Кодекс Гибели, написанный Им Самим - Дмитрий Волчек 4 стр.


Свинопасам знаком этот звук: так может зазвенеть разбитый аквариум, из которого с ропотом убегает вода. Павел сергеевич слышит его на восьмой странице кодекса, когда доходит до незначительного слова «впрочем». «Впрочем» — это наверняка сомнение. Но что значит вот это: «впрочем, у вас может ничего не получиться»? Да, и верно: может ничего не получиться, говорит павел сергеевич илье. Так однажды я вырастил для ценного мальчика клетку из ивовых прутьев, и он чувствовал себя в ней самозабвенно. Вы знаете китайское поверье: нужно выпускать мелких птиц, это приносит удачу, порой даже в денежных делах. В конце концов, в декабре двадцать шестого года a.s., клетка была открыта. Он неловко вышел, закурил. Мне показалось, что я мертвый корабль, тускло подрагивающий на ложе из ракушек. В эту секунду мне даже не нужно было его увядающее от сомнений тело. Так приятно разрушать всё построенное чувством, которое мы неискренне называем страстью. Всё погибнет и без того, это лишь сигнал перед финишем, наподобие колышка с привязанной к нему волч_ьей лентой. Мы знаем, что гибель неизбежна. Gohus. Негр сказал об этом. В брошюре всё написано. Пощады не жди, деться некуда. Всё сломано, зашло безнадежно далеко, и вот уже капкан приготовился лязгнуть. Из тумана возникла птица, влетела прямиком в рот по млечному пути. Беглый раб приказал: рубите. На охотника обрушилась рысь. Он шел, ничего не ведая, по тропинке, разбрасывая скорлупу. Недавно он решил, что влюблён, а теперь сердился на глупого игоря. Почему он убрал чучело глухаря, почему он любит асфальт и марихуану. Следует почтительней относиться к молодости, убеждал себя охотник. Хотя невыносимо, что эта музыка становится всё громче. Мне надо тщательней бриться, реже пить зеленую настойку. Возможно, стоит найти модный футляр. Надо расставить компромиссы, как ловушки. В каждом двойное дно. Одни люди любят сидеть дома, другие ходят на охоту. Лес многих готов напугать, особенно в сумерках. Если бы игорь подходил мне, как ботинок, если бы можно было вставлять в него ногу. Семнадцать лет, купец и половой. Игорь, игорь, сердито думал охотник. Как раз в этот момент на него и свалилась разъяренная рысь. Обычно ничего и не получается, говорит илья. Мы живем в ручье, где всё конечно. Ведь даже какое-нибудь море нетрудно осушить. Мальчики неизбежно стареют, новых становится всё меньше. Так приятно думать, глядя на катающегося на коньках: вот этот будет ночью со мной. Тамид! Два блядских года! Все эти рубашки навыпуск, шорты, лодыжки, колени — то, что способно впиться сладким штопором. Бывало, я не мог оторвать взгляда от его одежды, сваленной на полу, или замирал, открыв шкаф. Семнадцать лет а-а-а-а-а-аооооооооооуууууууыыыыы русские свиньи, вы построили сырые перегородки, вы мешаете, лезете, суетесь, советуете, командуете, требуете. Только от вас все эти скользкие невзгоды. Однажды я шел по улице на концерт негодяя, споткнулся о недужную трубу, разбил колено. Брюки были изгажены безнадежно. Толстый человек промчался мимо на вопящем велосипеде. Оставалось только побрести домой, хромая. Ширму распорола бритва неудач. Это мой любимый сорт: ошалевшие от хуя. Любящие чужие хуи, как свой и даже иногда чуть больше. Самозабвенно кусающие, лижущие, грызущие, оттягивающие и отпускающие. Не сносить тебе головы. Автомобиль проехал, просвистели шины. Я стоял в тумане, пальто казалось непомерно широким. Могут ли сочетаться туман и ветер? Если так, был еще и ветер. Эти прямые, прочерченные бездумной рукой линии вечно продувает. Богомерзкий город. Астма казалась живым существом, нет — растением с тусклыми когтями. Подорожником, цепким корнем охватившим бронхи. Из тумана могло появиться что угодно: автомобили, лужи, птицы, наконец — одинокий красавец. Мальчик, которого хочется пригласить в вычищенный особняк. Дитя подворотен, за один вечер привыкающий к хорошему вину. Лоботряс. Я бы хотел, жалуется сережа, быть прожигателем жизни, а вот ведь превратился в гуру. Все хотят слушать меня, но потом уходят танцевать с другими. Ты будешь сосать? Будешь сосать, крыса? С каждым годом всё неприятней появляться в полумраке, где ни один взгляд не остановится на тебе. Разглядывают только того, кто пришел с тобой. Искусственные спутники сатурна. Так и безмозглый спартак мог интересоваться нищим увлажнителем сандалий и отверг меня, господина с моноклем. Старость омерзительна, как чесотка. Сюжет из южных штатов: дабы не транжирить наследство, они решили до конца своих дней пробыть вместе, в жирной постели. Даже колокольчик, зовущий к обеду, не мог ничего зажечь. Фрукты лежали здесь же, на тумбочке, неспешно разлагаясь. В комнате тускло истлевали багровые индийские палочки, похожие на съежившиеся шутихи. Мир отслаивался, как нищая сетчатка метерлинка. Искусство уже не провоцировало страсть, только убаюкивало. Где ты, рем? Я зарезан, мой фюрер. Нет, говорит сережа, это постыдно, постыдно, постыдно. Как в книге судей, где не помню уж по какому случаю возникает блюющий пёс. И это вместо самого воодушевляющего, что есть на свете: корзины цветов. Больной запах испепелил прихожую, проник даже в спальню, где третий день подряд не прекращалась битва. Израненные, выползли они из своей пещеры. Даже по дороге старик умудрился вцепиться в мою лодыжку. Целлофан был уже снят, очевидно постарался кто-то из прислуги.

Той осенью мы походили на лилипутов, измученных трюками. Нередко, заработка ради, мы представали перед порочной камерой, дабы тешить охваченных казенной похотью незнакомцев. В чьих глазах отражались наши переплетенные тела? Думал ли кто-нибудь, глядя на нас: они мертвы, эту плоть пожирают выдры? Мы не могли не мечтать о косоротых стариках, распаленных благородством наших движений. Как они падают на колени, подползают к тумбам, лижут экран, как они прокручивают пленку назад, ставят на паузу, чтобы рассмотреть случайно схваченные камерой глаза сережи, тянущегося к моим губам, или его беззащитный локоть, или мочку уха, пробитую серебряной стрелкой. Ааааоооооуууууу! Вы, русские свиньи, съели нас, беззаботных детей, вы раскололи вол__шебные орехи. No mercy! Ни нашей красоты, ни нежности не хватило, чтобы утихомирить вас. Жертва была напрасной, нас бросили в топку, и мы сгорели так же невзрачно, как и все прежние коврижки. Визг скверно затормозившего трамвая накрыл наши стоны. Окна полуподвала, где нас пытали, насмерть залепили оберточной бумагой. Кодекс гибели изъяли из тюремной библиотеки, от нас скрывали правду. Лишь однажды робкая сойка влетела в приоткрытую форточку. Мы слушали ее щебет. Такие звуки, утверждает сережа, раздавались некогда в тироле. На лугу встретился робкий пастух, племянник хозяина постоялой хижины, где мы приклеились на ночлег. Да, интересуется маленький женя, ты чувствуешь, какие токи исходят от него, сколько потаенной печали в его взгляде? Вечером парень принес нам кипящее молоко. Ведь мы могли бы предложить ему поехать в зальцбург, дать ему денег. Он поступит в консерваторию, мы будем изредка, словно анонимные меломаны, приходить на уроки, внимать робким звукам, которые ему удается извлечь из колченогой дудки. Благодарность — прелюдия любви. Посвятить этому парню небольшой отрезок своей жизни, научить его всему: одеваться, говорить на хохдойч, смаковать вина. Но как же его отец, хмурый бауэр в кожаных шортах, отдаст ли он отпрыска на попечение незнакомцам? Этот вопрос остается без ответа; наутро мы уезжаем, так и не увидев парня. Либо спит, либо занят в мастерской, либо удавился. Отягощенные, мы поднимаемся в горы еще выше, где уже нет ничего примечательного, кроме овец, распятий и спортсменов. Только природа, обучающая юношей простоте и честности, способна подарить то, что мы упустили в русском сраме. Соблазнить — нет дела достойней, сладкая задача приручения скрашивает последние месяцы лихорадки; отрадно думать, что за гробом пойдет, в сонме прочих расплывчатых плакальщиков, безупречный юноша в черном. Это он, тот самый ланс? Какой ланс? Ну тот, о котором говорил сережа? Бог мой, как хорош. Дроги ползут, сверкают под колесами сибирские лужи. Билет в зальцбург заказан на следующее утро. Вечер ланс проводит в гостиничном баре, напивается, пробует снять официанта, но тот ускользает в тень. Любовь. Любовь. Он вспоминает грязный погост, холод мокрого ветра, просит еще водки. Что пить в этой стране? Всё остальное отравлено. Хотя мы охотнее полюбим ланса, пьющего игривый сидр, эликсир отрочества. Впрочем, это уже относится к обширной области безразличного. Нас теперь нет в этом мире, но в одной прихоти мы уступаем прежним чувствам: мы летим рядом с потертым аэрофлотом, смотрим на нашего друга в последний раз, незаметно дышим в его похмельное растерянное лицо, падаем вниз сквозь несметные облака. Когда же наступает его черед, а он восемнадцать лет спустя попадает в пасть карибской акулы, нам, бесплотным, уже нет до него никакого дела. Кто-то более расторопный встретит нежную тень у ворот нового бытия. Даже это, гордо отмечает илья, предусмотрено в кодексе гибели. Но как вытравить из памяти тот ужасный диалог, кажется прозвучавший среди бутылок? Я богат, и мне скучно. — А я беден, и мне весело, — равнодушно ответил красавец. Он отказался от приглашения на ужин, отказался от денег, отказался, паскуда, от всего. Нет смысла горевать, говорит роберт, всё же гордыня и слепота часто сопутствуют молодости. Лишь мы, покрытые судьбой, словно ржавчиной, можем понять тяжелую страсть, охватившую принца за ширмой. Вот он уже, вопреки своей воле, опускается на колени перед замызганной копией. Да, он готов распластаться у дребезжащих ног неудачника, кормить его зернами граната, словно драгоценного павлина. Мы слышим удары наивного сердца, подобные шлепкам палки по мокрому белью. Вот всё, чем он жил, обернулось сомнительным фарсом. Топчи же меня, топчи — молит он. В ответ его сначала осторожно, а затем всё сладострастней топчут и топчут.

Проходит несколько мгновенных лет, и тяжелый бархат расходится, словно волна на неуютном пляже. Мы остаемся в мире символов, даже все эти грубые проникновения под кожу, желчные царапины, греховные инъекции, цирковые прыжки страсти остаются косвенными намеками на сообщения кодекса. Сережа, — настаивает роберт, — выйди немедленно, я погибаю. Но он остается в спальне, остается смотреть, как среди оскверненных подушек поспешно разлагается то, во что вложено было столько хитрых булавок. Эти voodoo toys! Каждое движение подобно холодной казни самурая. Невидимый меч танцует подле увядшего тела. Мы, бесплотные, понимаем, сколь несовершенно оно в сравнении с буквами на хорошей или даже скверной бумаге. Сережа, — шепчет роберт, — мне надо рассказать, как неприятно все начиналось. О его бегстве в сульц, о нашем злом разрыве. Я швырял ему в лицо все гнусные слова, последовательно возникавшие в памяти, а он кропотливо одевался, и ткань скрывала татуировки. Те самые, что я преступно разглядывал, пока он спал. Татуировки спящего мальчика — вот тема для небольшого сочинения, замкнутого в своем совершенстве, как саркофаг. Попугай, жалящий собственный хвост, меч, вплетенный в пентаграмму, рога бафомета, извилистое число хоронзона. Во сне он выглядел злым и несчастным. И всё, что он говорил, изгибаясь в моих руках, всё — я знал — было сиротским обманом. Как и прочие, он думал только о подарках: роликовых коньках, часах, рубашках, портсигарах, билетах на кипр и абонементе в сауну. Мне хотелось, чтобы он ходил на выставки, поступил в кельнский университет, изучал право, технику перевода, психологию жокеев, но мальчик был неумолим: он стремился к ремеслам. И панельное дело оказалось лишь первым отвлеченным шагом к тому, что начертала судьба: он хотел работать на железной дороге, носить зеленую фуражку с крикливой кокардой, вдыхать гарь, пинать грубым ботинком вросшие в землю шпалы. Меня тоже, признаться, привлекали поезда. Этот неуютный стремительный вокзал, примятый зелеными стрелами собора. Мальчик, как и я, проникся к чужбине ровной нежностью. Мы были вдвоем в мягком мраке неизвестности — я, респектабельный господин икс, и он — бесконечно малая величина с тяжелыми наколками на руках и ключицах. Я и сегодня могу достоверно описать эти грубые рисунки, но зачем? Они ничего не добавят к нашему верному представлению о предмете. Сейчас, сережа, когда я вновь остался один, и тема нашего семинара — единственное, что способно хоть сколь-нибудь взволновать, я вспоминаю холодную иглу наших отношений как нечто, способное добавить влажную виньетку ко всему сказанному и тому, что еще предстоит рассказывать бесконечно. Да, поскольку говорил он с акцентом, каждое его слово, пусть и глупое, казалось наполненным особым смыслом. Хотя теперь мне ясно: он не понимал ничего, даже моих снов. Каюсь, я доверил ему всё. Я рассказал про английского дипломата, который борется в тумане с птицей, стремящейся поглубже проникнуть в рот. Я ждал, он скажет, что в подобном сне уже побывал леонардо, но он, разумеется, ничего не ведал. Его сны были просты, как обои: поля словении, красная черепица, иногда какая-нибудь собачка. Теперь мы могли бы вновь поговорить о принце и нищем, перебивает павел сергеевич. Понимает ли принц, что нищий его недостоин? Нет, он видит в нем скрытое совершенство простоты. Он знает, что нищий жаждет разбогатеть, и близость чужой мечты, которую так легко осуществить, наполняет ухоженное тело принца горячим желанием, словно ртуть медицинскую_ трубку. Так медленно поднимается оно, способное смести все препоны — например ширму, ненадежно разделяющую молодых людей. Мы видим, как принц с решительным бесстыдством отодвигает эту преграду, расписанную, предположим, павлинами, вплотную приближается к двойнику. Он дает понять, что гость не должен спешить с одеждой. Он изучает его медленно, с болезненным рвением. Заглядывает в уши, заставляет распахнуть рот, оттягивает веки. Нюхает подмышками, рассматривает ногти. Постепенно он сгибается, вот уже присел на корточки перед покорным отражением. Ааааааааа ооооооооо ууууууу ыыыыыы! Русские свиньи! Если бы не вы, я скользил бы сейчас по саванне, лорнировал бесстыжих танцоров в кафе-шантане, проводил ночи, не спуская глаз с порхающих рук крупье. Опьянев, он осмелел и решил присоединиться к солидной группе, устроившей битву в баккара. Имеет ли значение, проиграл он, или ночь оказалась полной удач? Его отражение в смиренных витринах казалось преисполненным тайны. Почему бы не соблазнить вон того бросившего хищный взгляд старика в белом костюме? Почему бы не выбраться на пожарную лестницу и не ринуться вниз? Эту ночь я бы хотел провести с крепким и глупым парнем. Но от ночи и так почти ничего и не осталось.

Вот и скудоумный спартак не понял тяжкого чувства, толкнувшего сюзерена на нелепость. Что у нас на сердце? Хуй, только лишь хуй. За каждым движением следит хитрый слуга — черноглазый дикарь, вскормленный бедуинами. Он не понимает, почему хозяин не истребил еще кичливого аристократа. Воткнуть ему кинжал в сердце, — вязко думает он по-арабски, — и дело с концом. Вырезать печень, бросить мозг в русское корыто. Но спартак медлит. Он думает о пленнике, и беспокойство окутывает его колченогие мысли. Рем, говорит он небесам, рем, остры ли лезвия? Да, — торопится павел сергеевич, — мы ничего не говорим о возрасте этих персонажей: спартак должен быть много старше влюбленного предателя. По сути дела, избалованный глупец — всего лишь ребенок, хотя едва ли юность может служить оправданием его недуга. Мы полагаем даже, что это — первое чувство такого рода, очнувшееся в его сытом сердце. Прежде, во дворце, он сонно разглядывал крепких плебеев-охранников, но они не пробуждали в нем и робкой тени страсти, проснувшейся ныне. Страсти, не оставившей и следа от добродетелей, привитых недалекими наставниками в унылые часы занятий. Страсти, выметающей хлам из промозглых переулков и втыкающей колкие стружки в доверчивую грудь. Нам ничего не известно о тусклых минутах, которые он проводил в одиночестве или в окружении напудренных пажей, теребящих хозяйские локоны бронзовыми гребешками, предлагающих сыграть в канасту, выпить гельвеловой кислоты, вставить платиновые штыри в челюсть. Всё, что происходит в смехотворном дворце, так скучно, что желание схватить шпалер и застрелиться иссушило бессмысленное горло. Лениво размышляешь, избрать мишенью грудь или висок, и так проходит день. В сумерках всё проще — разрушать, пьянеть, кусаться. Изрытая улитками клумба, настурции, барбарис. Как не хочется мне вставать, — повторяет сережа, потирая барабан строгого господина. Но позволят ли мне проводить часы в скорбном молчании? Почему все гибнут, а я еще жив? На что променять мое спокойствие? На рак десен, на инфаркт? Даже деньги не приносят облегчения. Сколько крепких мальчиков можно купить на мои дублоны? Сколько выкрасить площадок? Сколько симфоний переплести? Он предложил расставить подопечных в ряд, вздрочив их свежие хуи. Лениво передвигаться от одного к другому, заглядывая в бесстыжие глаза. Стоит мне прикоснуться к вам, и вы превратитесь в дешевые статуи. Они падают, это так. Дабы вылепить гребца диктатор нанял неудачливого спортсмена, и тот раздраженно выстаивал три часа в день перед рассеянным мастером. Моей рукой водит дьявол, ты не находишь? — спросил как-то скульптор натурщика и даже повертел для убедительности вялой ладонью перед плебейским носом. Тому было запрещено отвечать, запрещено шевелиться и даже вилять глазами. Он поневоле обратился в стеклянный пень, а пни, как известно, безмолвны. Agios o Atazoth! Рассаживаясь, двигая стульями по рассохшемуся паркету, они говорили о тайне мироздания. Мы, обращенные к сперме, как к молодому вину. Роберт, илья, павел сергеевич, сережа, маленький женя и кто-то еще, невидимый. Возможно, даже чернокожий или мулат. Или это штора отбрасывала косвенную тень. Нет, верно, он стоял в заброшенном гимнастическом зале возле ржавой колонны, увитой высохшим плющом. Его тело нельзя было назвать совершенным, слишком много превратностей изведало оно, но это было одно из самых искренних тел, которые встречали мы в опасных закоулках. Так, по крайней мере, казалось в тот гладкий момент. Что важнее: эти сиюминутные мышцы или грядущий рак десен, обращающий каждую секунду в непотребный звериный визг? Алхимия прожилок! С каждым из нас могло случиться такое: тайно они повстречались на мосту. Сережа, потеряв всякую осторожность, рухнул к ногам студента, не в силах сдержать ликование. «Война, война! Они захватят нас! Мы уедем в лондон, в рейкъявик, все подмостки мира будут нашими, иностранные парни будут украшать золотом наш пальцы и уши! Русские свиньи, жравшие нашу жизнь из грязного корыта, будут раздавлены, выжаты, исполосованы! На лобном месте вырастет гора отрубленных голов. А их капища, что сделаем мы с ними?.. А их котлетные и пирожковые, их рюмочные и сосисочные…» Этот монолог, считал режиссер, обязан звучать на мосту. Река, влекущая зеленые льдинки. Тонкое пальто, измазанное поспешной грязью. Фонари, по нерасторопности не выключенные на рассвете. Минимум прохожих. Даже полное их отсутствие. Или же наоборот: они сплотились полукругом, но поодаль, опасаясь подойти к бесноватым предателям. Казалось: должен прилететь микроскопический вертолет и ненадолго приземлиться на этот мост, похитив любовников, выпавших из цепкой жизни. «А, — кричал сережа, — всё сгорит, как связка щепок». Как позволила такое госбезопасность, грустно удерживающая струны? Но тут уже досрочно началась ночь, поскольку в небе появилась луна. Все прохожие видели эту луну, послужившую изобразительным ответом на призывы к расправе. Пришла, чтобы подмигнуть и одобрить. Рем, рем! Мы хорошо знаем этот сюжет: два молодых человека, замкнувшиеся в чулане страсти, начинают превратно истолковывать реальность. Отравленная пуля занимает в их жизни место, которое по праву принадлежит мыслям о карьере, гастрономии или религии. Но для них время сжимается в той точке, которая отделяет молодость с ее развратными формами от инфаркта в ледяном ручье. Отрадно думать, что подобная участь настигла уже спартака и влюбленного господина, принца и нищего и даже всеведущего негра, отвоевавшего право показывать туристам центр мироздания. Что говорит об этом кодекс гибели? Почти ничего, он отвечает словами шопена. Но разве рак десен в своем визге не столь же лаконичен?

Назад Дальше