Старая судьба или История с превращениями - Владислав Дорофеев 3 стр.


– Ох, пошлость! И это все я!»


Лет семь тому назад я был вот таким сентиментальным и кислым, словно заноза. А вспомнил я этот случай потому, что прошла рядом со мной девушка, похожая на ту, семилетней давности: фигура, очки, походка. Но прошедшая девушка всколыхнула память. Вероятно, тогда семь лет назад, я сделал что-нибудь не так, как нужно было для судьбы. Возможно, я фальшивил или притворялся, или обманывал. Он, тот случай остался в памяти вместе с ощущением вины. За содеянное тогда, я расплачиваюсь непреходящей виной по отношению ко всему миру и к себе. Сам я пустой и маленький, словно, самое маленькое создание этого мира. Такое настроение я называю: комплекс самоубийцы.

Сейчас у меня иное настроение. Почему же я вспомнил тот случай с цветами? Девушка, которая прошла мимо, будто бы изобличила нечто, которое подобно тогдашнему веществу поступка, что-то одинаковое с тогдашним ощущением, изобличила прошедшая девушка. Вероятно, сегодня я уподобился тому, семилетней давности. Да, я изобличен сам собой и ненавистью. Ненавистью – этим гнусным и сильным желанием убрать с дороги нечто такое, что раскрывает твои тайны, или вскрывает твою несостоятельность перед миром, твои эгоистические желания чувств. Ненависть возникает по отношению к объекту, который равнодушен к твоему обольщению и запугиваниям, который лучше тебя. Ненависть сродни зависти и мести. Ненависть – это неожиданное и туманное соединение чувств: утверждения, властности, палачества. Я возненавидел зеленоглазого.

Зеленоглазый сделал мне зло. Я унизил нас двоих в равной мере. Так что, мы квиты. Вероятно, он мой самый главный враг. Если, я – творчество, то он – религия, и наоборот. Они исключают друг друга и не замечают. Зеленоглазый не видел, не замечал меня.

И все-таки я совершил по отношению к нему благо, ибо унизил нас как равных, как сильных.

Пока я так рассуждал и шел по улице, не останавливаясь и несмотря никуда определенно, в правый ботинок попал камешек, и когда я вытряхивал камешек, сгорбившись возле дерева, меня обогнал человек, привлекший мое внимание необычайным сочетанием цвета в одежде.

Красные брюки накрывали, едва видневшиеся черные полуботинки. Я еще полюбовался сочетанием «красное с черным», как на черное плечо его пиджака упал желтый лист, подлетел вверх и улетел дальше к земле. Пиджак был почти фрачной длины, а в правой руке на излете человек держал массивную черную трубку. Затем человек остановился и выбил трубку о носок правого ботинка, чем, видимо, доставил себе традиционное и заметное наслаждение, кстати, и мне.

Хотя, я отвлекаюсь.

Я вынужден что-нибудь совершить! Еще не пришло ощущение новизны, и все же я чувствую, что на ощущение великой новизны я способен, а потому обязан что-то создать. Возможно, наступил момент, когда я должен призвать на помощь то, что обнаружено мною когда-то на верхней ступеньке, между которой и нижней, человек исполняет роль связующего звена.

Я шел по улице и видел, как спускались листья с деревьев на землю, как листья несло по сторонам. В кустах шел дворник в черном халате и метлой обтрясал листья с кустов и деревьев там, где доставал. Вот и я могу стрясти нечто, лежащее на верхней ступени, но управить тем верхним не в силах, ибо не могу родить, но способен. Но я еще не умею управить этим верхним законом, а потому обращаюсь за помощью к судьбе, в момент страшный и ответственный, когда более не вижу исхода и не знаю, как и что выбрать и зачем. Покориться, чтобы научиться – правило судьбы и правило седых правил, когда остается лишь созерцать, оставаясь в круговороте действия: судьба – выбор – судьба.

Я убью себя?!

Но как я испытаю и проживу это наслаждение – зачать и убить себя – еще одно наслаждение, может быть самое большое наслаждение?

Время самоубийств закончилось во времена Гете. Вожди философий, довлеющих надо мной, не убивали себя, в отличие от вождей религий и древних философий. Конечно, в наше время, мир менее наивен, менее телесный и подозрительный. Чтобы доказать идею бессмертия, вожди умерли, но не потому вовсе, что бессмертие существует. Вовсе нет. Жизнь бессмертна, как бессмертен огонь, когда горит. Бессмертно или не бессмертно то, что есть, что горит?! Чего нет – того нет. Убийство себя не имеет смысла, потому что нет никакого приобретения в убийстве себя. И убийство другого человека глупо, ибо убивая другого, убиваем себя. Убить себя – это значит плакать о несовершенном, это сродни сплетням и трусости корыстолюбия, это, в первую голову, лишить себя чести. Убить кого-либо – это значит унизить себя!

Убийство – это самая великая глупость человечества, на которую оно способно. Убивая, мы убиваем стариков, детей, сумасшедших. Чем же вы станете дышать? Убийство – это ошибка, которую невозможно и нельзя поправить. Потому что может так получиться, что убийство человека пришлось на время очередного метафизического перехода человека, когда еще не начала формироваться ткань следующего временного промежутка.

Природа, столь добра, что предоставляет людям то, что они ищут, а потому хотят. Природа играет роль производителя, а потому остается главным потребителем, а не человек, как он сам предполагает, ибо, используя силы человека, его психологическую напряженность и внутренние ритмы, природа создает, выполняет его заказы, но сама сжирает «заказчика», когда ей хочется. Плюнуть надо на природу и перестать обращаться к ней за помощью, потому что за это приходится расплачиваться собственной жизнью, надо отделить природу от себя, как отделяется женщина.


Все. Я – глашатай. Иду по главной улице и ору, чтобы собирались на площадь, будет зачитан указ о завтрашней казни. Улочка переходит в площадь. Собирается толпа юнцов и стариков. Читаю указ о казни женщины, убившей собственного мужа, потом она шла по улице и кричала.

– Кто-нибудь из богов, придите, хочу быть вашей любовницей, или спуститесь ко мне все!

Мужа она изрубила на куски и сожгла.

– Когда казнь, милый?

– Завтра, завтра.

– Кто палач?

– Я.

– Как так? Ты – глашатай!?

– Я – палач и муж этой женщины!

– Тебя она порубила на куски! Ты врешь, глашатай!

– Она напилась допьяна, пришла ко мне в комнату, когда я правил очередной указ, кричит, что зарубит меня, что она хочет быть любовницей…

Я не дал ей договорить, спросил, чьей любовницей? Она подумала, и, ворочая глазами, сказала, что я – дьявол, и побежала от меня, я настиг ее в углу, где в деревянном обитом кожей футляре, укутанный бархатом, живет топор.

– Ты всегда была добра ко мне и любила меня, скажи, почему ты хочешь меня убить, зачем тебе дьявол?

Я говорил с ней, потом свалил на пол, связал и оттащил на кровать.

– Жена, скажи, зачем?

Огромные мощные глаза пленной расширились и полезли из глазниц, словно, ножки с коготками из глаз выросли.

– Я хочу ослепнуть. Я не хочу дальше служить процессу распада, я не хочу рожать, не зная, зачем это нужно, кроме получения наслаждения в зачатии и вдохновляющей боли при родах, и ощущения гордости и свободы после родов. Ты мне говорил о гармонии, заключающейся в ребенке. Но ты лицемерил, ты был низок со своим плодоносящим членом, а я не желаю уже служить этому члену, мне надоело смотреть на блюстителя городского глухого порядка, который ты представляешь морщинистой дряблой грудью и штучным животом. Я не желаю удовлетворять тебя, мне надоело служить пищей твоей логике, а самой пребывать в середине догмы и быть сердцем догмы мира, я же вижу твою остановившуюся душу и оскал тупого продолжателя рода. Тебя, глупого слугу распада, я ненавижу. Я – сука, которую имеет весь ваш мир с законами войны, с законами приобретения, с законами гостеприимства. Ты меня научил, каким образом дитя мое превратить в собственность, в удовлетворение собственной судьбы, в наслаждение. Ты – дурак, я не хочу тебе служить, я не хочу притворяться, я не хочу иметь мужа и собственное дитя. Я увидела путь в убийстве. Мне, кажется, что я смогу заглянуть за смерть, если убью тебя или дитя, и я выбрала тебя. Я не хочу очистительных наслаждений, я не хочу рожать, я не хочу убивать свой эгоизм! Отпусти, меня, проклятый! Зачем ты мне сопротивляешься. Смирись с моим желанием. Развяжи меня. Проклятый, я хочу, чтобы ты погиб и стал падалью. Дурак, развяжи.

Она замычала, изогнулась и впилась в мое бедро, прокусила штанину, кожу и принялась перетирать волокна и капилляры, я почувствовал, как рвутся ткани, я услышал бульканье жидкостей, выбегающих из разных сосудов. Она превратилась в грандиозную карающую иглу со стальными резцами.

Я слушаю и медленно, и неотвратимо сжимаю горло иглы; великолепное вдохновение и радость правильного поведения, входят в душу. Сжимаю горло легко, мягко. Жена тишеет.

Сильное, бесчеловечное напряжение, подумалось, и я сваливаюсь в беспамятстве, продолжая сжимать пальцы.

А утром.

Заворочалось под желтым одеялом. Глашатай-медведь закашлял, вскочил на четвереньки, еще под одеялом обежал себя мысленно взором от носков до макушки, ощупал позвонки, пощекотал печень и сердце, попрыгал на диафрагме, покатался с горки в мочеиспускательном канале, подрался с существами желудка, разжижил мякоть отходов, приготовил себя к новой жизни, приказал телу: и одеяло полетело в угол, а голова в кадушку с водой.

Сильное, бесчеловечное напряжение, подумалось, и я сваливаюсь в беспамятстве, продолжая сжимать пальцы.

А утром.

Заворочалось под желтым одеялом. Глашатай-медведь закашлял, вскочил на четвереньки, еще под одеялом обежал себя мысленно взором от носков до макушки, ощупал позвонки, пощекотал печень и сердце, попрыгал на диафрагме, покатался с горки в мочеиспускательном канале, подрался с существами желудка, разжижил мякоть отходов, приготовил себя к новой жизни, приказал телу: и одеяло полетело в угол, а голова в кадушку с водой.

Все готов и сыт, жену, связанную как куль, на закорки. Долой, наружу. Прыгаю ужом по расшатанной лестнице, разговариваю с женой, втягиваю и выпускаю мышцы живота. Жену в повозку, на дно, коня покормлю на дворе наместника.

– Хэй – хэй! Вперед, пока лучи солнца не разбудили город! Хэй!

Во дворе наместника уже ждут, хватают жену, развязывают, раздевают, облачают в правильную одежду казнимой, коня кормят, поят слегка, целуюсь с наместником, он одевается возничим.

– Хэй-хэй! Хэй!

В воротах повозку догоняет слуга.

– Господин, забыли кандалы!

– Ну, давай же, быстрее! Ну, бегом!

Хорошо на сердце, вольно. Грандиозное солнце разбудило город. Не удерживаюсь, хлещу из-за спины возчика коня, конь припускается, и слуга еле успевает закинуть в повозку кандалы. По дороге заезжаем к палачу, берем колоду и топор, целуемся с палачом, он напутствует меня:

– Сынок, не робей! – И целует холодными слюнявыми губами где-то под подбородком.

– Старая судьба – это ты сам. – Шепнула мне жена на ухо, звонко приказала помочь, встала в красной рясе, как царица смерти.

Повозка продребезжала последнее расстояние, возничий снял с жены кандалы и повел ее к помосту, перед ступеньками отпустил, жена взошла по черным ступеням, подошла ко мне, обняла за шею, поцеловала в губы.

– Убивай, муж. – Не говорит, а дышит словами.

Казнь должна начаться после утренней литургии. Томительно, настойчиво ждем. Жена села на колоду, я положил футляр и сел на помост, прибрав ноги к груди. Толпа создает гам и нетерпение. Жена подскочила и заходила по краю помоста, обошла помост по периметру, вздела руки горе, остановилась у самого краешка и заговорила.

– Люди, до каких пор нами будут управлять слуги!

Но и я не дремал, толкнул ее в спину, она слетела с помоста, а не упала, только села на корточки и плачет, упрятав лицо в ладонях. Я спрыгнул следом, присел, поднял ей голову, подтянул шнуровку на груди и крепко поцеловал жену в шею. Поднял жену и понес к колоде, поставил на колени, устроил голову на колоде; посоветовался с возничим, решили не дожидаться окончания литургии.

Итак, используем первый топор. Она ли превратилась, или свет переменился, но вижу, стоит на коленях перед колодой ласточка, из глаза, обращенного вверх, скатилась слеза по клюву. Я шваркнул было топором и ойкнул, топор превратился на лету в плеточку, и ласточка ойкнула, когда плеточка опустилась ей на шею.

Все бывшие на площади перекрестились, огляделись, уставились вниз и не поднимали взоров до окончания дела. Я сплюнул под ноги и попросил возничего завязать мне глаза. Дальше я все делал на ощупь.

Вот когда пригодился мой футлярчик и топорик в нем, окаянный мой. Замки открываются с мелодичным звоном, треньканьем. А во рту раздался запах миндаля. Начал накрапывать дождь и забегали сердитые капли по ипподрому помоста. Черные доски покрылись каплями пота.

Оправдывает ли моя гражданственность мой поступок – убийство? Что может что оправдать? Или ничто ничего не оправдывает? Я – гражданин и горожанин, то есть у меня есть определенные права и обязанности, которые я на себя сам возлагаю, если хочу, чтобы меня защищали законы города, чтобы я имел возможность заниматься делом. Конечно, как и во всяком союзе, необходим компромисс, и чем большее количество членов союза, тем обширнее компромисс. Неужели, идея, которой я служу, позволяет мне стать и быть убийцей? Пока я так думаю, я готовлю второй топор.

Что ж это за мир, идеи которого позволяют уничтожать себе подобных, лишь за то, что они не хотят служить идеям?! Что за мерзкий, мертвый мир, если в нем благое существование обозначается только верой и одной верой, а иначе тебя убивают: братья, чтобы не смущал, обстоятельства, чтобы не мешал, сам, чтобы не страдал?! Проклятая Земля!

На земле стоит помост и толпа, вода льет с неба, огонь в топоре.

Я разулся, чтобы не поскользнуться на потных досках, и босой подошел к ласточке. Одинокие шлепки. Тысячная толпа вокруг помоста. Я не вижу и не слышу, волнуюсь, как перед первым сознательным причастием. Я трепещу и хочу выпить тугую граппу, она возбуждает меня и наполняет душу туманом.

Короче. Топор после взмаха превратился в осу, которая ужалила ласточку, та вздрогнула во второй раз, но, как и в первый, головку не убирает. Вероятно, третий топор превратится в кувшин с водой, я превращусь в козла и подойду к кувшину пить. В толпе крестятся и, не подымая глаз, становятся на колени, и проклинают меня. Я, как прозрел.

Оглядываюсь. Вижу души людские, которые спят или танцуют, безразличные друг другу, пребывают в спокойном одномерном одиночестве. Странные, вольные они существуют, если существует смирение и покорность. Души – главные составляющие, уравновешивающие смерть. Как только жизнь из суммы превратится в одинарную моновеличину, незыблемость смерти пропадет, ибо исчезнет новизна смерти! Я продолжаю платить за жизнь, а потом не нужно будет платить и за жизнь, и смерть лишится своего надгробия – жизни. И душа вернется туда, где была порождена, и уже ничем нельзя будет возбудить или затронуть жизнь, которая существует, когда и существует смерть.

Я закурил и прислонился к дереву, вокруг которого выстроен помост.

Посмотрел на небо: «…голубые небеса, больно мне глядеть на вас». У правой ноги своей вижу сложенный лист указа. Это черновик, который я сочинял вчера, готовясь к казни; и рано утром на площади, указ зачитали другие глашатаи. А я сегодня палач, а вечером вчера я был глашатаем.

Горящий пепел упал на рукав и прожег дырку. Жена опять вернулась в себя, положила голову мне на плечо, обняла за шею, вздохнула, вероятно забылась, обмякнула тельцем, шнуровочка опять разошлась на груди и красная ряса пообвисла на плечиках. Жена моя неожиданно похудела и сделалась легче воздуха и сорвала, конечно, ненавистную ей маску с моего лица и повернулась ко мне затылком – завязать тесемки.

Опять прислонился к дереву, ушел в себя, поддерживаю жену за тело, чуть ниже груди. И услышал я голос внутри себя. Жена моя говорит со мной. «Так вот, как происходит общение душ», вмешивается мой голос некстати.

А женин голос: «На что ты решишься? Сознание выжигает эгоизм, сжигает плоть тела. Сознание подобно царской короне: символу венчающему. Родной, ты и есть, то возвращающееся время, но лишь сейчас, когда не добравши еще мудрости, ты сумел вызвать мою ненависть к тебе, выразившуюся в желании убить, а это означает, что я должна вернуться в свое лоно: природы-матери-сестры; но во время возвращения я беззащитна, и бессильна. Природна – ядовитый эгоизм. Красота природы – мертвая красота эгоизма, которая производит впечатление оживания! Прощай».

Я смотрел на коричневые стены домов, одной из улиц, входивших в площадь. Я, кажется, понял, как бы я мог превратиться в такую вот стену. И главное, я понял, зачем нужно было бы такое превращение, мне не оценившему достояние, которым я обладал и, которое теперь уходит из моего сердца. Возможно, что и сердце уносит. Надо полагать, что теперь мне не понадобится моя жизнь. Я был решителен и зол, когда требовалось обратное. Я добивался удобства во зле, мятущейся смелости, в решительности, подобной катаклизму, а должен был впасть во внутренний дискомфорт.

«Как нелеп ты. Ты – идиот». Прощальные слова жены его, внутри его.

Мы с наместником.

Сначала отменяем казнь; и толпа не знает ликовать или плакать. Жена и люди стоят в нерешительности.

Я засмотрелся на корявое дерево, схватил «третий» топор и принялся и гневно, и весело отрубать у дерева ствол.

Вокруг меня серьезная тишина. Слышно в перерывах ударов топора, как дышит жена в повозке, как кашляет возничий, переминается конь и дрожат тела толпы. Что-нибудь должен же я убить.

Искорявленная середина дерева предстала бытию. Пролетела птичка и насрала в центр кольцеобразного круга бытия, в прошлом середины жизни дерева.

Бросаю топор в повозку, сдираю куртку и кричу толпе.

– Поворачивайте, уходите. Простите меня, если хотите, за дерево.

Наместник дергает. Я валюсь в изнеможении на сидящую жену, мы радостно смеемся и подвываем. Не сходя с места, мы обговариваем с наместником подробности переноса казни на завтра. И решаем предварительно никому ничего не сообщать.

Мы проехали коричневые стены, я сбросил возничего и припустил на лесистые окраины города, за внешние стены периметра; сегодня особенно теплый день. Я правлю к нашему заветному озерку, к нежному его затону.

Назад Дальше