистолетом и скажу ему: "Убей меня, может, тебе станет легче."
- И что, убьет? - спросил я. Мне просто плохо сделалось от мысли, что Генка Щелкунчик может убить Ромку Рукавицу.
- Убьет, - флегматично ответил Ромка Рукавица.
- Ничего себе. Мне еще ничего не сказали, - пробормотал Генка Щелкунчик.
- Скажут, - так же спокойно ответил Ромка Рукавица. Было видно, что он снова находится в свойственном ему состоянии снисходительной иронии.
- А кстати, - теперь уже Генка Щелкунчик отвел от себя разговор, - а ты, Стаська Критик, кем будешь? - спросил он, хотя и присутствовал при нашем разговоре с Приозерским. Все, конечно, заинтересовались.
- А правда, - спросил Фимка Таракан, - кем ты будешь? Тоже братика из проруби вытащишь?
- Из огня, - поправил Валерка Ветер.
- Нет, - сказал я и поднял подбородок. - Я должен стать предателем. Я сдам свой город, и его сотрут с лица земли, а меня спасут.
В наступившем молчании я добавил:
- Вот так.
Все молчали, но не Ромка Рукавица, которого уже ничем было не вывести из его настроения. Он поднял правую руку, перестав теребить мотоциклетную перчатку Того, Кто Умер и неожиданно продекламировал:
Для этой работы не надо бандита,
Не надо амбала огромного роста,
Хоть выпали зубы, хоть шея немыта
Предателем быть задушевно и просто.
Все прямо остолбенели, а Ромка Рукавица добавил:
- Это я сам сочинил. Сейчас.
- Талант, - сказал я.
VII
Больше всего мне хотелось сразу же начать сниматься, но были еще индивидуальные занятия с Павлом Приозерским. Их суть сводилась к тому, что я должен по-настоящему почувствовать себя предателем. Один из многих осужденных на неминуемую гибель, я должен был сдать врагам великолепный сверкающий город, любимый город, город, где я родился; именно я и никто другой должен был стать предателем. Я пытался понять, почему это случилось. Я знал, что я хотел жить. Я понимал. Но я не верил, что могу предать. Иногда мне нравилась моя роль, потому что воплотиться в предыдущие было слишком просто; иногда она казалась мне непосильной. Слова Приозерского так и остались в неопределенной форме: почувствовать себя предателем. Впрочем, нервный и пахнущий резким одеколоном Приозерский не баловал нас разнообразием. Быстро выяснилось, что Фимка Таракан должен был почувствовать себя нищим, Валерка Ветер -почувствовать себя героем, Генка Щелкунчик почувствовать себя брошенным, а Ромка Рукавица, к нашему ужасу, почувствовать себя мертвым. Люська, еще не получившая указаний, особенно тревожилась насчет Ромки Рукавицы.
День, когда мы снова пришли на киностудию вместе, совпал с днем рождения Фимки Таракана. Как всегда, ко дню его рождения, начались майские заморозки. Мы шагали по Планерскому бульвару, закутанные донельзя, Генка Щелкунчик, сумасшедший, был даже в шапке. Он никак не хотел чувствовать себя брошенным и крепко держал Люську за руку. Сияющий Фимка Таракан то и дело посматривал на свои новые электронные часы с днями недели, секундомером и всем таким. Это был наш подарок. Кажется, еще лучший сюрприз преподнес Приозерский: едва поздоровавшись с нами, он вывел нас во внутренний двор киностудии, обогнул неработающий фонтан и повел нас в павильоны. Это было что-то неописуемое. Мы видели дома из цветного стекла: то ли изумрудный город, то ли аэропорт Орли. Мы видели широченные улицы, длиннющие лестницы и ослепительное электрическое солнце. Мы видели зеркала, умножающие фасады домов, парки и автострады, мы видели настоящие летающие машины с бесшумными двигателями, мы видели далекий потолок с сотней осветительных приборов. Мы слышали мушку. Мы знакомились с людьми в длинных узких одеждах, нас водили по нескончаемым стеклянным коридорам, мы ехали в стальных широких машинах, и справа от меня сидел мой друг Валерка Ветер, а слева - мой друг Ромка Рукавица. А Генка Щелкунчик и Люська, совсем про нас позабывшие, стояли у нарядных витрин будущего города и, скорее всего, улыбались, но мы не видели, потому что они не смотрели на нас, они улыбались, а серьезный Фимка Таракан ехал в одной машине с Приозерским, переполненный впечатлениями, и нет-нет, да и поглядывал на свои новые электронные часы.
Во втором павильоне была война. Разрушенные стеклянные стены становились пылью под ногами, разбитые фонтаны продолжали работать, и струи воды наполняли огромные белые резервуары и воронки. Над городом топорщились в небо разломанные виадуки и что-то еще фантастическое, и вспышки. На переднем плане стоял покинутый дом без одной стены, и Валерка Ветер опрокинул в нем какую-то прозрачную полочку, но она не разбилась. Павел Приозерский объяснил: оргстекло. После этого случая он увел нас из павильона, но завтра же мы были там снова, готовились к съемке, примеряли костюмы, я даже потрогал кинокамеру, между прочим, а Фимка Таракан отхватил небольшую цветную фотографию обожаемого и почитаемого Павла Приозерского, лучшего режиссера на свете. Потом начались съемки.
VIII
Первым был Генка Щелкунчик. Разумеется, нас всех пустили посмотреть, и мы увидели, как Генка Щелкунчик в белом свитере из непонятных нитей стоит с Люськой на литой металлической платформе, прямо посреди синего неба, а мимо несутся летающие машины и пятнами мерцают за спиной темно-зеленые секторы парков. Это был Генка Щелкунчик, и в то же время это был не он.
На платформе стоял мальчишка XXII века со сногсшибательно белым и чистым лицом, виноватый перед своей девчонкой только в том, что хотел остаться с ней, а не улететь в то самое синее небо - завешивать озоновые дыры кислородной сеткой. Генка Щелкунчик не был современным первопроходцем и строителем, а Люська любила именно таких, прекрасная, грустная, смелая Люська. За последние дни она очень похорошела, у нее было платье, короткое, широкое и блестящее, и необычная стрижка в два яруса, и губы настолько кораллового цвета, и блестящие тоненькие ноги и руки, и взгляд, сосредоточенный взгляд из-под неожиданно длинных ресниц: Люська превратилась в настоящее чудо. Когда она шла по металлической платформе в разгромленном городе и ветер теребил ее волосы и платье, не верилось ни в какую войну, ни в какие несчастья и ни к каким озоновым дырам не лежала душа. А Генка Щелкунчик просто позабыл весь текст. Только через неделю Павел Приозерский снял всю сцену до конца, и на наших глазах невозможно красивая Люська ушла от нашего друга Генки Щелкунчика, не имевшего своего места без нее ни в этом фильме, нигде. Тот, другой, рвался совершать подвиги, и Люська уезжала с ним, оставляя Генку Щелкунчика одного в совершенно чужом ему XXII веке, где пришельцы из далекого космоса готовы уничтожить Землю, а солнце уже так близко, что вот-вот вскипятит океан. Ему было страшно оставаться там одному и страшно представить, что Люська отпустила его руку; но через неделю они снова были вместе, и только учителя удивлялись их необычным новым прическам.
IX
Фимка Таракан ехал в поезде с прозрачными стенами. Сквозь них он видел неестественно яркие пейзажи, только цвет, потому что поезд шел с бешеной скоростью, и ничего не удавалось разглядеть как следует. Фимка Таракан был одет в длинный рыжий балахон, и сам он казался чрезвычайно жалким. На самом-то деле поезд великолепного Приозерского двигался по кольцевой, поэтому у Фимки Таракана кружилась голова, и было особенно трудно идти по вагону. Он знал, что не знал, куда едет. Ему хотелось плакать. Реветь. Остальные пассажиры тоже были не в настроении: они преимущественно спали за стеклянными гранями купе XXII века, да в общем, и не купе, конечно, а скорее в лабиринте, в хаосе своих перегородок. Люди бежали из города, который вот-вот будет захвачен. У каждого был огромный багаж в виде зеленых коробок, перехваченных широкими лентами, и только Фимка Таракан отправился в путь налегке. Он шел по вагону, понемногу сходя с ума от головокружения, стучался во все перегородки и протягивал руку. На лице застывало мучительно жалостливое выражение. Ему что-то говорили, стекло поглощало ответы, но их смысл был вполне ясен. Перед одной семьей, у которой были длинные голубые платья и белые лица, Фимка Таракан грохнулся на колени. Существа, едва похожие на людей, отвернулись. Фимка Таракан совершенно всерьез хотел есть. Какая-то женщина, тонкая, и тоже белая, ничего не сказала, но вместо этого подняла к дверям металлическую пластинку и впустила нищего к себе за перегородку. Их разговора не было слышно, видимо, слова не волновали Павла Приозерского, ему было важно выражение лица Фимки Таракана, наевшегося, благодарного, рыжего, наконец-то не одинокого. Фимка Таракан улыбался во весь рот. На его зубах были осторожно нарисованы пятнышки грязи. Вслед за ним, широко растягивая губы, улыбался Павел Приозерский. Это могло бы длиться целую вечность, XXII век и далее, но поезд начал замедлять ход. Тонкая белая женщина ласково попрощалась с Фимкой Тараканом, и он остался один, совсем один на всем этом ХХII-ом свете. Позже за стенами снова замелькали цветные пейзажи, поезд словно бы отдалился от наших глаз, но все еще было видно, как по его стеклянному лабиринту бродит фигурка в рыжем балахоне. Павел Приозерский был настолько доволен, что даже прищелкнул языком и пожал руку бледному, как все люди XXII века Фимке Таракану.