Вот я шёл уже 3 часа, то есть отмахал уже километров 15. И дорога вдруг неожиданно кончилась. Просто исчезла и всё. Я встал, совершенно не зная что делать. На этой дороге у меня не было другого выхода, кроме как идти вперёд, но теперь мне было больше некуда идти. Здесь нет людей, здесь нельзя спросить дорогу. Здесь невозможно узнать, где ты вообще находишься. При этом зимняя дорога — вещь совершенно особая. На этой дороге нельзя отдыхать.
Я растерянно вертел головой вокруг себя. На заброшенные дома у обочины я давно уже внимания не обращал. И вдруг я заметил, что в ближайшем ко мне доме стёкла в окнах целые. Кажется, дом был жилой. Я решил это проверить и действительно обнаружил внутри дома вполне живую старушку, которая была к тому же говорящей, что было особенно для меня важно. Старушка объяснила мне, что до Палемы отсюда 4 километра, и выведет меня туда тропинка за её двором, которую с дороги не видно.
По тропинке я шагал уже бодрее, с лёгкой душёй, хотя и с тяжёлыми ногами. Курс оказался верным, и судьба канувшей в небытие деревни Ивановской меня больше не интересовала. Стемнело и на смену жизнеутверждающему визгу бензопилы пришёл тоскливый вой волков. Когда я собирался в дорогу, меня предупреждали, что волки в этих краях чувствуют себя довольно уверенно, а порою совершенно бестактно пристают к людям. Мне сказали, чтобы я взял с собой побольше спичек. Дескать, если будут приставать, надо чиркать спички и бросать в них, они этого не любят. Спичек я взял несколько коробок, но угроза быть разорванным волками, почему–то не казалась реальной. Наверное, потому что я никогда в жизни не видел ни одного серого.
Вскоре и Палема, довольно обширный посёлок, осталась за спиной. Предстоял последний 7-колометровый рывок. Чувство времени я потерял совершенно, в темноте стрелки на часах уже не были видны. Пытался чиркать спички, чтобы посмотреть на часы, но вскоре мне это надоело. Днём эту дорогу пользовали лесовозы, машины необузданные и свирепые, а потому вся она была в ямах и рытвинах, а в темноте я узнавал об очередной из них, уже поднимаясь с земли. Ноги всё более охотно сгибались и всё менее охотно разгибались. А впереди была река Луза.
Меня ещё в Северном предупреждали, что Луза может стать для меня проблемой. Дело в том, что мост через неё был только понтонный. На зиму этот мост убирают и ходят по льду. Тогда стоял конец ноября, мост уже могли убрать, но мороз стоял совсем лёгкий, река явно ещё не успела встать. И не переплывёшь — холодновато. Плакал бы я тогда на берегу Лузы горючими слезами. На таких дорогах ставишь на кон жизнь. Это меня, наверное, и привлекало больше всего.
Мост оказался на месте. Одинокие льдинки плавали в чёрной воде. Невольные мурашки пробегают по спине, когда подумаешь, что поскользнувшись на мосту, можешь оказаться в столь непривычной для зимы водной стихии.
Я всё шёл и шёл в кромешной темноте. Вдруг впереди забрезжило, разрастаясь, матовое жёлтое зарево. На фоне иссиня чёрного неба этот святящийся полукруг с нижней границей — горизонтом, казался чем–то волшебным. Да разве можно назвать обычными отсветы ещё невидимых огней человеческого жилья? От них пахнет дымом, молоком, навозом, особой сухостью хорошо протопленной зимней избы и многими другими вещами, близость которых так желанна для путника. Первым звуком, донесшимся из деревни, был лай собак. Жизнерадостное тяфканье лаек и дворняжек покажется вам слаще любого тенора, после того, как вы наслушались унылого нытья волков.
Я зашёл в деревню Первомайскую. Предстояло решить последнюю проблему — найти своего товарища. Не так–то это было просто. Людей на улице не было вообще. Здесь не ходят по улице тёмными непроглядными вечерами. Это ни за чем не надо. Я зашёл в первый попавшийся дом. Но и там людей не оказалось. Сел на лавку. Мне так хотелось сесть на лавку после такой дороги. Сижу, думаю, хозяева скоро вернуться, если даже свет в комнате не выключили. Насидевшись, вышел во двор, ещё походил, и вот хозяева подтянулись.
«Где, — спрашиваю, — живёт молодой учитель, который к вам недавно приехал?». «Это… как бы тебе объяснить… а вот видишь фонарь горит? Этот фонарь стоит у самого дома, который тебе нужен».
Ориентир был очень внятный, перепутать его было не с чем, потому что фонарей вокруг было не лишка. Получалось, как у Окуджавы: «Иди на огонь, моя радость, найдёшь без труда». Если человек ничего вокруг себя не видит, то к фонарю он идёт по прямой, а это бывает не самая удобная дорога. Я ещё несколько раз упал и вот наконец добрался до нужного дома, у дверей которого меня чуть не разорвала совершенно сумасшедшая собака.
Мой товарищ жил у бабушки, которая посадила свою собаку на цепь и с большим недоверием впустила меня в дом. Товарищ, увидев меня, чуть ли руками не замахал. Думал — приведение. Он ведь знал, что я сейчас должен работать в Вожегодском районе. И я действительно там был. А потом оказался здесь. Одно слово — привидение.
***
Пару лет назад я брал интервью у кандидата у главы одного из наших довольно глухих районов. Он рассказал о том, что очень серьёзной проблемой района является расселение леспромхозовских посёлков. Их в своё время построили там, где был лес, потом лес вырубили и людям теперь негде работать, а другого жилья у них нет. Их надо как–то расселять. Сейчас леспромхозовских посёлков уже не строят, лес вырубают, работая вахтовым методом. И раньше тоже можно было работать вахтовым методом, строительство этих посёлков — большая ошибка. «Вы представляете, что такое леспромхозовский посёлок?» — спросил меня кандидат в главы. Я кивнул.
От звонка до звонка
В деревне у меня была убогая квартирка в маленьком щитовом домике. Шёл март 1988 года. Мой последний март в этой деревне. Вечером, истопив печь, приготовив ужин и уничтожив его, я лежал на койке с книгой. В изголовье стоял стул, на который я бросил сигареты.
Неожиданно где–то над потолком послышались шорохи, непонятного происхождения. Я спокойно прислушался к ним, не имея никаких предчувствий. Но почти сразу же над головой раздался гром… Потолок был зашит четырьмя большими листами ДВП. Лист, который находился над моей кроватью, сорвался с места, увлекая за собой всё, что на нём лежало сверху. Свистнув кромкой у самого носа, лист слегка раскроил кожу на руке, которой я даже не успел прикрыть голову. Битый кирпич долбил по ногам. Потолочная балка, ударив по стулу, разнесла его в щепки. Всё это произошло за несколько мгновений.
В комнате вместе с облаком пыли водворилась первоначальная тишина. Немного полежав под кирпичами, я встал и совершенно спокойно начал искать сигареты. Закурил, оглядел комнату и усмехнулся: если бы балка, падая, взяла на 20 сантиметров влево, вместо стула оказалась бы расколота моя голова. Стало быть, поживём ещё. Я окончательно расхохотался.
Следом за осевшей пылью, квартиру наполнил бодрый мартовский мороз. Расчистив кровать, я надел свитер, пальто и, укрывшись стёганным одеялом, лег спать. Оказывается, в шиферной крыше тоже были дыры. Как, однако, забавно лежать в собственной кровати и смотреть на звёзды.
***
Ближе к финалу моей послевузовской отработки в школе что–нибудь подобное обязательно должно было произойти. Тут была своя логика, непонятная, но от этого не менее железная. Три года работы учителем в Лежской средней школе Грязовецкого района были для меня а своём роде затяжной нескончаемой аварией.
Через 4 месяца после обвала потолка мне отдали трудовую книжку. Щёлкнул замок в непробиваемых дверях, за которыми меня ожидала свобода. Теперь я мог работать, где захочу. В голове вертелось: «Три года от звонка до звонка». Так говорят, покидая зону. Мне не известно, какие звонки звонят за колючкой, а вот школьные звонки я выслушал все, какие было положено. И был первый звонок, и был последний.
На тех, кто после вуза отрабатывал свои положенные 3 года, КЗоТ не распространялся. В течение этого срока мы не имели права уволиться. То есть у нас было законное право на увольнение, но не было фактической возможности. КЗоТ тогда прятали от людей, как антисоветскую литературу. А если работники не знали своих прав, силу закона приобретала любая «указивка» сверху. Сказано 3 года, значит 3 года.
Однажды я по какому–то поводу повздорил с завучем и сказал ей: «А я вообще не учитель, я крепостной крестьянин. Загляните в учебник истории, там очень понятно растолковано, почему подневольный труд не может быть эффективным».
Впрочем, тогда уже была понятна одна простая истина: за всё надо платить. Мы расплачивались за бесплатное высшее образование. Мы отдавали свой долг государству. Государство нас обучило, а мы 3 года работали не там, где хотели, а там, где это было больше всего необходимо, то есть на селе. И я отдал свой долг, как мог. Моя совесть чиста. А ведь это совсем неплохо.
Где–то на рубеже веков у меня вдруг прорезалась склонность к написанию автобиографических заметок, но про Лежу я почему–то ничего не писал, как будто меня что–то останавливало. Один раз уже начал писать, но всё закончилось тем фрагментом, который приведён выше. Дальше как–то не пошло. Может быть, тогда было рано. А теперь вот взялся. Прошло 26 лет с того момента, как я уволился из Лежской школы. Да, пожалуй, уже можно о чём–то вспомнить.
На замещение я в своё время рвался, это была возможность развеять тусклые студенческие будни, а вот после института я совершенно не хотел ехать на работу в деревню. И учителем работать я тоже не хотел. Уже понял, что это не моё. Я даже не знал ещё, кем хочу работать, но уже был уверен, что не учителем. И деревню я никогда не любил, потому что я по своей сути — горожанин. Но предстояло отпахать 3 года там, где не хотел, тем, кем не хотел. Это наполняло душу ужасом.
***
В Лежу мы поехали вместе с женой через месяц после свадьбы. Первый год прожили и отработали там вместе, а на выходные уезжали в Вологду. Иногда приезжали на ночь даже на неделе. Лежа — всего 60 км от Вологды, полтора часа езды на пригородном поезде. Вечером можно было уехать домой и быть в городе уже где–то в 18 часов, а утром — отправится обратно на 7-часовом поезде — мы как раз успевали к первому уроку, который начинался в 9 часов. Такая близость к Вологде и транспортная беспроблемность мне на моих замещениях в медвежьих углах и не снилась. Мы фактически наполовину жили в Вологде, то есть совершенно не успевали обезуметь от деревенской тоски. Хотя из Вологды в Лежу был только один утренний поезд, а автомобильной дороги не было вообще, то есть ни автобусов, ни попуток. Только один поезд.
Через год у нас родился сын, и почти одновременно с этим появилась своя квартира в Вологде. В Леже я остался работать один. Решил, что каждый день буду ездить домой к жене и сыну. Отец сказал мне: «Ты не выдержишь». Я ответил: «Посмотрим». Я выдержал. Впрочем, с небольшой для себя поблажкой: две ночи в неделю я всё–таки проводил в Леже — отсыпался.
Вечером я приходил домой в начале седьмого. Раньше часу ночи никогда не ложился, а бывало и позже. Когда наш маленький сынишка засыпал, мы с женой подолгу сидели на кухне, болтали обо всём на свете. Это было замечательно. Вот только вставать надо было в 5:20 утра, на сон я имел всего 4–5 часов. На троллейбусе до вокзала — полчаса, и вот ближе к 7-и я уже в вагоне, который стал для меня тогда вторым домом. Ложился на жёсткую полку, клал сумку под голову, а зимой накрывался полушубком и спал ещё часок.
Эта езда выматывала ужасающе, в голове постоянно стучали колёса. Помню, как–то стою на подножке поезда, подъезжающего к Леже, а в душе почти отчаяние — не могу больше. И вдруг в сознании всплыла строчка из Высоцкого: «Но плевать я хотел на обузу примет, у него есть предел, у меня его нет, поглядим, кто из нас запоёт, кто заплачет». И сразу же на губах появилась весёлая злая усмешка: «У меня нет предела. Я всё выдержу».
***
Через год у жены закончился декретный отпуск, ей надо было выходить на работу в Лежскую школу. Но мы не могли себе представить, что в нашей хибарке можно жить с годовалым ребёнком. Я поехал в Грязовецкий РОНО решать эту проблему. Заведующим РОНО был жёсткий элегантный мужчина — совсем не сельский типаж. Я говорю ему: «Отпустите мою жену, у нас там нет условий жить с маленьким ребёнком». От отвечает: «Пусть ваша жена выходит на работу, и вам дадут квартиру получше. Разве вам в этом уже отказали?». Я сник. Чем тут было крыть? Не хотели мы ребёнка в Лежу вести, хоть бы там была и благоустроенная квартира, и мне возвращаться в деревню совсем не хотелось. Говорю: «Ведь речь идёт всего про год, много ли смысла нам ради этого квартиру давать? А я бы и со старой квартирой доработал». Он усмехнулся: «Думаете, я не понимаю, чего вы хотите? Я отпущу вашу жену, а вы поднимите крик, что я семью разрушаю, чтобы я и вас тоже отпустил».
Откровенно говоря, у меня была мысль сделать так, чтобы не отрабатывать в Леже третий год. В крайнем случае, можно было плюнуть на трудовую книжку, оставить им её на память, устроиться в Вологде на работу и завести новую. Но у меня, конечно, не было коварного замысла сначала вытащить из деревни жену, а потом обвинить Зав РОНО в том, что он разрушает семью, не отпуская мужа к жене. Я даже не догадывался, что получил бы право такое требовать. И я сказал ему совершенно искренне: «Мне это и в голову не приходило». Он улыбнулся: «Предлагаю джентльменское соглашение: я отпускаю вашу жену, а вы даёте мне честное слово, что доработаете третий год до конца и не будете предпринимать попыток уволиться раньше».
Мне понравилась такая постановка вопроса. «Если вы готовы поверить моему слову, то я его даю». Он тут же издал приказ об увольнении моей жены по собственному желанию и вскоре ей выдали трудовую книжку. А я оказался ещё на год прикован к Леже честным словом, крепче, чем цепью.
Через год я опять появился в его кабинете теперь уже для того, чтобы уволиться самому. Не успел я и рта раскрыть, как он тут же широко улыбнулся: «Я всё помню. Вы сдержали своё слово. К вашему увольнению препятствий нет». Это был триумф человека, слово которого что–то стоит.
***
Как часто мне казалось, что этот день никогда не придёт, что мой срок никогда не закончится. Я совершенно не чувствовал вкуса к работе. Мне не нравилось быть учителем. Помню, как–то зашёл в класс, посмотрел на детей, и меня обожгла мысль: «Они ведь не хотят учиться, они сейчас предпочли бы оказаться где угодно, только не здесь. И я не хочу их учить, и я сейчас хотел бы оказаться в каком угодно месте, только не в этом классе. Но они сюда пришли. И я сюда пришёл. И сейчас мы будем мучить друг друга, хотя больше всего на свете хотим избавиться от этой необходимости».
Преподавать русского язык было особенно тягостно. Я и сам всегда ненавидел этот предмет. Ведь под видом «русского языка» преподаётся мёртвая схоластика, не имеющая никакого отношения к тому, чтобы овладеть живой русской речью. Мы ковыряемся в языке, как будто лягушек препарируем, это никак не поможет нам говорить на этом языке.
Однажды, одна девочка–хорошистка спросила меня: «Зачем нужно учить все эти склонения и спряжения, какой в этом смысл?». Я ответил ей, что думал: «Ты права, в этом нет ни малейшего смысла. Но одно тебе точно скажу: это надо для того, чтобы сдать экзамен. Таковы правила, не мы их придумали. Если не сдашь экзамен, сама себе все дороги в жизни перекроешь».
На филфак меня привела любовь к литературе, а схоластическое языкознание было тягостным довеском к этой любви. Литературу я вполне был способен преподавать с увлечением, но до какой же степени это не надо было деревенским детям! В нескольких классах у меня не было ни одного ученика, у которого по поводу книги могли появиться какие–то свои мысли. И чужих мыслей они совершенно не воспринимали. Ученики делились на две категории: буйных идиотов, которых вообще ничего не интересовало, и которые вообще ничего не слушали, и аккуратных, прилежных зубрилок, в основном это были девочки, которые всё внимательно слушали и старались как можно лучше записывать, но которых было так же бесполезно спрашивать о том, что они думают. Предложение высказать своё мнение приводило их в большое смущение и заставляло тихо опускать глазки, да это всё ещё под несмолкающий рёв буйных идиотов, так что попытки преподавать литературу я быстро оставил, просто сообщая им информацию, знание которой потом потребуется на экзамене.
Как–то помню диктую им тему сочинения: «Духовные искания Андрея Болконского». Эта формулировка почему–то поранила нежную душу одного из буйных идиотов. Он пробурчал: «Чё за искания, на фиг всё это надо». Я посмотрел на его тупое, бессмысленное лицо дегенерата, лишь слегка оживляемое налётом наглости, представил себе блистательного князя Андрея, измученного вопросом о смысле жизни, и в голову мне ударило настоящее бешенство. Я тихо и зло сказал ему: «А тебе и не нужны никакие искания. Твоё дело — месить навоз. Ничем другим ты никогда не будешь заниматься». Класс притих, кажется, дети были шокированы моими словами.
Помню, диктовал старшеклассникам экзаменационные билеты прямо из головы. Им нельзя было читать лекции, которые они будут по ходу конспектировать. Они не могли выбрать главное и записать своими словами. Поэтому я говорил готовыми фразами, которые они дословно записывали. Говорить письменной речью довольно сложно, это требует определённого напряжения. Девочки добросовестно записывали то, что я говорил, а мужская половина класса расшалилась не на шутку. Успокоить их было невозможно, я старался не обращать на них внимания, но они в своём буйстве перешли уже все пределы. В бешенстве я подошёл к одному пацану, приподнял его за грудки и шмякнул о стул. Он попытался было схватить портфель, чтобы выбежать из класса, но я так страшно рявкнул на него: «Сидеть!», что он замер на месте, словно остолбенел.