Но с другой стороны, зачем создаются новые произведения искусства? Не превзойти, ни зачеркнуть старые они не способны, а уж сделать человека счастливее и тем более. Но как же не творить? Что это за кастрация такая? У нас не было бы экзистенциализма, остановись мы на XIX веке с его классикой, мы не знали бы Гессе, Манна. Они не сделали нас счастливее, но и думать не хочется, что их могло не быть.
Так же, наверное, и в первом случае. Если у человека отняли любимое дело или ушла любимая женщина, он будет одинаково несчастен и в шалаше, и в благоустроенной квартире. И тем не менее он предпочитает квартиру. Значит, существует некое позитивное нечто кроме счастья. И его отсутствие может разрушить любое счастье.
07.07.83.
Оленька — почти произведение искусства. Человек, существование которого говорит о том, что пессимизм и оптимизм — одинаково глупо. Сколько античной гармонии в её совершенно не античном лице с горчинкой. Если Беатриче не была похожа на неё, значит Данте не мог потерять сознание тогда на мосту. О такое лицо можно обжечься, но оно может и сгореть. Любой фон, на котором можно увидеть это лицо, или теряет всякий смысл, или наполняется глубочайшим смыслом.
20 лет
21.08.83
Необходимо максимально сократить зависимость от внешнего мира, то есть «завоевать пространство воздуха, которым дышишь по собственному усмотрению» (А. Блок). Необходимо научиться черпать радости и огорчения изнутри самого себя, и тогда уже ни одна сволочь тебя не достанет. Вместо презрения к людям, которое несёшь, как тяжкий крест, наступит снисходительно–добродушное отношения к ним. Надо уподобиться йогу из индийского жизнеописания Гессе, но в отличие от него, не уходить в лес, а жить среди людей. Надо приучить себя жить без общения, вина, женщин. Жить духовной жизнью. Во мне есть предрасположенность к этому, но эта предрасположенность в сочетании с пристрастием ко всему перечисленному рвёт меня на части.
26.09.83.
Я не хочу больше лжи. Не хочу вина. Я хочу любить. Я хочу добрых близких людей вокруг себя. Любовь — это вера, никакие доказательства ей не нужны, она живёт и умирает по законам, далёким от логических. Именно на образе любви, на образе веры строится человеческая жизнь. Больше её строить не на чём.
У меня отобрали Христа раньше, чем я родился. Я сам у себя отобрал любовь.
Надо обрести бога в своей душе. Я перевешал бы всех ублюдков материалистов. Что они дали миру? Чем заменён величайший из всех институтов, созданных человечеством — институт Церкви?
06.12.83.
У истоков всего стоит первая «спасительная идея» — инстинкт самосохранения, трансформированный в «любовь к жизни». Кто поумнее, давно уже догадался, как мы нелепы со своими страстями, побуждениями и делами. Но изначальная «спасительная идея» — это сторож у входа в небытие. Однако, людям мало этой идеи, они выдумывают для себя «смысл жизни», потому что одной только «радостью жизни» от лукавого не откупишься, а он вечно «шепчет роковые доводы и в руку всовывает нож».
Можно смеяться над тем, что наш преподаватель всю жизнь вложил в «модальные значения, наслаивающиеся на общую семантику процесса». Но это покажется не смешным, а ужасающим, когда жизнь отнимет эту первую «спасительную идею». Станет понятно, что не только занятия «семантиками», но и любой «смысл жизни» нелеп в такой же степени, что нет смысла жизни, имеющего смысл.
Как я завидую людям, у которых есть любовь и ненависть, порождённые их идеей. У меня их место заняли вспышки слезливой сентиментальности и беспредметной злости.
«Любовь к жизни» — это повязка на глазах. Когда она спадает, понимаешь, что ничто не имеет смысла.
А Ира? Она — «царица небесная», но кто в большей степени, чем она — «от мира сего»? Может быть она — Сикстинская мадонна — изначальная мера вещей? А вот ты смеряй этой мерой мадонну Луиса де Моралеса.
Какой ужас, что всё необратимо. Занятия «семантиками» смехотворны, но от них нельзя отмахнуться, их нельзя просто так прекратить. До какой же степени маразма это всё может дойти, а ведь идёт же вперёд.
Ну где же ты, моя мадонна?
19.01.84.
Отчего жизнь наша так бесцветна и скучна до невыносимости? Отчего нас затягивает пьянство, хотя мы давно поняли, что с водкой пора завязывать? Слабость воли? Да, в первую очередь, но воля — вещь служебная. На службу чему мы способны её поставить, если позитивное отсутствует в нашей жизни? «Отцы» всё ещё думают, что наши улыбочки на комсомольских собраниях — это инфантильный скептицизм. А я, например, давлюсь этими улыбочками, пытаясь их сдерживать. Нет, это уже не инфантилизм, а внутренняя опустошённость, хроническая неспособность верить. На место дискредитированных государственных идеалов не пришли никакие другие.
Как гнусно, что жизнь ничего не может нам предложить. Мы не знаем, чего добиваться.
21 год
06.08.84.
Кажется, у меня наступила вокабулярная интоксикация, или, по–русски говоря, отравление словами. Чувствую, что отравился собственной болтовнёй по делу и без дела. Болтовня — хлеб, болтовня — хобби. Болтовня за бутылкой, болтовня за кафедрой. Болтовня с девушкой, болтовня с милиционером. А Оля не могла понять, почему я всё молчал. Пошло, когда слова не влияют ни на что.
12.08.84.
Вечером, стоя на балконе с сигаретой, чувствуешь, что сентябрь уже близок. Чёрный, блестящий после дождя асфальт, фиолетовое небо… Сентябрь — это жизнь. Время пронзительной тоски и вместе с тем время, которого я так жду. Отчего? Тоска под космическим холодом фонарей была, когда в очередном сентябре умирала очередная надежда, значит, была жизнь, а не тина да ил. Сентябрьское одиночество — совершенно особого рода. Это одиночество вечернего прохожего, которому больше некуда спешить.
19.08.84.
Какое это имеет значение? Что вообще имеет значение? О чём бы ни думал, чтобы не делал — всегда в финале стоят эти гнусные вопросы.
После прочтения «Звезды Соломона» вдохновенно подумал, какое это счастье — пропускать через себя целые миры, один за другим. Растворяться в совершенно особом законченном бытии, затем вынырнуть, чтобы вскоре растворится в другом. Но ведь в основе своей это то же самое, что и водка, то есть испуг перед жизнью, желание создать свою, другую жизнь. А это моё двухнедельное путешествие по мирам — штука такая же тупая и бессмысленная, как запой. Но какая разница, как убивать время? В любом случае это будут золотые рыбки полковника Аурелиано. Библиотека, так библиотека.
17.11.84.
Что знают эти «громко визжащие и ярко красные» о любви к России? Что знаю о ней я, готовый сто раз повторить вслед за Буниным: «Никогда я не знал, что такое любовь к России». Повторить хотя бы за тем, чтобы увидеть маску ханжеского возмущения на их рожах. Но почему, когда я слушаю русские народные песни, у меня наворачиваются слёзы на глаза? Почему, когда я смотрю в окно вагона на заснеженные поля, даже не думается, а чувствуется: «Господи, это Россия».
21.11.84.
Время стало похоже на старую злую черепаху, которая еле ползёт и как будто издевается надо мной вместе с этими детьми лесорубов. Нельзя обижать время, оно начинает жестоко мстить. Чем же я его обидел? Так ведь я же хотел его убить — не шутки.
23.11.84.
Русь! Россия! Разве можно любить страну и презирать её народ? Разве можно любить песни и презирать тех, кто их сложил? Это самое дикое противоречие моих теперешний чувствований. Мой природный демократизм не может ужиться с нажитым ницшеанством. Или восхвалять идеал природной внутренней мощи и тем самым примириться с теми, чьи песни я так люблю? Возможно ли?
Опять эти трусливые попытки обзавестись мировоззрением. Зачем?
27.11.84.
Как могут жить люди, которых ничто на свете не касается, кроме своего загаженного внутреннего мирка, которым безразлично всё происходящее вокруг, если это не вызывает перемены настроения?
01.12.84.
Читаю трилогию Юхана Боргена «Маленький лорд». Вилфред — тот, о ком я говорил. Человек, не имеющий мировоззрения, этой мразматичной трусливой гнусности, при помощи которой человек хочет привязать себя к внешнему миру. Человек, искавший тропинку, но убедившийся, что искать её незачем. Боже, как глубоко человек может забраться вглубь самого себя, так глубоко, что дорога обратно будет уже немыслима. И тогда останется — не искать дорогу обратно, а затащить кого–нибудь внутрь самого себя, разрывая нити, связывающие жертву с людьми, которых для тебя уже не существует. Именно затащить, а не облить собой, как помоями. Для этого нужна сила.
Надо понемногу освобождаться от лишних понятий. Не имеющему собственного мнения уже не нужны многие слова. Сбросивший с себя ношу мировоззрения и обретший огромную и холодную, как звёздное небо, свободу, уже может обходиться без ярлыков.
04.12.84.
Мне не надо пытаться претендовать на мученические лавры. Нужна сила для того, чтобы стать диким зверем, для которого бегство — способ бытия. Нужны мощные инстинкты. У меня их нет. Для того, чтобы жить, мне нужно несколько тропинок, несколько выходов изнутри самого себя. Сейчас нельзя быть одному. Тропинка к Валиному дому необходима. Не надо поз. Одному с химерами не справиться.
Надо понемногу освобождаться от лишних понятий. Не имеющему собственного мнения уже не нужны многие слова. Сбросивший с себя ношу мировоззрения и обретший огромную и холодную, как звёздное небо, свободу, уже может обходиться без ярлыков.
04.12.84.
Мне не надо пытаться претендовать на мученические лавры. Нужна сила для того, чтобы стать диким зверем, для которого бегство — способ бытия. Нужны мощные инстинкты. У меня их нет. Для того, чтобы жить, мне нужно несколько тропинок, несколько выходов изнутри самого себя. Сейчас нельзя быть одному. Тропинка к Валиному дому необходима. Не надо поз. Одному с химерами не справиться.
16.12.84.
Я никак не могу поверить, что мне уже 21 год. Это не укладывается у меня в голове. Когда мне было 14, то казалось, что уже 50, душа стала дряблой, взгляд на вещи — стариковским. К 16-и годам к этой преждевременной старости добавилось немного своевременной взрослости. С тех пор я не менялся. Менялись взгляды, но уровень их оставался прежним. Мировосприятие изменялось, но не развивалось. Поэтому сейчас я удивляюсь, что прошло уже целых 5 лет. Кажется, мне всё ещё 16. Слишком рано у меня наступило стариковское торможение. Ведь 60-летний старик почти то же самое, что и 70-летний. Опыт, для овладения которым иному требуется целая жизнь, я выносил из какой–нибудь недели своих страданий. Так в сжатом, сморщенном виде вся жизнь оказалось прожитой к 20-и годам. Теперь уже не будет ничего нового. Все возможные новые события будут наталкиваться на старые привычные реакции. С такого момента жизнь уже не имеет смысла.
Тридцать лет спустя
19.02.15.
Всё закончилось хорошо. Через полгода после последней записи я окончил институт, женился и начал работать, а ещё через год у меня родился сын. Началась принципиально другая жизнь. В новой жизни я не вёл дневника. А ведь я был прав — в той жизни уже действительно не могло быть ничего нового, и она не имела больше смысла.
Что это было? Что происходило со мной в эти 6–7 лет почти непрерывного кошмара, который, кажется, появился ниоткуда и исчез в никуда? 20 лет назад я ещё не мог бы ответить на этот вопрос, да, пожалуй, что и 10 лет назад не был к этому готов, а сейчас для меня это ясно, как Божий день. Теперь у меня есть ключ к пониманию того, что со мной тогда происходило.
Это просто. Искреннее стремление к истине плюс слишком чувствительная натура минус религиозная вера. Это почти классический «русский мальчик». Едва только ребёнок начинает становиться мужчиной, как у него возникают вопросы, на которые ни у кого нет ответов, и вскоре этому ребёнку уже нечем дышать. Он не находит в жизни ничего твёрдого, на что могла бы опереться его душа. Это феномен религиозного сознания без Бога. Это реально страшно.
Даже сейчас, спустя 30 лет, когда я перелистывал свои многотомные дневники и выписывал из них фрагменты, душа болела. Я уже забыл, что там было, в этих дневниках, я думал, что там слишком много книжного, подражательного, что все эти «страдания юного Вертера» во многом искусственные, выдуманные. Оказалось, что нет. Здесь всё настоящее. Почти никакого позирования, никакого желания понравиться самому себе. И что самое удивительное — практически ни одной чужой мысли, никакого подражательства. Это даже странно для мальчика, который много читал. Конечно, книги оказывали на меня большое влиение, но власти надо мной они не имели. Даже когда я отталкивался от чужих мыслей, я развивал их по–своему, исходя из того, что было внутри меня. Я сам удивлён, но в моём дневнике вовсе нет никакого «подражания разочарованным героям», которое иногда бывает свойственно юношам.
Сегодня я готов предъявить счёт мировой классике, которой я тогда зачитывался, вовсе не за то, как великие писатели на меня повлияли, а скорее за то, что они не повлияли на меня никак. Они не имели никакой внутренней силы, чтобы повлиять на подрастающее поколение. Они сами ничего не понимали в этой жизни и ничего не могли объяснить.
Сначала я был влюблён в Лермонтова ну и, конечно же, в Байрона. Это два очень несчастных человека с покалеченной психикой. Они вообще ничего не утверждали, в их книгах нет совершенно никакой правды, разве лишь утверждение: «но правды нет и выше». А что есть? А ничего у них нет. Их можно было любить, как родственные души, но они никуда не звали.
Потом я был влюблён в Александра Блока. Вот уж у кого была каша в голове. Гениальный поэт, кто бы спорил, но вообще ничего не понимающий в жизни. Безверие — обычное состояние нашей интеллигенции, а Блок был её зеркалом. Он пытался вырабатывать какие–то свои модели мировосприятия, но у него не здорово получалось. Ему нечего было предложить по большому счёту. Ещё одна родственная душа, общение с которой ничего не могло дать.
Потом я любил Достоевского. У него было что взять, но не под тем соусом это было приготовлено. Его герои — больные на всю голову. Миры Достоевского ужасны, как ужасен мир моего дневника. Соответственно, читая Достоевского, я оставался при своём. Достоевский может быть мне полезен сейчас, когда я уже в состоянии отделить мух от котлет, тогда же он был для меня сплошным «мухоедством» по меткому замечанию капитана Лебядкина. Куда звал самый христианский из всех героев Достоевского, князь Мышкин? В дурдом? Ну вот мы так это и понимали.
А что мог предложить мне Герман Гессе, которым я увлекался? Ничего. Помню даже преподаватель в частной беседе сказал мне: «У Гессе нет позитивной программы». Он только забыл сказать, у кого она есть. Мы, конечно, и сами знали, что позитивная программа есть у Чернышевского и Горького, но они звали туда, где мы уже были и не обрели ничего хорошего. А другие? Ни Стендаль и Мопассан, ни Толстой и Тургенев ничего не могли объяснить, ничего не могли предложить.
Я только сейчас понял, насколько духовно убога почти вся мировая классика. XIX век — век рационализма и безверия, и гениальные писатели гениально воплощали в образах собственную духовную пустоту. А мы до сих пор хотим отвратить молодёжь от «чтива» и приучить к классике, хотя «чтиво» им просто ничего не даст, а классика отравит ядом. Среди гениальных писателей нет ни одного, который мог бы претендовать на роль учителя жизни.
Лев Толстой пытался выбраться на твёрдый берег, но, обезумев от гордыни, сорвался в пропасть, куда и доныне приглашает прилежных школьников. Михаил Булгаков — великий художник, но «Мастер и Маргарита» — пучина отчаяния, в которую он, конечно, не приглашает, но ведь он не приглашает вообще никуда.
А куда приглашал любимый мною Джек Лондон? Утопиться, как Мартин Иден? Замечательно. Ещё он приглашал «в страну морозов и мужчин». Это его приглашение я как раз принял и не без пользы для себя, но этого было мало. Недавно перечитывал Джека. Большой художник и человек с хорошей душой, но какой он не глубокий и не умный.
А ведь коммунисты были ребятами, настроенными на позитив. Как же они могли благословить преподавание в школе и массовое издание литературы, начисто лишённой позитива? Тут у них была своя мысль: «Посмотрите, как лучшие люди до революции мучились, какая у них была пустота в душе, а у нас, советских людей, теперь есть своя правда». Эта вполне понятная мысль в эпоху Брежнева ударила по коммунистам рикошетом. Тогда над официальной идеологией все смеялись, в советские идеалы уже никто не верил. И когда мы в школе изучали образы «лишних людей», никто уже не думал: «Как хорошо, что нам не приходится так мучиться». У меня, например, было устойчивое ощущение: «А ведь и я мучаюсь точно так же». Безверие классики вошло в резонанс с безверием эпохи Брежнева, которую позднее справедливо назвали застоем. Об этом писал Высоцкий: «Мы тоже дети страшных лет России, безвременье вливало водку в нас». И мой дневник — это заметки лишнего человека эпохи застоя.
Дело ведь не только в книгах. За весь тот период своей жизни я ни разу не встретил ни одного человека с твёрдыми убеждениями. Я не знал ни одного убеждённого коммуниста, кроме пары уж совсем неумных людей. Из верующих я знал только безграмотных бабушек. Либеральных диссидентов я не встречал вообще никаких. Не в столице жил. Если бы мне тогда встретить хоть одного хорошо образованного, грамотного человека с твёрдыми православными убеждениями… Но я даже не догадывался, что такие люди могут существовать.
А какие книги были бы мне тогда полезны из тех, которые уже были написаны? «Диалоги» Валентина Свенцицкого вполне могли бы перевернуть всю мою жизнь и поставить её на твёрдые рельсы. Да если бы к «Диалогам» ещё «Лето Господне» Шмелёва — большого русского художника. И Честертон был бы весьма кстати, и Мориак пошёл бы на пользу. Нилус и Поселянин — вообще не литература, но эта «нелитература» вместо ядовитых шедевров, стала бы тогда для моей души живой водой. Всего полдюжины книг, и родился бы новый жизнеспособный человек. Но эти книги шли тогда по разряду антисоветской литературы. Так будьте же вы прокляты, коммунисты брежневской поры, сами уже не верившие в собственные идеалы, но бдительно следившие за тем, чтобы никаких иных идеалов никто не смел проповедовать.