– Ладно, только бегом! Может, еще успею вернуться!
Он грубо схватил меня за кисть, и мы побежали в том же направлении, куда все. Давид всё оглядывался на выстрелы, дергал мою руку и прикрикивал: «Да живее ты!»
Возле Аничкова моста попробовал от меня избавиться: «Ну всё, тут уже спокойно, сама дойдешь!» – но я вцепилась в него обеими руками.
– Тьфу! Вот привязалась…
Только на углу Невского и Садовой ему удалось от меня отделаться. И то лишь потому, что пальбы было уже не слышно.
– Спасибо! До свидания! – крикнула я в спину стремительной фигуре с летящим вслед белым шарфом. Не оборачиваясь, он отмахнулся, как от мухи.
Семьдесят семь дней назад это было, одиннадцать недель. Целых одиннадцать недель я чувствовала себя глубоко несчастной, а на самом деле была фантастически, непристойно счастлива – только теперь, на вокзальной площади, я это вдруг понимаю.
Мне всего тринадцать лет, но я уже знаю, из чего складывается формула любви. Подобно тому, как человеческий организм на две трети состоит из воды, любовь на две трети состоит из страха. Особенно, если живешь в такое время и любишь такого человека.
За Давида я боялась всякий день и всякий час. Даже ночью мне снилось, что он бежит со своим развевающимся шарфом навстречу людям в серых шинелях, они стреляют из винтовок, он падает, по белому снегу растекается черная кровь.
Я твердо знала: Давиду суждена недолгая жизнь, он обречен сгинуть молодым. Потому что он бесшабашный, без царя в голове. В какой-то книге я прочитала, что на свете есть люди с ослабленным инстинктом самосохранения. Вот и он был из таких же.
Люди с винтовками в серых шинелях стали мне сниться после одного ужасного происшествия, случившегося через две недели после манифестации.
К тому времени я уже знала, что мою любовь (про себя я употребляла именно это слово, безо всякой стыдливости) зовут полностью «Давид Каннегисер» и живет он на Садовой, наискосок от Юсуповского сада, вдвоем с отцом. Выследить Давида близ Второй гимназии после окончания занятий было нетрудно. Он выделялся среди остальных гимназистов, будто принц среди челяди – так мне, во всяком случае, казалось.
Несколько дней я подстерегала его то около подъезда, то на Казанской, возле гимназии. Мне хотелось узнать о Давиде как можно больше. Попасться ему на глаза я не пыталась – мне было вполне довольно просто его видеть. Ну а кроме того (мука, терзание!) я несколько раз видела его в компании румяной черноволосой барышни, которая была и старше, и красивее, чем я.
Тем вечером он тоже был с нею, а я шла, отстав шагов на двадцать, и думала: «Как гадко она хохочет! Неужели ему это нравится?» Они вышли из его дома, зашагали в сторону Екатерининского канала. Видеть меня они не могли, январские сумерки были темны, фонари почти нигде не горели. Но тот, под которым стояли, лузгая семечки, двое расхристанных в папахах с красными лентами, как раз лучился тусклым электрическим светом, и я предусмотрительно отстала. Поэтому и не услышала, из-за чего произошла стычка. Один солдат, с полицейской саблей на портупее, что-то сказал. Второй похабно зареготал. Давид неразборчиво, но звонко ответил.
И тут – у меня подкосились ноги – один серый схватил его за воротник, а второй, оглушительно заматерившись, скинул с плеча винтовку.
– Что ты сказал, контра? Кадет! Барчук сраный! – услышала я звериный, страшный крик.
Тот, что держал Давида, с размаху, неуклюже ударил его кулаком в лицо – Давид сел в сугроб.
Больше я ничего не помню. Я будто ослепла.
Потом Давид с беззаботным смехом, прижимая ком снега к своему расквашенному носу, рассказывал, что я налетела на «пролетариев» из тьмы «как хан Мамай» и «хрясь, хрясь по спинам, да по башкам». Солдаты якобы шарахнулись от меня в разные стороны, плюнули и ушли.
Я слушала и не верила. Неужели правда?
Но он был жив, серые люди исчезли, а на тротуаре стояла дрожащая барышня и глядела на меня с неподдельным ужасом.
Потом, всхлипнув, она медленно и неловко, придерживая рукою полу длинной шубки, побежала прочь.
– Бедняжка Фанни, у нее шок! – Давид перестал смеяться. – Она существо нежное, не тебе чета. Откуда ты тут взялась?
И, не дожидаясь ответа, кинулся за нею:
– Фанни, успокойтесь! Всё позади!
– Ах, оставьте! – со слезами крикнула нежная Фанни. – Вы сумасшедший! С вами опасно ходить по улицам!
Пусть я не нежная, пусть я даже хан Мамай, сказала себе я. Главное, что он жив. И что он остановился, не бежит за нею.
Это было зимой, а сейчас весна. Холодная, грязная, петроградская, но все равно весна. С утра солнце, седьмой час пополудни, а еще светло. Я стою лицом к лицу с Давидом, не замечая, что под ногами лужа и мои войлочные боты промокли. Толпы я тоже не замечаю. Мы вдвоем, на свете никто больше не живет, и я хочу стоять так вечно.
(Ты и стоишь так вечно, тринадцатилетняя Сашенька. Ничто не исчезает. Просто становится невидимым. Но я, слепая, умею видеть, и я тебя вижу.)
Возбужденно он рассказывает о своих планах. С отцом он только до Волги, а там сбежит, это решено. На юге собираются добровольцы – офицеры, интеллигенция, студенчество. Это армия нового, невиданного в истории типа. Орден Белых Рыцарей. Они очистят и спасут Россию.
– Тебя не возьмут, – говорю я. – Тебе только пятнадцать лет.
Давид снисходительно усмехается. Он всегда обращается со мной, как с малолетней дурочкой.
– Я выгляжу на все семнадцать. А документов там не спрашивают. Хочешь воевать – дают оружие и в бой.
У меня остается очень мало времени. Вот-вот вернется его отец. Я должна сказать Давиду, что его никто и никогда не будет любить так сильно, как я. И что моя жизнь кончена.
Но я не дура, я вижу, что ничего этого говорить не нужно. «Мое сердце разбито, теперь я знаю, что это не просто слова», думаю я. Самая ужасная мука – когда хочешь отдать самое дорогое, что у тебя есть – всё, что у тебя есть, а человеку это совсем не нужно.
Если бы я была на год или на два старше и хоть чуточку красивей!
Никогда я не проводила столько времени перед зеркалом, как в эти одиннадцать недель. Дома меня все с детства называли красавицей, и я этому простодушно верила. Но теперь я научилась смотреть на себя со стороны и возненавидела родителей за гнусный обман.
Никакая я не красавица. Я малолетняя косноязычная уродина.
В феврале я шесть дней не выходила из дому, потому что прямо на кончике носа у меня выскочил ядовито-красный прыщ. Эти дни украдены из моей жизни, их нужно вычесть из семидесяти семи. Правда, я три раза телефонировала в квартиру Каннегисеров, и один раз трубку снял Давид. «Хелло, – сказал он. – Слушаю… Кто это?»
Мама что-то такое про меня вычислила, но на все вопросы я отвечала презрительным молчанием или огрызалась. Участливо-снисходительная мина на мамином лице была мне оскорбительна.
В дни «прыщевого» затворничества от тоски я читала дневник Марии Башкирцевой, который мне с хитрым видом подсунула мама: вот, мол, прочти-ка. Но пользы от этого чтения мне не было, одна злость. Меня бесили излияния моей ровесницы, которая в блаженной Ницце, в блаженную эпоху, сохнет от глупой любви к «герцогу Г.», коего она ах-ах несколько раз видела издали. Какая дура эта Муся со своими пошлыми рассуждениями о том, что бедняк непременно жалок и что она никогда не унизится до любви к человеку «ниже ее положением». Герцог Г., естественно, женится на какой-то герцогине, так и не узнав о влюбленной русской девчонке, и Муся страницы напролет убивается по этому комичному поводу. Мне ее совсем не жалко. Это не настоящая любовь, а томные девичьи фантазии. Ничего похожего на то, что происходит со мной.
Много раз читала я в романах про любовь и влюбленность, но никто из писателей не описал этого отупляющего и унизительного состояния, когда превращаешься в какую-то железную скрепку, которую притягивает к магниту неудержимая сила (нам демонстрировали это на уроке физики) – не по своей воле и не по влечению сердца, а по законам природы. Потому что так устроен мир.
Отупение и безволие поразительным образом сочетались во мне с невесть откуда взявшейся трезвостью ума и изворотливостью – про это тоже не писали ни Тургенев, ни Стендаль. Например, я твердо знала, что навязываться Давиду ни в коем случае нельзя, только всё погубишь. Поэтому каждую встречу я готовила, как стратег из Генерального штаба, колдующий над картами и сводными таблицами.
Первая операция завершилась тактическим успехом и стратегическим поражением. Я узнала, что он приглашен на именины в один дом, где жили знакомые моих дальних знакомых. Несколько дней интриганствовала, осуществляла всякие хитроумные маневры и добилась-таки, что меня тоже позвали. Но Давид едва обратил на меня внимание. «А, – сказал он, – александринка Александрина. Привет, как дела?» Я хотела рассказать, как у меня дела, целый рассказ приготовила, но он отошел и больше за весь вечер ко мне не приближался.
Потом один раз, шестнадцатого января, тщательно рассчитав время и расстояние, я столкнулась с ним на углу Гороховой и Казанской. Подстроила так, чтоб он первым меня заметил и окликнул. Тут мы перекинулись парой фраз. Каждое сказанное слово я запомнила, записала, тысячу раз повторила с разными интонациями и поняла, что надежды нет.
Случайными встречами, однако, злоупотреблять не стоило. Приходилось довольствоваться слежкой издали, чтоб он меня не видел.
Однажды вечером я смотрела, как он катается на коньках в Юсуповском саду. Фонари не горели, но на берегу пылал костер, возле которого грелись какие-то ночные люди. Посверкивал ледяной пруд, и по серебристой его поверхности стройная, наклоненная вперед фигура выписывала круги, от неизъяснимого изящества которых таяло мое бедное сердце.
После того, как я ханом Мамаем напала на серых людей, период слежки и подглядывания закончился. Нежная Фанни бежала, поле боя осталось за мной. Щека у меня была поцарапана, рукав надорван (ей-богу не помню, как это случилось), и Давид повел меня к себе – «врачевать раны».
– Ты тут живешь? А я и не знала, – соврала я, не веря счастью.
– Вон в том доме, – показал он. – Это он тебя ногтями? Представляю, что за когти у пролетария. Еще столбняк будет. Или бешенство. Надо тебя йодом намазать. И у меня всё юшка из носу течет… Папочка вообразит, что мы с тобой подрались. Я с отцом живу.
– Правда? – снова очень натурально удивилась я. – Он у тебя кто?
Давид скорчил гримаску:
– Никто. Еврей.
Тут я в самом деле удивилась. Ответ показался мне странен.
Давид объяснил:
– Раньше папочка был негоциант, а теперь сделался просто еврей. Как мамы не стало, он свихнулся, по-настоящему. Наденет шапочку, привяжет к локтю коробочку и всё молится, свечки жжет. Или книги древнееврейские читает. Приложился к народу своему. Никого кроме евреев знать не хочет. С родственниками, кто субботу не соблюдает, разговаривать перестал. А из всех Каннегисеров по Галахе (это закон еврейский) давно уже никто не живет. У меня Яков, брат двоюродный, георгиевский кавалер. Другой двоюродный, Лёня, юнкером был, с большевиками дрался. А я знаешь кто? Я, оказывается, принц израильский, прямой потомок царя Давида. Папочка сделал это великое открытие, пролопатив тыщу старинных книг. Говорю же, он у меня полоумный. Принц израильский, каково?
Давид заразительно засмеялся, я тоже хихикнула, хотя внутренне пришла в восторг. «Вот в чем разгадка, – подумала я. – Он – Принц! Отпрыск самой древней и самой благородной из всех династий!»
– Смехота. Мы всегда были богатеи: лакеи, два авто, вазы-алмазы, а теперь у нас вообще ничего нет, – говорил Давид, когда мы поднимались по широкой и, видно, еще недавно очень нарядной, а теперь темной и замусоренной лестнице. – Даже жрать нечего, честное слово! Всё из-за чрезмерной еврейской предусмотрительности. Папочка еще летом перевел имущество в эту, как ее, в ликвидность. Одни пустые стены остались. Переправил денежки за границу. А сами уехать не успели. Зимой гардины на муку меняли, всю мебель в печке сожгли. Такого потешного дома ты еще не видала. На картонных коробках живем, представляешь?
Он хохотал, ему в самом деле было смешно.
Я действительно подобного жилища еще не видывала. Но оно совсем не показалось мне потешным. Огромная, темная квартира, каждый шаг по паркету отдавался недобрым эхом. Голые лампочки, свисая с потолка, давали слабый, зловещий свет. «Тайна из тайн и чудо из чудес, что Давид вырос в этом сумеречном царстве таким солнечно-лучезарным», – сказала я себе и решила, что дома обязательно запишу эту фразу в дневник.
Сделалось совсем жутко, когда из двери выглянул седобородый старик в круглой черной шапочке. За его спиной, в свете канделябра, виднелся стол, заваленный старинными книгами в шоколадных переплетах.
– Привет, папочка. Это Александрина. У нас было маленькое приключение. Ничего страшного. Где у нас йод?
– В ванной, – ответил старик, пристально на меня глядя. На мое приветствие он не ответил.
Давид, насвистывая, ушел куда-то по коридору. Мы остались вдвоем. Молчание старика, его суровый взгляд пугали меня.
– На нас напали солдаты. Но мы их прогнали, – сказала я, чтоб нарушить тишину. Попробовала улыбнуться. – Я так заорала, что они испугались и убежали…
Он закончил меня рассматривать. Не спросил – утвердительно произнес:
– Девочка, вы не еврейка.
– Нет…
Кивнув, старик продолжил:
– И вы, конечно, влюблены в моего красивого мальчика? Вы мечтаете соединиться с ним, когда вырастете. – Я обмерла. – Не отрицайте, я всё вижу. Еще я вижу, что вы очень упрямая девочка и умеете своего добиваться. Но в священной книге «Дварим» сказано: «Не роднись с ними». Вот что я вам скажу: больше сюда не приходите. Никогда. А моего мальчика оставьте в покое. Вы сами по себе, мы сами про себе. Это вот всё, – он кивнул на темное окно, за которым – обычное для этой зимы дело – гремели дальние выстрелы, – ваши гойские дела. Это, пожалуйста, без нас, без евреев.
Со мной, тринадцатилетней девочкой, он говорил так, будто это лично я всё устроила – революцию, распад, разруху.
Вместо того чтоб сказать умалишоту что-нибудь утешительное, я вздумала спорить. Очень уж потрясла меня сатанинская проницательность старика и объявленный запрет.
– Как это без вас? – возмутилась я. – В революции столько евреев! Чуть ли не евреи ее и устроили!
– Не евреи – апикойресы, вероотступники.
С этими словами он взял меня за руку, довел до двери, подтолкнул в спину и захлопнул за мной створку.
Вытирая саднящую щеку полуоторванным рукавом, я поплелась домой. Завтра можно будет подстеречь Давида около гимназии – еще одна случайная встреча. Но как быть с его «папочкой?»
Таких евреев, как Каннегисер-старший, я никогда еще не встречала. Раньше я думала, что евреи – те же русские, только с нерусской фамилией. Вроде петроградских немцев или поляков. Пока не заболела бабушка, у нас часто принимали гостей. Я знала, что биржевой маклер Тер-Осипян – армянин, а присяжный поверенный Ехно – финляндец. Выглядели, держались, разговаривали «инородцы» так же, как все. Если бы папа однажды, не помню по какому поводу, не обронил бы, что наш семейный доктор Лев Львович – еврей, мне бы это и в голову не пришло.
Но старик в черной шапочке, будто злой чародей, возведший неодолимую преграду между мной и Давидом, испугал и заинтриговал меня. Природу его чар нужно было разгадать, иначе они не рассеются – такое у меня было чувство. И я засела за книги.
Оказалось, что книжек про евреев в книжных лавках очень много. Уроки я теперь по большей части прогуливала, домашних заданий не делала, благо гимназия стала не той, что прежде: преподаватели ходили растерянные, многие вообще исчезли, да и девочек в классе осталась едва половина.
До глубокой ночи, холодея от мистического ужаса, я читала то про страшное чудище по имени Голем, то про всемирный заговор сионских мудрецов, то про всесилие еврейского капитала, то про кровь христианских младенцев. Всё это не отвращало меня от евреев, а наоборот притягивало к таинственному племени. Надменная иудейская непримиримость к любовным связям с гоями меня завораживала. «Отец мой сказал, что закон Моисея любить запрещает тебя, – шептала я с полузакрытыми глазами, раскачиваясь в ритм лермонтовским строкам. – Мой друг, я внимала отцу не бледнея, затем, что внимала любя… И мне обещал он страданья, мученья, И нож наточил роковой, И вышел… Мой друг, берегись его мщенья, он будет как тень за тобой». Я представляла себе, как мы с Давидом лежим посреди Садовой улицы двумя хладными трупами, а старик у себя в угрюмой келье возжигает жертвенную свечу и читает по-древнееврейски молитву Авраама-сыноубийцы.
Но вскоре я вычитала, что еврейкой не обязательно родиться – ею можно стать, и во мне забрезжил свет надежды. Нужно принять Гиюр, поклясться соблюдать заповеди Торы – только и всего!
Господи Иисусе, то есть не Иисусе, а Яхве! Я была готова выучить все 613 заветов наизусть и свято их выполнять, даже самые странные: проломить затылок осленку, если хозяин не желает выкупить его, или приготовить пепел непонятной «красной коровы». Гои, принявшие «закон Моисея», называются «гер» и обладают всеми правами еврейства. Для женщин, правда, есть одно ограничение: они не могут выходить замуж за коэнов, потомков первосвященника Аарона, ну и черт с ними. Давид происходит не от каких-то там священников, а от царей!
Я начала зубрить Тору на русском и на иврите. Думала: месяца через три, когда все заповеди будут у меня от зубов отскакивать, пойду к господину Каннегисеру и скажу, чтобы он или какие угодно раввины испытали меня и приняли в еврейки. Вряд ли это будет труднее, чем прошлогодний экзамен по церковно-славянской грамматике, который я сдала с третьей попытки.