При блеске дня - Пристли Джон Бойнтон 5 стр.


Помню ее скромный пролог. Однажды, ближе к концу рабочего дня, когда Бернард — конторский служащий — отправился по делам, а за дверью следить оставили меня, я услышал, как она хлопнула. Я сразу вышел навстречу посетителю, поскольку мы ждали доставки образцов. Но это был не курьер, а девушка — я мгновенно узнал ту самую, из трамвая, которая однажды бросила на меня заинтересованный взгляд: бледное лицо, темные брови и большие серые глаза принадлежали дочери мистера Элингтона по имени Джоан.

— Мой отец… мистер Элингтон у себя? — спросила она, пряча взгляд.

— Э-э… пока нет, — виновато произнес я, словно это была моя вина. — Но должен скоро вернуться, — добавил я, хотя понятия не имел, куда он ушел и скоро ли будет. — Подождете в его кабинете?

Немного помедлив, она ответила, что подождет, и я проводил ее в кабинет мистера Элингтона — хотя дорогу она, конечно, знала. Там Джоан окинула меня внимательным взглядом (серьезный, ровный и открытый, он производил куда большее впечатление, чем ее речь), и я четко помню, как покраснел.

— Вы Грегори Доусон? — спросила она.

В тот миг я испытал абсолютное, кристально-чистое счастье. Я существовал. Мало того, о моем существовании знала волшебная компания. Запинаясь и робея я ответил «да».

— А я Джоан Элингтон, — произнесла она, сверкая спокойными и ясными серыми глазами в обрамлении темных ресниц. — Я пару раз видела вас в трамвае.

— Да. — Я немного помедлил, затем все же набрался храбрости и выпалил: — Я все гадал, кто вы такие. Наверно, вы заметили, как я глазею…

— Было такое. — Она улыбнулась. — Но я вас понимаю. Мы всегда ужасно шумим.

— Нет, дело не в этом. Вы показались мне… интересными.

Это жалкое слово я почему-то выдавил извиняющимся тоном.

— Я неинтересная, — серьезно и без ложной скромности ответила Джоан. — Не очень по крайней мере. А вот остальные — да.

Минуту-другую мы молча размышляли о незаурядной интересности остальных. А потом у меня перехватило дух, потому что Джоан как бы невзначай спросила:

— Папа говорит, вы хотите стать писателем. Что вы пишете?

То, что мистер Элингтон рассказал своей семье о моих интересах, было чудесно. Однако вопрос Джоан застал меня врасплох. В восемнадцать, если ты не гений, ты пишешь все подряд — и ничего. Где-то за углом поджидают эпические поэмы о падении Атлантиды («Вот появится немного свободного времени…»), пьесы в пяти актах, целиком написанные белым стихом, огромные сатирические романы; очень трудно говорить о серьезности своих намерений, когда за душой у тебя лишь несколько заметок да пара чудовищных зачинов. Поэтому я ужасно смутился — наверняка это было написано у меня на лбу — и пробормотал что-то про стихи и эссе.

Заметив мое смущение, Джоан сменила тему:

— Я слышала, вы любите музыку. А на концерты музыкального общества ходите?

Элингтоны и их друзья ходили, но по разным причинам вынуждены были пропустить последние два концерта. Однако в следующую пятницу они непременно пойдут.

— А вы? О, значит, там и увидимся. Мы всегда сидим в первом ряду западной галереи. Папа говорит, оттуда слышно лучше всего.

Мистер Элингтон действительно вернулся очень скоро, и я снова взялся за образцы. Теперь надо было как-то дожить до следующей пятницы. Думаю, уже тогда я понял, что это начало моей истории; по крайней мере я точно сознавал, что грядущая пятница покажет, войду я в волшебную компанию или навсегда останусь для них чужаком. Следующие несколько дней я запихивал шерсть в голубую бумагу, писал количество и цены на маленьких скользких карточках, ездил на трамвае и ходил по мокрым улицам — все как во сне.

В плане архитектуры «Глэдстон-холл» — неприметный концертный зал, вмещающий около четырех тысяч человек, — зато акустика там великолепная, особенно на хорах. Билет, который обошелся мне в девять пенсов, давал право прохода в одну из галерей — северную, но не давал права занимать определенное место (этой привилегии удостаивалась лишь почтенная публика западной галереи), поэтому я постарался одним из первых подняться по длинной лестнице, освещенной газовыми светильниками, и занять сиденье в центре первого ряда: оттуда было прекрасно видно первый ряд западной галереи. В тот вечер играл оркестр Халле, и я до сих пор помню программу: прелюдия к третьему акту «Нюрнбергских мейстерзингеров», симфоническая поэма «Дон Кихот» Штрауса и четвертая симфония Брамса. В те дни основное освещение «Глэдстон-холла» было электрическое, но у нас над головами по-прежнему висел огромный газовый канделябр, похожий на рой мерцающих пчел и придававший большому залу уютную золотистую дымчатость, приглушенный октябрьский свет, который навсегда исчез из концертных залов вместе с газовым освещением. Перед тем как гобой жалобно подал ноту для настройки оркестра, я несколько минут глазел через эту золотую дымку на Элингтонов и их компанию в полном составе — настолько обширном, что я не очень понимал, где она начинается и где заканчивается. Сам мистер Элингтон тоже пришел, а рядом сидела та самая красивая тихая женщина — очевидно, миссис Элингтон.

К яркому созвездию девушек — Джоан, Бриджит (подпрыгивавшей на месте от восторга) и сонной улыбчивой Евы — присоединились две незнакомки. Увидел я и сына мистера Элингтона — неопрятного юношу в твиде — и чернокудрого здоровяка, который мне не нравился, и еще одного человека, которого я раньше встречал на собраниях общества театралов: высокий, костлявый, но могучий мужчина средних лет с проседью и смуглым лицом, всегда выглядевший расслабленным и веселым. Пока компания рассаживалась по местам и готовилась к бою, внизу начали настраиваться музыканты. Брамс, Вагнер и Штраус ждали за кулисами, чтобы своей музыкой усилить волшебство. Джоан заметила меня, узнала и помахала рукой, затем сказала обо мне отцу, который тоже улыбнулся и помахал. Вслед за ним еще несколько человек посмотрели в мою сторону. Я испытал удивительное чувство, знакомое всем детям, редко посещающее молодых людей и почти никогда — взрослых (мужчин по крайней мере): чувство уютного довольства и успокоения от того, что все самые важные на свете люди собрались под одной крышей с тобой. Именно поэтому дети так любят Рождество.

Сперва в воздухе величественно переплетались темы «Мейстерзингеров». Затем огромный сверкающий оркестр Штрауса показал нам мельницы, овец и сбитого с толку Санчо, если не душу самого Дон Кихота; впрочем, я был слишком увлечен человеком с ветродувом и почти не обращал внимания на музыку. Наступил антракт, и, поскольку в зале курить не разрешалось, мужчины и оркестранты вышли с трубками в коридор. Сквозь голубой дым за западной галереей я увидел выразительное лицо мистера Элингтона.

— Здравствуй, Грегори! Ну как, нравится тебе музыка? Оливер, познакомься, это Грегори Доусон, мы вместе работаем. Оливер только что вернулся домой из Кембриджа.

Оливером, понятное дело, оказался юнец в твиде, пыхающий огромной вишневой трубкой. Да еще этот Кембридж!.. Я был глубоко впечатлен и совсем оробел. К счастью, Оливер светился восторгом и без умолку тараторил, как и положено студентам.

— Я слышал, как Штрауса играет Никиш! — воскликнул он. — Куда лучше! Вот у кого есть запал! Вот это я понимаю блеск и размах! Дьявольщина! Дьявольщина прет у Никиша из ушей. Но сейчас, друзья, мне не терпится услышать Брамса. Ах, это скерцо! Там-там-там-там-та-да! Сказка! Шлямпумпиттер!

Последнее слово он практически проорал.

— Что? — крикнул я в ответ, смущенный и напуганный.

— Все это! Шлямпумпиттер!

— Не обращай внимания, Грегори, — сказал его отец. — Это ничего не значит. Очередная его выдумка. Познакомься, это Бен Керри, а это Джок Барнистон.

Бен Керри был тот самый чернокудрый здоровяк: лишь сегодня я заметил его мрачную жгучую красоту, от которой сходят с ума женщины, но которая не понравилась мне тогда и не нравится по сей день. Джок Барнистон был могучий, жилистый и жизнерадостный человек. Он ничего мне не сказал, только дружески подмигнул. Керри в принципе тоже вел себя дружелюбно, однако в его обществе я все равно почувствовал себя ничтожеством. Он мгновенно вернул меня на землю.

Мистер Элингтон тут же вознес меня обратно на седьмое небо.

— Так-так, Грегори, а ты ведь живешь в нашей части света, не правда ли? Тогда приглашаю тебя после концерта на кофе с кексом. Закончится он не очень поздно, и мы любим переваривать музыку в компании.

— Кекс неплох, — сказал Оливер, — даже очень хорош. А вот кофе — редкостная дрянь, предупреждаю. Они просто не умеют его варить. Одна вода, да и только!

— Это потому что ночью мы хотим спать, — объяснил его отец. — По крайней мере я хочу, а уж как ты — не знаю. Здесь тебе не Кембридж. И завтра нам на работу, верно, Грегори?

— Оркестр вернулся, — объявил Керри и зашагал прочь.

Мистер Элингтон тут же вознес меня обратно на седьмое небо.

— Так-так, Грегори, а ты ведь живешь в нашей части света, не правда ли? Тогда приглашаю тебя после концерта на кофе с кексом. Закончится он не очень поздно, и мы любим переваривать музыку в компании.

— Кекс неплох, — сказал Оливер, — даже очень хорош. А вот кофе — редкостная дрянь, предупреждаю. Они просто не умеют его варить. Одна вода, да и только!

— Это потому что ночью мы хотим спать, — объяснил его отец. — По крайней мере я хочу, а уж как ты — не знаю. Здесь тебе не Кембридж. И завтра нам на работу, верно, Грегори?

— Оркестр вернулся, — объявил Керри и зашагал прочь.

— Встретимся в трамвае, мистер Элингтон! — воскликнул я.

— Я тебя найду! — прокричал Оливер. — Шлямпумпиттер!

Едва я успел вернуться на свое место, как зазвучали первые такты Брамса: струнные перекликались дивными короткими фразами, точно неземные голоса в странном доме. Однако в тот вечер я едва ли оценил по заслугам прекрасную игру оркестра, ведь мне не терпелось сесть в трамвай и первый раз в жизни поехать вместе с волшебной компанией. Концерт действительно закончился не поздно: в те дни концерты начинались рано, и полдевятого мы все стояли на Смитсон-сквер в ожидании трамвая. Меня уже представили Бриджит и Еве, а кроме того, я узнал, что красивая спокойная дама — в самом деле их мать, миссис Элингтон. Керри, Барнистон и две незнакомые девушки тоже поехали с нами, и я сидел в нескольких рядах от остальных с Джоком Барнистоном. Буквально в первые же минуты нашей поездки — когда трамвай еще не выехал на Уэбли-роуд, — я понял, что выражение расслабленного веселья на его лице вызвано отнюдь не высокомерием или надменностью. Я и сегодня благодарю счастливый случай за то, что в тот вечер оказался в трамвае рядом с Джоком. Намного старше меня — ему было лет сорок, — он общался со мной на равных: заинтересованно расспрашивал обо всем подряд и пытался успокоить, догадавшись, что я взволнован и смущен. Поскольку дорога занимала около получаса, я тоже успел задать Джоку несколько вопросов. Например, я узнал, что зеленоглазая Бриджит серьезно занимается скрипкой и две другие девушки — ее подруги с музыкальных классов, а Бен Керри, талантливый молодой автор «Браддерсфорд ивнинг экспресс», которому самое место на Флит-стрит, практически обручен с Евой Элингтон. Еще Джок сказал, чтобы я не боялся миссис Элингтон: людям незнающим она часто кажется неприветливой, но это лишь потому, что по натуре она застенчива и сдержанна — в отличие от всей ее семьи — и часто уходит в себя, не умея и не желая растрачивать силы попусту. Здесь я должен прерваться и рассказать о Джоке Барнистоне, хотя это и прервет нить моего повествования. Он был из тех редких людей — за всю жизнь мы, как правило, почти таких не встречаем, — которые не делают ничего выдающегося, не пытаются привлечь внимание, довольствуются малым, однако всегда оставляют впечатление честности и порядочности, огромных неиспользованных сил, небрежно завуалированного величия. В Индии Джока Барнистона наверняка бы приняли за адепта карма-йоги, который, вероятно, с легким сердцем отдыхает между двумя блистательными инкарнациями. В его образе жизни не было ничего экстравагантного: соучредитель небольшого агентства недвижимости, он жил со старшей сестрой скромным холостяцким бытом; у него было много подруг, но ни одной любовницы; никаких признаков эмоциональной привязанности к знакомым или приятелям он тоже не проявлял.

Однажды во время забастовки — за год или два до моего приезда в Браддерсфорд — он произнес самую прочувствованную и красивую речь, какую горожанам только приходилось слышать. А судя по нескольким письмам, опубликованным в местной прессе, из него мог бы получиться первоклассный журналист. Он отказывался лезть в политику и никогда не принимал заманчивых предложений, зато всегда с готовностью помогал людям, попавшим в беду. В случае чего вы всегда знали, к кому можно обратиться за помощью. При этом он всегда оставался спокойным, веселым и дружелюбным: доброжелатель, посланный к нам из другого, лучшего, мира. Его жизнь не поддавалась никаким разумным объяснениям, и, хотя я всегда вспоминаю о нем с теплом, Джок остается для меня загадкой. В августе 1914-го он записался добровольцем в местный территориальный батальон и капралом (он настоял на том, чтобы остаться капралом) ушел на войну, где ходил по окопам, точно они были продолжением Маркет-стрит, и погиб в битве на Сомме в 1916-м. Посмертно его наградили крестом Виктории, но даже это показалось солдатам его батальона недостаточным знаком признания. Возможно, в тот декабрьский день 1912-го, когда мы разговаривали с ним в трамвае, Джок уже знал, что очень скоро телесная оболочка, которую он надел, как пальто, чтобы пожить среди нас, превратится в кровавые куски мяса; и это знание делало его еще более спокойным и веселым. Человек-загадка, переодетый король, Джок Барнистон словно бы прилетел к нам с далекой планеты, чтобы выпить кофе и пива, выкурить трубку, выслушать наши жалобы и сгинуть в кровавой резне Первой мировой, а потом весело отчитаться о жизни на Земле руководству какой-нибудь планеты за пределами Солнечной системы. Тут я строго приказываю себе не выдумывать, но все же Джок с его странной отрешенностью, чувством собственного достоинства, скрытого величия и могущества, по общему мнению всех его знакомых, действительно был загадкой. Вот такой человек оплатил мою первую поездку на трамвае в гости к Элингтонам.

Хотя к дому мы подошли уже в темноте, я сразу узнал квадратный особняк: во время поисков волшебной компании я не раз проходил мимо него. Это открытие, которое должно было вызвать лишь радость, пробудило во мне чувство утраты: я потерял того себя, что два или три месяца назад бродил, неприкаянный, по этим переулкам. Именно он должен был сейчас войти в эти каменные ворота. Но я теперешний тоже был вполне взволнован и счастлив. Дом, конечно, был гораздо больше нашего в Бригг-Террас, и атмосфера в нем стояла иная. Куда менее прибранный и вовсе не безупречный, он сразу производил впечатление уютного обиталища беззаботных по большей части молодых людей, и дома, в котором всегда бывают гости. Пусть здесь не придавали большого значения некоторым мелочам, ты сразу понимал, что это не просто здание, а дом — и отнюдь не только для тех, кто в нем живет. Я не мог знать, что случится со мной в этом доме; возможно, уже через час я буду разбит и подавлен; но почему-то я чувствовал, что стану здесь частым гостем, таким же частым, как те девушки, Бен Керри и Джок Барнистон. Помимо ощущения новизны и радости, во мне поселилась странная вера, что я наконец попал туда, где мне самое место.

Мы вошли в большую комнату слева от передней — здесь стоял рояль, битком забитые книжные шкафы и несколько разрозненных предметов мебели, которыми давно и часто пользовались. У камина сидел и читал книгу мальчик лет четырнадцати. То был самый юный Элингтон — Дэвид. Волосы у него были, как у отца, а глаза, большие и сияющие — как у матери. Вел он себя вовсе не как застенчивый школьник: четко выражал свои мысли, как будто уже составил собственное мнение практически по всем вопросам; может показаться, что он был несносным подростком, но нет, ничего подобного. Мне он сразу понравился, хотя я и не мог объяснить чем.

— Вы тоже были на концерте? — спросил меня Дэвид.

— Да. А ты не пошел?

— Не пошел. Мне эти концерты не нравятся, уж очень много шума и суеты. Сначала оркестр гремит, потом слушатели хлопают как сумасшедшие, так и оглохнуть недолго. Я читаю книжку по астрономии. Вы что-нибудь понимаете в астрономии?

— Не особенно. Помню, я брался за подобные книжки с большим увлечением, но, как только начинались всякие научные подробности, быстро терял интерес.

Он кивнул:

— Этот автор считает, что жизнь есть только на Земле. Глупости! Наверняка существа на других планетах тоже спорят, есть ли жизнь на нашей. Вам нравится Герберт Уэллс?

Я честно ответил, что да. Он и сейчас мне нравится.

— Мне тоже. Его вещи про любовь, политику и всякое такое мне не очень по душе, а вот другие… Бриджит говорит, они страшные. Мол, на самом деле Уэллс на стороне инопланетян и предпочел бы жить среди чудищ на Марсе или на Луне, чем среди обыкновенных людей. Но я с ней не согласен. Просто у него немного скверный нрав, вот и все. Ему бы немного успокоиться и стать терпимее. — Дэвид посмотрел на меня взглядом юного мандарина. — Чем вы занимаетесь?

Я сказал, что с недавних пор работаю на его отца в «Хавесе и компании».

— Папа считает, что я тоже должен со временем заняться торговлей шерстью. Он не очень настаивает — не то что строгие отцы во всяких поучительных романах, — но ему это кажется хорошей идеей. Тем более Оливер наотрез отказывается иметь дело с торговлей. Он вообще не любит работать от звонка до звонка. Ему проще вкалывать днями и ночами, а потом несколько недель бить баклуши: торговля такого отношения не терпит, верно? Я сам не такой, но мне неинтересно просто покупать и продавать: по-моему, это бессмысленная трата времени. — Дэвид понизил голос: — Папа на самом деле тоже так думает, просто не признается.

Назад Дальше