Франт минувшей эпохи воскликнул:
– Умотная ты чувиха, Долли! – и тонко, заливисто засмеялся.
Женщина щелкнула его по лбу и тоже захохотала, хрипло. Запрокинула голову (даже издали было видно, как морщиниста обнаженная шея) и заметила, что сверху за ними наблюдают.
– Шарпейчик! – закричала она. – С кем это ты, старый греховодник?
– Потом, – тихо сказал директор Вере и просиял улыбкой. – Долорес Ивановна! Вы, как всегда, в прекрасной форме.
– За «Ивановну» ответишь. Ну-ка, веди сюда свою цыпу. Дай посмотреть. Новый завоз свежего мяса?
Приближаясь к шумной тетке, Вера буквально с каждым шагом мысленно меняла возрастной диагноз. Сначала показалось, что Долорес Ивановне лет пятьдесят пять. Нет, скорее, шестьдесят. На середине лестницы Вера дошла до шестидесяти пяти. Подойдя же вплотную, снова скорректировала оценку. Неоднократные подтяжки, гормональные инъекции и всё такое, но никак не меньше семидесяти двух.
А «Долли» всё рокотала, неприятно скалясь:
– Уже оприходовал? Ты ж ни одной юбки не пропускаешь. Ничего, фактурная. Ишь, турусов на голове понастроила, не поленилась. «Куда так проворно, жидовка младая?» И на мордашку ничего. Бюстик имеется. А сзади что? Ну-ка жопкой повернись.
Вера нахмурилась. Такой типаж в наших домветах она ни разу не встречала. И слава Богу.
Насчет волос неправда. Они у Веры от рождения были ужасно густые, мелко вьющиеся. Ничего она с ними не делала, только причесывалась. Это уж они сами облаком вставали. Зато насчет «жидовки» отчасти угадала – волосы достались от бабушки-еврейки.
– Будешь разочарован, Шарпейчик. Поверь моему опыту. – Противная старуха нарочно выпустила стажерке в лицо дым. – Глаза рыбьи. Лучше бы меня к себе в Эрмитаж пригласил, отшельник. Я бы тебя не разочаровала.
– Был бы счастлив. Но правила запрещают иметь романы с резидентами, – грустно вздохнул директор. – Как ваша мигрень, мадам? Таблетки помогли?
– Таблетки тут не помогут. Мигрень у меня от хронического недоёба.
Шарпантье раскатисто засмеялся.
– Какие проблемы, Долли? – воскликнул господин Мухин. – Партия сказала «Надо!», комсомол ответил: «Есть!».
Он с любопытством рассматривал пышноволосую Веру. Сквозь темные стекла было видно, что глаза близоруко щурятся.
– Мне знакомо ваше лицо. Вы не отдыхали прошлым летом в Пицунде?
– Нет.
– Я Эдик. Френды зовут меня «Муха». Потому что легок, но навязчив.
Заржал, обнажив желтые, плохие зубы. Воспользовавшись тем, что Шарпантье завел с Долорес Ивановной разговор о каких-то медикаментах, потянул Веру в сторону.
– Давай на «ты». Ты студентка? А я аспирантуру заканчиваю. Ты откуда? Из Москвы? Я тоже. А флэтуха где?
Это он про квартиру, догадалась Вера.
– На Тверской.
Берзин снял для нее студио в пяти шагах от своего офиса, где находился и фонд. Сказал, что тратить час на дорогу да час обратно – мазохизм. Вера почти не сопротивлялась. Не из-за дороги. Тяжело было жить с родителями. Они всё про одно: как себя чувствуешь да измерь давление.
– Где-где? – Муха не сразу сообразил. – А, на Пешков-стрит. Клёво! Ты только приехала? Я тоже. Вчера завалился. Тут в принципе нормально, по-западному, импортная мебель, все дела. Но скучно. Даже дискотеки нет, я спрашивал. Зато магазин «Березка». На серты работает, бесполосные. Ханка импортная, чуинг-гам, чипсы. Покурить хочешь? Бери, не стесняйся. – Он протянул пачку сигарет. – «Галуаз». Настоящая Франция. А то давай ко мне, сейшн организуем. У меня номер «люкс». Телевизор, музыкальный центр, стереоколонки. Я диски́ классные привез, послушаем. Вечером можно в Ригу сгонять. Там не то, что в Москве. Веселый город, Европа. В девять о-клок бай-бай не ложатся.
– В Ригу? – удивилась Вера. – Как это?
– Туда на электричке. Обратно на тачке. До Дзинтари ночью за чирик возят, я по прошлому году помню. One red Ilyich. Мани ноу проблем. Муха приглашает.
– Где мы, по-вашему, находимся? – спросила она. Интересно же, что он себе воображает.
– Как где? В Дзинтари, в пансионате «Янтарный». Ты чего, не знаешь, куда приехала? Прикалываешься?
По лестнице поднималась уборщица с ведром и щеткой. Вере захотелось посмотреть, как больной реагирует на столкновение с реальностью.
– Добрый день, – сказала она. – Я Вера. Как вас зовут?
– Меня зовут Марта Озолиня, – ответила уборщица с легким акцентом.
– Откуда сама, Мартусь? – подключился Мухин.
– Из Лиепая.
– Далеко ездить. Могла бы у себя в Лиепае щеткой махать. Много платят что ли?
Латышка обстоятельно ответила:
– Я получаю восемь евро десять сантим за час. В Лиепая столько не платят.
Ну-ка, как Мухин отреагирует на евро и сантимы?
А никак. Будто не расслышал. Наклонился к Вериному уху и пропел: «Ночью, в узких улочках Риги, слышу голос дальних столетий. Слышу века, но ведь ты от меня далека. Так далека, что тебя я не слышу. Па-па-па-па. Па-па-папа-па-па-па!».
– Эй, Муха, хорош девке мозги компостировать. Не про твой хер малина, – бесцеремонно толкнула его в спину Долорес Ивановна.
Директор взял нахмурившуюся Веру под руку, повел дальше.
– Как вам красотка Долли? – шепнул он.
– Распущенная старуха с грязным языком!
Вопреки железному правилу никогда не обижаться на контингент, Вера жутко разозлилась.
Через минуту ей стало стыдно.
– Бедняжка Долли не распущенная, – стал рассказывать Люк. – У нее так называемый витцельзухт-синдром, «синдром игривости». Возрастная патология Cortex orbitofrontal, разновидность фронтотемпоральной деменции. При этом поражении лобных долей происходят личные, нет, как это, личностные изменения. Мир будто утрачивает всякий смысл, распадается на мелкие, дурацкие фрагменты. Больной ничего не принимает всерьез, ему хочется всё превращать в шутку. Любые этические запреты снимаются. Это называется, если я правильно помню русский термин, «эмоциональное уплощение». Обычно витцельзухт сопровождается гиперсексуальностью вследствие утраты самоконтроля. Отсюда склонность к непристойностям. При наличии возможностей – к промискуитетному поведению. О, с Долорес Ивановной у нас бывают проблемы. Она может надеть мини-юбку без дессу и нарочно сесть так, чтобы мужчинам было всё видно. Это не очень аппетитное зрелище. – Люк Шарпантье грустно засмеялся. – Кто знает? И я могу когда-нибудь стать такой же грязный старик, с моими задатками. Что вы так смотрите, Вероник? Неужели вы в России никогда не имели дела с подобными случаями?
Вера покачала головой. Нет, в наших домветах бабушек с витцельзухт-синдромом она не встречала. Деды-похабники попадаются, и нередко. Но от пожилой женщины бесстыдства не ждешь. Или у нас экземпляры вроде Долорес Ивановны просто не попадают в дома престарелых? Чтоб вести себя нагло, нужна внутренняя уверенность, сознание своего права. А наши российские «резидентки» слишком принижены…
– У нее наверно богатый сын? Или дочка?
– Разумеется. Других гостей здесь нет, сплошь родители разных nouveaux-riches. На русскую пенсию во «Vréménagoda» не проживешь. На французскую, впрочем, тоже. Хорошо иметь деньги. Избавляет от многих проблем. – Директор вздохнул. – Думаю, дети отплавили… нет, сплавили мсье Муха и мадам Долли за границу еще и потому, что иметь рядом таких родителей тяжело. Постоянный source d’embarassement.[5]
Они дошли до библиотеки. В большой и светлой комнате со старинными дубовыми стеллажами чудесно пахло книжной пылью и ушедшим временем. Коричневые корешки тускло блестели золотыми буквами, на столах стояли пюпитры, а лампы были бронзовые, с шелковыми абажурами. Вера чуть не облизнулась, предвкушая, как славно она тут посидит тихими вечерами.
– Я был не совсем прав, когда сказал, что у нас живут только родители новых богатых, – шепнул ей директор, кивая на дальний угол.
Там бок о бок, спиной к двери, сидела пожилая пара. Две седые головы склонились над столом.
– Мсье и мадам Звонарев. Это не русский, а скорее французский вариант старости. Клим Аркадьевич сделал свой капитал сам и ни от кого не зависит. При советском режиме он был научный работник. Шеф лаборатории в электронном институте. Потом государство перестало давать деньги. Коллеги мсье Звонарева ждали, когда вернутся старые времена. А он ждать не стал. Открыл собственный бизнес, уже в очень немолодом возрасте, разбогател. Несколько лет назад продал компанию за хорошие деньги. Сейчас занимается ценными бумагами. Сам управляет своим портфелем. Отсюда, по Интернету. В его поколении такие феномены, я знаю, редкость.
– Познакомьте меня с ними, пожалуйста.
В том, как тесно они сидели, в уютности, с которой рука старика лежала на плече жены, было что-то, вызвавшее в Вере не совсем ей понятное, болезненное чувство. В чем дело?
Шли, стараясь производить поменьше шума – происходило это само собой, под воздействием библиотечного антуража. То ли из-за этого, то ли из-за возрастной тугоухости сидящие пока не замечали, что кто-то вошел.
– Жаба, – сказал старик, – лапу оторву! Куда переворачиваешь?
– Ты, Сеня, целый час страницу разглядываешь! – пожаловалась жена.
На жабу она была ни чуточки не похожа. Ухоженная стройная дама, с балетной посадкой головы, в идеально белых волосах старинный гребень с камеей. Лет семидесяти семи. Муж на три или четыре года старше. На столе перед ними лежала переплетенная подшивка какого-то дореволюционного иллюстрированного журнала.
Говорили оба громче, чем нужно. Значит действительно неважно слышат.
– Почему она назвала его «Сеня»? – не особенно понижая голос, спросила Вера. – Вы говорили, он Клим Аркадьевич?
Оказалось, что старушка-то слышит нормально. Она обернулась первой, а уж потом шевельнулся и старик.
– Что? – переспросил он. – Жабик, что молвила девушка с власами Саломеи? Извините, деточка, я глуховат. Люк, ребонжур.[6]
– Девушка спросила, почему я зову тебя Сеней, если ты Клим.
– А-а. – Сквозь толстые стекла очков глядели ироничные и какие-то – нет, не спокойные, а совершенно равнодушные глаза. Ничем их Вера не заинтересовала, даже «власами Саломеи». – Семейная шутка. «С нами Клим Ворошилов и братишка Буденный».
– Кто? – озадачилась Вера.
– Долго объяснять. Другое поколение. У вас свои шутки, у нас свои. В наши времена «Клим» – это был маршал Ворошилов. А «Семен» – маршал Буденный. Где один, там и другой.
– Бивис, – обронила, будто подсказывая жена. Клим Аркадьевич кивнул.
– Вот именно. Это как если бы меня звали «Бивис», а жена называла меня «Батхед». Так понятней?
Вера кивнула, несколько уязвленная пояснением, рассчитанным на дебила-подростка. Хотела спросить, почему Клим-Сеня называет супругу «жабой», но не осмелилась.
Старик был проницателен. Сам объяснил:
– А Жанну Сергеевну я зову Жабой, потому что она Жанна.
Познакомились. Жанна Сергеевна задала несколько вопросов, но тоже как-то безразлично. Чувствовалось, что разговор поддерживается из вежливости, и супругам хочется остаться вдвоем.
– В счастливых семейных парах есть что-то неприличное. Им никто не нужен, они никого в свой мир не пускают, – сказал в коридоре Шарпантье. – Вы обратили внимание, как они между собой разговаривают? Половинками фраз. Даже четвертинками. И отлично понимают друг друга. Постоянно на одной волне.
Он вздохнул. Во вздохе слышалась зависть.
А Вера думала, что у нее никогда и ни с кем таких отношений не будет. Чтоб в восемьдесят лет сидеть бок о бок, понимая друг друга без слов и ни в ком постороннем не нуждаться.
– Может, будем заселяться? – весело сказала она. – Первое впечатление имеется. Спасибо, мсье Шарпантье.
– Люк. Пожалуйста, зовите меня Люк.
* * *Он отвел ее туда, где Вере предстояло прожить целый год. Для стажера, даже из «страны-кормилицы», апартамент был чересчур велик: целых три комнаты. Настоящая директорская квартира.
– Слушайте, мне прямо неудобно. Почему вы сами здесь не живете?
– Предпочитаю в парке. Я и так слишком много времени провожу в этих стенах. И потом, вы юная, вам нестрашно, а меня пугало бы такое соседство… В квартире директора был еще кабинет. Вот за этой запертой дверью. Теперь туда вход из коридора.
– Что же тут страшного?
– А, вы еще не знаете… – Он странно посмотрел на нее. – Ну, тогда это произведет на вас впечатление.
– Да что?
С кривоватой улыбкой директор спросил:
– Здоровое сердце – это хорошо?
– Конечно, хорошо. Почему вы спрашиваете?
– Вот вам демонстрация релятивности любого представления о плохом и хорошем. Я придумал каламбур: «здоровое сердце не всегда здóрово». – Он подождал, оценит ли она. – Опять неудачный? Ладно, не буду вас интриговать. В бывшем кабинете теперь находится палата Мадам. У бедной старухи исключительно здоровое сердце.
– Разве Мадам жива? – поразилась Вера. Она была уверена, что создательницы «Времен года» давным-давно нет на свете.
– Трудно назвать ее живой. Но она и не мертва. Пятнадцать лет в коме.
– Пятнадцать лет!
Люк поежился:
– Ужасно, да? Западный мир воюет с холестерином, делает джоггинг. Скоро у всех стариков будет очень здоровое сердце. Но сердце – агрегат несложный, при хорошем техническом уходе может служить очень долго. Я думаю, лет через десять-пятнадцать проблему рака тоже решат. Для этого достаточно организовать тотальное онкодиагностирование. Однако ремонтировать мозг мы почти совсем не умеем. Механизм старения мозговых клеток – загадка. Если бы медицина научилась бороться с синдромом Альцгеймера, срок активной жизни человека составлял бы сто двадцать – сто тридцать лет. А так мы рискуем в двадцать первом веке превратить Европу и Америку в гигантское КАНТУ. Общество столетних «овощей», у которых продолжает тикать сердце. Правда, страшно?
– На свете есть вещи пострашнее, – ответила Вера.
Страшно, что у вас и у нас проблема старости выглядит так по-разному, вот что она имела в виду. На Западе тревожатся, как продлить старикам срок полноценной жизни, а у нас старики обществу вообще не нужны, поскорей бы отправлялись на тот свет и не обременяли остальных. Но Шарпантье понял ее по-своему.
– Вам так кажется, потому что вы молоды. Вы-то сможете спокойно спать через стенку с «овощем», который когда-то был умной, деятельной личностью. А я бы не смог.
– А почему она не там, где остальные… пациенты?
– Из уважения. В ее кабинете оставили всё, как было раньше. Только установили многофункциональную кровать и необходимую аппаратуру.
– Пятнадцать лет – и всё жива? Удивительно.
У нас в домвете старуха, попавшая в кому, вряд ли прожила бы больше пятнадцати дней, подумала Вера. Пролежни, воспаление легких, плохой уход… Еще неизвестно, что милосердней.
– Мадам была в преклоненных… то есть преклонных годах, но удивительно свежая. Ум острый, как бритва. Молодые движения. Слух и зрение идеальные. Все в резиденции думали, она будет такой вечно. А потом удар – и всё… – Директор опустил голову, на лоб свесилась красивая седая прядь. – Есть вещи страшнее смерти.
Вера смотрела на запертую дверь, которая когда-то вела в кабинет Мадам.
– Вы ее часто навещаете?
– Никогда. Зачем? – Он даже содрогнулся. – Сделать для нее я ничего не могу. Учтивости имеют смысл, когда человек хоть что-то соображает… Но хватит о грустном. Лучше расскажите мне о себе…
Они поболтали о том о сем еще минут десять, и Шарпантье ушел. Вера осталась в своих хоромах одна. Начала со вкусом обживаться.
Жить самостоятельно она получила возможность недавно. Как и с вождением машины, ощущение было еще свежее, праздничное.
Наконец-то вырвалась из родительского дома, где воздух пропитан трагизмом и ожиданием беды. Папу с мамой, конечно, жалко, но своей мелочной опекой, пугливым заглядыванием в глаза они здорово напрягали. Ну в самом деле, нельзя же год за годом существовать в атмосфере похоронной конторы!
И потом, Вера сразу почувствовала, что прямо-таки создана для независимого бытования. Большинство людей томятся одиночеством, им нужно чтоб кто-то все время был рядом. Она же испытывала просто физическое удовольствие от мысли, что это ее и только ее дом, ни с кем его делить не нужно. Стены – будто вторая кожа или панцырь у черепахи.
Кто-то из классиков сказал: человек рождается и умирает в одиночестве. Может, нет ничего страшного, если он и живет один? Дружба, совместная работа не в счет. Это здóрово и правильно. Но делить жизнь можно лишь с тем единственным, кого любишь, а если такого существа у тебя нет и не будет, то лучше обходиться собственными ресурсами.
Насчет любви у Веры вопрос был давно решен. Через год после диагноза (она училась в одиннадцатом классе) мама провела с ней беседу. Наверное, долго готовилась. Семья у Веры была старомодная, немножко викторианская. Если разговор ненароком принимал «взрослое» направление, мама всегда говорила: «Кое у кого уже ушки на макушке, сменим тему». И вот теперь, ужасно стесняясь, а в конце даже расплакавшись, мама стала втолковывать шестнадцатилетней дочери, как опасны в ее положении «ну ты сама понимаешь, какие излишества». «В эти самые минуты», краснея лепетала бедная мама, под воздействием «комплекса физиологических, нервных и эмоциональных факторов», особенно в момент «первого сексуального опыта», может произойти скачок давления, а это «нам» категорически противопоказано.
Беседа была ни к чему. За минувший год Вера стала взрослой. Не в том смысле, а в главном. Из дурочки, которая вздыхала над журналом «Космополитен» и пела в ванной «Папа-мама прости», она превратилась в человека думающего. Потому что всё время думала. Было о чём.