Кодекс Гибели, написанный Им Самим - Дмитрий Волчек 2 стр.


Мы можем сказать, что азиат выглядел вполне благопристойно. Маленький женя, конечно же, вспоминает гегеля: человечество делится на людей и на славян. Каждый вечер, поясняет он, я приносил свою похоть домой, как лисенка. Где еще познакомиться? Только лишь на танцах. Но там уже стыдно быть тридцатилетним. Мы соприкоснулись невзначай на барахолке. Я заведомо снял бинты, чтобы казаться проще. Трудно поверить, но он торговал потертой тужуркой со следами мела. Это был классический случай нищего, столь занимающий нас у марка твена. Я узнал в прорехах нужное. Мы сговорились пойти в нехороший кинотеатр. Там, на груде тряпья, произошло следующее: он вынудил меня облизывать песочный кулак, перемазанный горчицей. Горчицей? — переспрашивает сережа. Да, это была игра: купец и половой, слюда и гравий. Парню нельзя было отказать в азиатской изысканности. Все происходило в полумраке, под угрожающий шум крутившейся на экране конницы. Когда соитие состоялось, он потребовал ровным и жестоким голосом, чтобы я компенсировал потерянную на барахолке прибыль. Мне пришлось выгребать стыдную мелочь, и, пока я не распростился с последним, он не ушел. Стоял и смотрел на меня, как матрос, подпаливший барскую усадьбу. Я думал, что отдам все, чтобы приручить его, унизить, развратить подачками, превратить в маргаритку, заставить танцевать перед гадкими гостями, обезобразить ему плечи и бедра бесчестными наколками. Это была мелкая, но испепеляющая мысль, которую условно можно было бы сопоставить с раскаленной пуповиной. В конце концов, от меня и так оставались одни скорлупки, полные раскаяния. И если пыл наших сообщений — попытка избежать гибели, то все обречено, и каждый, даже илья, это знает. Помилуй, откликается илья, это всего лишь семинар, стоит ли затевать сон в летн__юю ноч_ь? В том или ином смысле каждый из нас живет прошлым, но это не означает, что будущего вовсе нет. Скажем, мы с германом могли бы провести тот же самый эксперимент с горчицей. Тет-а-тет или отыскать для этой нужды продажного юношу в привокзальной луже. Не встретить слепца, не встретить горбунов. Скажем, это произойдет в подвале, похожем на заброшенный спортивный зал, где заметны руины шведской стенки, окаймленные вьюном, на полу валяются детали разобранного тренажера, лежат забытые в панике боксерские трусы, а в центре высится колонна, подпирающая мировые своды. Колонну эту не назовешь громоздкой или же, напротив, субтильной — она скорее, похожа на черную трубу, уходящую в неинтересную высь. Пейзаж без декоративных излишеств, без фиников, боярышника и мака. Papnor. Разве что можно предположить перекинувшийся на нее от шведской стенки вьюн — сорняки неприхотливы, тем паче когда все отсырело. Можно даже вообразить колонну белой, но это увлекло бы нас в сторону ложных чувств, слюды и асбеста. Что же романтичного можно найти в игре «купец и половой» с купленным на вокзале юношей? Так что колонна непременно должна быть черной или даже откровенно железной и ржавой, и никакому вьюну не скрыть ее бедного первородства. Напротив, нищета декораций должна подчеркивать прелесть наших пьяных и несвежих тел. Тело умирает первым, а все остальное еще какое-то время копошится. Мы все знаем это правило достоевского: сорок лет — предел для приличного человека. В кодексе гибели оно отмечено, как золотое сечение бытия. Отчего же, — спорит сережа, — чистоплотная старость, воодушевленная молодой спермой — это вариант, от которого не стоит отказываться априори. Мы можем представить себе академика, который делит кров с умным студентом: смятение чувств. Вот их нежный быт: разговоры о прочитанном, совместные походы на выставки и концерты, чаепитие по вечерам, моцарт, глоток мальвазии перед сном. Академик рационален и жесток — в спальне спрятана плетка, под подушкой стынут оковы. Утром горячая вода щиплет свежие раны, и студент, фантазируя, рукоблудит в ванной. Мы не должны воображать унылый симбиоз чахлых книгочеев. Студент, как и положено в его годы, пинает обугленный мяч, профессор по воскресеньям ходит на теннисный корт, и седые волосы взмокают от пота на его цементной груди. Летом — походы, аборигены принимают их за отца и сына. Мы можем вообразить, как они любят друг друга у костра: в котелке бурлит баранина, и стоны истязаемого перекатываются над дурацким озером. Что же, старость всегда пародийна, констатирует роберт, и, очевидно, iabes не предвидел, что глиняный человек с помощью всяких пилюль и припарок сможет протянуть столько лет. Cicle! Cicle! Разбить, расколоть, свалиться в ров, полный ржавых консервных банок. Пожалуй, стоит остановиться на золотом сечении бытия, а непокорных стирать в серые клочья. Да и что может быть заманчивей добровольного ухода из жизни? — вторит илья. Все, о чем не желаешь думать, сбывается. И можно ли быть оптимистом, размышляет академик, если жизнь есть движение от лучшего к худшему, если она завершается старостью и смертью? Если бы можно было наложить на себя руки еще там, у озера, умереть, нарвавшись впотьмах на коварный сук или от судороги в холодной воде или глотнув гельвеловой кислоты, легкой, как утренний тюль. И чтобы вадик тоже умер коротко и незаметно. А он живет зачем-то и даже выступает с докладами, был на конференции в будапеште и наверняка ебался с кем-то, не исключено, что с венгром. А ведь к ночному костру могли прийти хулиганы из деревенских и забить нас велосипедными цепями. Нет, думает академик, это пора прекращать. Существует вероятность, отмечает павел сергеевич, что человеческий гений сохраняется неизменно — для удобства мы можем представить его в виде плотного шара, которой угрожающе катится по сельской дорожке. Редкие элементы расплющенной флоры произвольно пристают к его бокам. Возможно проникновение муравьев и иных подручных букашек. Здесь, где была навсегда растерзана индонезия. Когда я познакомился с серьезным юношей, умирающим от лихорадки, я подумал — а вдруг и он окажется на этой тропе. Сама эта мысль может представлять опасность, уточняет роберт. Вот именно, продолжает павел сергеевич, поэтому я и прикоснулся к узкому запястью в знак прощания, а потом тяжко тер оскверненную руку грубой щеткой. Шар прокатился мимо, надеялся я. С трудом удалось побороть хитрое желание — пригласить безнадежного юношу в синема и в темноте дотронуться до его колена, а при следующей встрече — поощрительно потрепать по щеке или даже поцеловать. Так могла бы образоваться темная игра с лихорадкой. Возможно, она насытила бы меня до конца истекающей жизни, как африканский жасмин. Ты ловишь его, ловишь, а он уже стоит за дверью, улыбается, протягивает руки: согласен, согласен. Я представил себе графин с робкой трещиной, из которого по мере сил изливается содержимое. И вот выдернута пробка, и графин дерзко перевёрнут. Шьется ли мой саван просто так или есть и для него своя ничтожная выкройка? Однажды мне приснилось следующее, рассказывает илья, мы сидели за грубо сколоченным столом, и я заметил, что обшарпанная ножка усеяна мелкими гвоздями и кнопками. Некоторые были забиты не до конца и торчали опасно. Вы знаете кто этот юноша? — шепнул мне сережа, — это племянник дантона. Он сказал именно «дантона», но я понял, что он имеет в виду убийцу. Да, я — племянник, не без гордости подтвердил красавец, приветливо протянул горячую ладонь. Это будет замечательный эпизод, решил я, переспать с племянником злодея. Статуи дрогнули. Чудное движение клинком в тесную стаю русских свиней, теребящих покойника. А не был ли и тот негр в амстердаме русским баснописцем? — догадывается роберт. — Наверняка ты об этом подумал. Нет, бегло отрицает илья, но на этот раз не знаю, что прельстило меня больше — красота чужеземного гостя или надежда косвенно породниться с убийцей. Это правда, что ваш дядя был наложником этого барона, голландского посла? — сделал я первый заход. Потом мы стали совокупляться — прямо за столом, и перед глазами прытко мелькали разгневанные гвозди и кнопки. Почему же сережа сказал «дантон»? — интересуется маленький женя. Потому что не хотел произносить тайное имя вслух, понимал, что я и так догадаюсь, — поразмыслив, объясняет илья. — Кто мне дантон? А д-с, он ведь у каждого в сердце. Мы представляем их веселые отношения с низоземцем, розыгрыши, которые они придумывают для раболепных славянских болванов, занятные хлопоты об усыновлении, насмешки над смердящей знатью, дуэль с зарвавшимся клерком, похожим на пылкую обезьянку. Расковырять шомполом рану, присыпать перцем. Набить морошки в глотку. Не отходя на от черной речки хуанхэ. Растоптать клобук! Растоптать клобук! Изгваздать порфиру! Нашпиговать занозами, как перепелку. Измудохать до костной муки. И наконец, благополучное возвращение в сульц. Мы можем вообразить их первую встречу на постоялом дворе, игру взглядов, знакомство, несметные талеры, посыпавшиеся на хитрого мальчишку. Еблись ли они в кибитке за спиной мезозойского ямщика, елозящего по волжским степям и взгорьям? Хочется думать, что еблись. Запятнанная медвежья полость, золото манжет, либеральный террор. Но не исключен и иной вариант: д-с держит барона на фланелевом поводке, играет с ним в трик-трак, отделываясь сиротскими поцелуями. Но, будем думать, всё завершилось к удовольствию обоих, а если и нет — что нам до них? Впрочем, что имеет значение? — говорит маленький женя. Да ровным счетом ничего. Кроме, разумеется, гибели. Будь это гибель от укуса тарантула, от падения из окна, от проказы, от переохлаждения, от дротика, от инфаркта, от удушья, от заворота кишок, от чумы, от множественных кровоизлияний, от солнечного удара. От страха, наконец. Мы готовы поверить даже в гибель от раздражения, пьянства, рукоблудия, лени и скуки. Главная задача погибающего — добиться депортации трупа на волю. Быть погребенным здесь, где ад выступает из пор, — можно ли отыскать участь постыднее? Всё, о чем мы способны мечтать на смертном ложе — это радушная немецкая земля, швейцарские пастбища, красные пески невады, водопады патагонии. В мире немало пристойных мест, — утверждает илья, — и не нужны нам вовсе: смерзшийся грунт, кража венка, перевернутый пьяным трактористом надгробный камень, яичная шелуха и тощие пробки на раскисшем снегу. Погибнуть в объятьях племянника д-са, спартака, принца и нищего, даже амстердамского негра. Умереть в заброшенном спортзале возле оплетенной диким вьюном шведской стенки. Умереть, пока перед распаленным взором скачут шурупы и кнопки. Умереть, глядя на растерзанные плоды граната на оловянном блюде. Или в писсуаре на 129-м километре автобана карлсруе-нюрнберг. А лучше всего — выстрелив в цементную грудь в день многолетия. Или даже отыскав для этой цели наемника в алом парике. Парня с проветренными пальцами, живущего в крахмальной избушке. Хоронзон, зззззззз. Мы познакомились возле конной статуи и отправились к нему. Игорь! «Инженер», представился он. И ты ходишь на работу каждый день? — спрашивал я брезгливо. Когда оказалось, что мы не знаем, как взять друг друга, я попросил рассержено: историю, расскажи мне историю. Я напечатаю ее в журнале «Русское возрождение» (у него совсем не стоял). Мой старший брат служил извозчиком в монастыре, — покорно рассказывал игорь, — и вот однажды в заброшенной часовне он заметил мертвое лицо. Оно пялилось из слюдяного оконца и малокровно вопило. Это, по всей видимости, был призрак — однажды пожилой монах возжелал слабоумного пастушка, а тот распорол ему брюхо свирелью. Несчастный старик с тех пор привидением бродит по часовне. И мой брат, извозчик, говорил, что однажды он неслышно прокричал сорок раз. Что же он кричал? А! — кричал он — а! Русские свиньи, не хороните меня в отравленной вашей земле, я хочу упокоиться во льдах невады, в родниках сингапура, в окопах килиманджаро, только не здесь. Вот что он кричал. И часовня содрогалась от его отчаяния. А! — кричал он — а!а!а!а!а!а!а!а!а!а!а!а!а! а!а!а!а!а!а!а!а!а!а!а таким образом, инженер подсказал мне ответ на главный вопрос: что мучает покойника. И лишь потом, познакомившись с кодексом гибели, я узнал это душераздирающее правило: добивайтесь, чтобы вас не хоронили в русской земле, ибо в проклятой яме не будет покоя. Каждый день ад прорастает на миллиметр, пропекает слабые кости. Но если, спрашивает роберт, судьба обернется так, что ужас и стыд захотят разорвать нас на части прямо здесь? Однажды во сне я очутился в берлине. (Это мерзость! мерзость! Это ведь у вас человеческая кожа!). Мы спускались по неочевидной лестнице в бездну. Объявили конкурс на лучшее тело. Стая мальчиков в первобытных трусах крутилась на взрывоопасном подиуме. Юные и пожилые покупатели с лупами и биноклями, стеками и хлыстами перешептывались, разглядывая экспонаты. Спускалась ночь. Кем был я — покупателем или товаром, садовником или цветком. Что хотел от меня мой зыбкий спутник. Почему я оказался бесплотным воробьем на этой сверкающей ярмарке. Почему никто не спросил, появился ли у меня пропуск. Отчего при моем появлении все расступались. Мерцает только один ответ: я был избран, чтобы рассказать миру главную тайну, освободить от ветоши и стружек застенчивую пружину бытия. Мы все избраны, — говорит илья. В той или иной степени, — добавляет роберт. Не на всю жизнь, а на редкие минуты, когда о нашем существовании вспоминают, — думает павел сергеевич. Для нас судьба намеренно сжимает время, — убежден маленький женя, — кто теперь способен дожить до магаданской старости? Мы должны вспыхивать и осыпаться, как хризантемы. Оттого нам разрешено не бояться гибели, думать о ней ежесекундно, носить зловещую мысль в бархатном наперстке. Ковчег пристрастий. Мы обречены ездить из нюрнберга в карлсруе и застывать на 129-м километре. Нам приходится кричать в покосившейся часовне, нас хотят нюхать и гладить, нас бросают в бочки с мазутом, нас облизывают и осыпают мишурой. Мы скоротечно бренчим на арфе виньеток. Мы — мировой пустяк. И вскоре не останется никого, только мы, участники семинара, — павел сергеевич, роберт, илья, сережа и я. Адское пламя искренне оближет наши кроткие лепестки, душный ветер возьмется переплетать траурные ленты. «Дорогой друг. Среди прочего мне снятся бесчисленные подвалы. Теплые статуи выскальзывают из каморок, тянутся ко мне, падают попеременно. Гадалка утверждает, что я переживаю особый тайный надлом: жизнь вот-вот повернется неслыханной гранью. Я же полагаю, что всё кончено. Кто прав? Возможно, я усну и не проснусь. Возможно, надо мной надругаются враги. Я могу даже представить безобразные пытки, вонючий холод камеры, вызовы к бархатному следователю, расстрел. Я могу попасть в аравийскую пустыню, влюбиться в бродячего акробата, стать заступником слабых и обиженных. Я могу сделать обрезание. Iehusoz! Кругом извиваются возможности. Отчего же я хожу на этот скоротечный семинар? Ведь я знаю: вот-вот произойдет самое главное, волшебство изменит сонную мою жизнь, в кодексе гибели откроется неистовая страница, и я смогу записать нечто победитовым пером. Звезды подают мне сигналы. Океан посылает брызги. Ночью я выхожу на террасу и смотрю, как перемигиваются фонари на диких кораблях. Всё начинается в шипящих искрах. Возможно, я даже чувствую прикосновение правильной руки». Это письмо было написано на рисовой бумаге и его полагалось съесть.

Вот именно. Илья был влюблен в дешевого мальчика и обдумывал способ поработить его. Богатые покупают бедных, старые пьют молодую сперму и грызут свежие кости — на этом держится мир. Забыл ты злобную колдунью сикараксу? Роберт знал, что без оков и плеток никаких отношений быть не может. Кто из нас не способен на миг превратиться в трезора, мертвой хваткой впивающегося в драгоценную шаль? Мы способны рассказать о многом. О духоте заграницы, о смятении студенческих чувств, о боязни заразиться кондиломатозом и гепатитом. О носовых платках, упрятанных под подушку. О том, как близорукость перетекает в дальнозоркость. Но что, если отказаться от марципанов и сразу обнажить главную пружину бытия или даже колонну, подпирающую своды спортивного зала? Оборвать поредевший к осени вьюн и открыть ее ржавую природу. Да, мы должны признать тему нашего семинара ошеломительно важной. Ибо можно ли быть оптимистом, если, как говорил академик, всё неизменно завершается увяданием и пеплом? Раз это движение в воздух, землю, воду и огонь? Раз неколебимы четыре сторожевые башни? Что тогда остается, кроме тяжелого увлечения подобным, кроме стремительных, как прыткое лассо, татарских набегов на собственную молодость, кроме торжественного визга: этот семнадцатилетний хуй ебет меня, ебет. Смерть ничто в такой памятный миг. Мы можем вообразить, как этот обнаженный персонаж перебирает, словно носовые платки, мысли о школьниках, готовых за незаметные суммы весело и бездумно выполнять его затейливые приказы. Он думает о сладостях, которые они покупают на его деньги, о билетах на скачки, кокаине, часах, позолоченных портсигарах. Он думает об их отцах, суетящихся в ничтожных конторах, у громогласных станков; стариках, умирающих от рака десен, глотающих гнилую водку, пасущих тугих гусей. Никто не уходит из моего дома без сувенира, думает он, и когда-нибудь найдется чудовище, которое польстится на какой-нибудь ничтожный предмет и вспорет мне брюхо ржавой флейтой, как самосский бафилл анакреонту. Мы можем даже с наслаждением представить избежавшего наказания злодея, когда он заканчивает свои дни в дремучей старости, окруженный юными невольниками. Никакого наказания нет и быть не может. Как не может быть и никакой истории. Все истории уже рассказаны, conisbra. Так известен сюжет о богатом либеральном юноше, добровольно попавшем в плен к вскипевшему рабу: юноша готов помочь мерзавцу в обмен на толику страсти. Он может выдать ему ключи от города, план артезианских скважин, распорядок караульной службы. Он намерен предложить безмозглому спартаку деньги, драгоценности, парчу и мускус. Он хочет сам приносить ему жалкую снедь, кормить его зернами граната, словно дворцового павлина. Мы полагаем, что нет такого предательства, нет такой низости, на которую не пошел бы этот воспитанный деликатными наставниками молодой человек. Он предлагает спартаку отравить капитана дворцовой стражи. Он готов проникнуть в мыльный подъезд и убить урицкого. Он дарит рабу безумные одежды и хочет ввести его в маршальские покои под видом денщика. В некий отчаянный момент он принимается натирать подлого шуана драгоценными маслами. Он даже моет ему ноги, облизывая каждый шрам, каждый след от ядовитой булавки. Нет предела его унижению, и спартак, смущаясь, великодушно терпит назойливую страсть пленника. Таков уж путь ко второй башне, размышляет он. Поначалу он намеревался отдать юношу на растерзание пустынным львам, но нечто тренькнуло в его небольшом сердце, предотвратило расправу. Вот так, — бормочет павел сергеевич, — достигается баланс между свободой, молодостью и богатством. Мы не знаем, впрочем, какое место в этой игре занимает кокаин. Однажды развратный герман предложил мне понюшку. Дело было в темном кабаке, суетились подозрительные тени. В полумраке за черной шторой происходило следующее: плотный блондин неизвестных лет методично всаживал огромный хуй в рот стареющему официанту. В свернутой наподобие птичьего клюва бумажке у блондина хранилось нечто, и он, не прекращая стонать, быстро подносил ее к носу. Можно усомниться в том, что это был именно кокаин, поскольку легкий порошок навряд ли способен удержаться в таком сумбуре. Тем более, что люди беспрестанно выходили и входили, теребя желчные попперсы. В этот почти новогодний вечер за шторой было особенно оживленно. Яд сочельника хлюпал под ногами, разъедал пятки. Но если не кокаин, то что же? — спрашивает роберта илья. Возможно, это была просто цветочная пыльца. Блондин воображал себя пчелой, жужжащей во рту похотливого официанта. Как и каждый ебущийся человек, он был временно счастлив. Неужели все эти бесчисленные персонажи, забравшиеся за черную штору, не опасались лихорадки? Да, возникает подозрение, что они уже были больны и проводили последние дни в счастливой овсянке. Вероятно, кивает роберт, это были люди, сделавшие верный выбор, наподобие того негра, открывающего любопытным туристам центр мироздания. Мы уверены, что услаждал блондина именно официант оттого лишь, что был он во фраке. Очевидно, вихрь похоти захватил его прямо на рабочем месте. Глядя на его наряд, герман (а блондина предположительно звали герман) воображал несущееся поле клевера перед ускользающей от погони лисицей. Позже, оказавшись у стойки, блондин предложил мне понюшку. Подкрепившись, он рассказал главное: познакомился я в азильхайме с немцем фридрихом он меня привел в бар возле рынка там одни старики сидят однажды правда были югославы увидели меня говорят о русиш русиш там я познакомился со стариком клаусом ему уже 71 год у него своя фирма сардины какие-то он потом зашел ко мне в хайм посмотрел как я там живу с вонючими албанами шесть человек в комнате и говорит переезжай лучше ко мне а у него любовник был хуберт но он уже для клауса старый ему уже тридцать пять а деду молоденького хочется меня то есть я к нему и переехал они русского в первый раз видят думали нам только спирт спирт они националисты говорят русиш канистракопф а я ведь нормальный человек и готовлю вкусно и погладить-постирать-зашить все умею но они говорят вы русские только тянете себе лишь бы у нас немцев захапать ничего делать не хотите мне это обидно я им отвечаю а кто изобрел электрическую лампочку русский как там его яблочков или яблочкин а кто изобрел паровоз тоже русский фамилию не помню а кто периодическую систему элементов менделеев дмитрий иванович а радио и телеграф русский попов а вот атомную бомбу изобрели немецкие евреи-эмигранты в америке а водородную бомбу наш русский академик сахаров его все знают. Есть музыка, которую хочется слушать бесконечно, и вот именно она звучала в прихожей. Мы с германом вышли в тяжелую метель. Бумажка опустела. Прав ли я, вытягивая гегельянские жилы? У каждого собственный ад. Мы предпочли бы родиться в мире пальм и колибри. Но не вышло, и, преодолевая снег, герман рассказывает про своего лучшего друга — австрийца, открывшего в триесте нотный магазин. О, рем! — восклицает павел сергеевич, — отчего всё, созданное нами, разрастается осокой водевиля? Мы можем вообразить, что герман, подчинившись приказу, теплой рабочей ладонью вытирает наши свирепые слезы. Нам и нужен такой спутник: надежный, простой. Будем соблазнять его рубинами и поездками на курорты, будем наблюдать, как он играет в теннис или крутит педали. Мы можем пойти с ним в бар, на пляж, в музей неолита. Мы подарим ему спортивную машину. Мы купим ему длинное синее пальто и шарф с золотой нитью. Мы научим его копошиться в сырах и винах. Он станет кое-что бормотать по-французски. И даже, если он предаст нас, ограбит и покинет, мы будем ему благодарны. Целых два года мой тамид несравненный, мальчик мой, был со мною. Пиздить до самого лукоморья. Большие ладони и крепкое тело должны быть вознаграждены во что бы то ни стало. Клевер расцветает за черной шторой, вьюн оплетает истлевшую колонну. Больше нет ровным счетом ничего. Кроме гибели, как уже говорилось. Зубы! Зубы! Хоронзон! «Самому сатане», надписал школьник конверт, задумался. Мы готовы выслушать все истории. Quasb! Илья любил дешевого мальчика и обдумывал способ поработить его. Мальчик красил волосы в соломенный цвет. Одного этого было достаточно для пробуждения холодной, как мертвая стрела, страсти. Илья знал ее бесконечную цену. Стакан коньяка, и страсть завязывалась, словно горький мундштук. Наутро проступало раскаяние — так ли дорог был ему уклончивый рында? Илья мог вообразить себя британским дипломатом, которому в туманный вечер на улице петра лаврова влетает в распахнутый рот тугая, как дубинка жандарма, птица. Но наутро обнаруживал, что ему уже в тягость и розовое пятно вокруг неумелой татуировки, и густые волоски на затылке и косолапая походка, и расклешенные джинсы. Ноги следует обтянуть тонкой тканью, каждая косточка должна выделяться, каждый винтик. Даже в мраморе он не мог найти совершенства, в афинах сон сразил его прямо на музейной скамье. Он слышал шепот муравьев, обсуждавших его неудачи. Вот, утверждал один, причуда страсти: он любит только пьяный и пьяных. Видишь, там у него пробка, она пропускает в хранилище желаний желтые капли спирта. Всем знакомо, кивал другой, это странное чувство, оно часто возникает перед рвотой, когда кажется, что кровать ускользает из-под тебя, словно дремучая палуба. И сколько ты не тормошишь подушку, она не способна удержать от падения в бездну. Мы пошли на концерт, и некто, воспользовавшись нашим отсутствием, взломал квартиру и унес ларец с драгоценными письмами. Аааааааа! Уууууууу! Ыыыыыыы! Вон! — приказал илья дешевому мальчику, — вон отсюда! Ты ответишь за всю боль, которую причинили мне русские свиньи. Они надругались надо мной, робким и беззаботным, и вот я возвращаюсь поразить их пылающим копьем. Откройся, смрадная дверца, я испепелю молниями ваш затхлый хлев. Негр указал мне на темные капли, ползущие по бесконечной трубе. Теперь я знаю: это вы подтачиваете, разъедаете ось мироздания. Всюду, всюду яд. Вскоре потемнело: это, скорее всего, наступила ночь. Дешевый мальчик ушел, илья же горевал на тесной оттоманке. Мы не можем поверить, сомневается павел сергеевич, в то, что история закончилась свободой. Ведь, ввязавшись в борьбу с русскими свиньями, илья не мог не проиграть. Их тупое коварство не знает границ. Надо только ждать, когда на месте их капищ разольются озера и взорвутся зловонные пузырьки. Чпок-чпок. Shemhamforash, третье правило хоронзона. От нечего делать решили выйти на улицу, разогнать демонстрантов. Можно ли создать гомункулуса без мяса и костей — из одной лишь кожи, полной какого-нибудь ароматического масла? Так был задуман холодный сюжет: илья и его дешевый мальчик. Всё — от встречи с германом в развратном кабаке до скверной гибели на улице петра лаврова — представлялось стальной скрепкой, стягивающей этот союз. Их ссоры, ревность, тяжкие гири нравоучений, немногочисленные мирные вечера, заполненные неполноценным обсуждением картин, мод, автомобилей и дирижаблей. Всё должно быть или заумно, или смешно, просто так на хуй никому не нужно. Изредка шумная возня на ковре, порой — преферанс, однажды насмерть была перевернута драгоценная лампа. Забыл ты злобную колдунью сикараксу. Я понял, что только тяжелый запах спортзала способен пробудить это мимолетное ощущение сопричастности бытию. Иногда по утрам я совсем не мылся. Я в неисчислимый раз смотрел «смерть во французском саду» или читал «воспитание чувств». Аромат увядающих лилий, приторный вкус конфет с вишневым ликером, пепельница, позавчерашние газеты, повествующие о ненужном — таков был мир моего блаженства. Я вспоминал ту астматическую секунду в школьной раздевалке, когда сосед украдкой меняет домашние трусы на переливающиеся поддельным огнем турецкие шорты. Мы все знакомы с этими скромными толчками радости, цветущей, словно мнимый краб опухоли, охватывающей клешнями диафрагму, покусывающей желудок. Так, подобно прожорливому цветку, возникал кодекс гибели. Мы видим сочиняющего его сакердота, исполосованного бичами умудренной страсти. Вот он поднимает перо и вырисовывает первый трилистник на фронтисписе самодельной брошюры. Вот он прячет закрученный в тряпицу предмет в потайной ящик бюро, и его левая рука немеет от мизинца до локтя, предвкушая инфаркт. За спиной шумно дышит робин-красная-шапка. Немедленно в соседней столовой звонит благонамеренный колокольчик. Но это всего лишь приглашение к обеду.

Назад Дальше