«Гениальный обыватель» – это определение, данное Бердяевым Розанову, пожалуй, больше всего подходит к Селину. А мое, несмотря на всю свою очевидность и многократную проверку жизнью, в данном случае, увы, никуда не годится. Гения можно уличить в чем-то обыденном и обывательском, и тогда в глазах окружающих он перестает быть гением, а гениального обывателя в этом уличить никак нельзя, во всяком случае, от этого уличения (или разоблачения) он не становится ни на йоту менее гениальным, а, скорее, даже наоборот… Как я уже сказала, мое определение гениальности я вывела по аналогии с известным высказыванием Ницше о сходстве великого человека с преступником, которого толпа просто не сумела вовремя упрятать в тюрьму. Однако и Ницше тоже не учитывает, что существует еще и такое явление, как «великий преступник», которого, даже упрятав в тюрьму, все равно нельзя лишить величия. В том-то все и дело! Великого преступника невозможно лишить величия, упрятав в тюрьму, но зато его можно оправдать!
Возьмем, к примеру, Жиля де Рэ. Через пятьсот лет после его смерти французское Общество друзей Жиля де Рэ (существует, оказывается, и такое!) затеяло судебный процесс по его оправданию и в конечном итоге добилось-таки своего. Жиль де Рэ был оправдан французским судом через пятьсот лет после смерти. И что же в результате? Великий преступник Жиль де Рэ просто-напросто исчез! В общем, здорово ему удружили его друзья!
То же самое и с Селином. Тут как-то совсем недавно, не прошло еще и года, мне попалась статья под очень характерным названием «Оправдание Селина». Статья, точнее рецензия, очень хвалебная, льстивая, к тому же посвящена книге Селина, к которой я имею самое непосредственное отношение, так что мне вроде бы и грех жаловаться. Однако автор статьи, видимо, сам того не желая, из самых лучших побуждений очень верно наметил направление, двигаясь в котором можно уничтожить даже такого неуловимого и неуязвимого гения, как Селин. Гениального обывателя Селина можно уничтожить, только его оправдав, то есть сделав из него обычного гения. И в самом деле, представьте себе хотя бы на мгновение Селина в этой роли, и он сразу же, особенно в своих обмотках, превращается в участника массовки под названием «Невостребованная Европа». В общем, опять-таки прощай, Вечность!
Поэтому мне так и обидно, что я тогда в Париже дрогнула, не смогла довести начатое Селином дело до конца, оказалась все-таки у захлопнувшейся перед моим носом двери, без обеда. Надо было мне тогда не вылезать из БМВ, вести себя понастойчивее, проявить какую-нибудь изобретательность, воспользоваться особенностями менталитета французов, их врожденной галантностью… Хотя насчет этого тоже не следует особо обольщаться. Я сама видела, как однажды какая-то девушка попыталась зайти за визой во французское консульство в Петербурге после того, как всем уже было официально объявлено об окончании приема. Ей-таки удалось проникнуть внутрь. Тогда один из сотрудников консульства, естественно, француз, юноша лет двадцати с небольшим, выхватил у нее из рук все ее документы, вышел на улицу и хладнокровно бросил их по ветру, все бумажки рассыпались и разлетелись в разные стороны. Вот так! Это тоже, между прочим, вполне во французском духе. Французы очень не любят, когда их слишком достают.
И кстати, я думаю, что у нас на подобном торжестве в честь Достоевского, например, никто – даже самые отмороженные личности из ПЕН-клуба – не решился бы оставить без приглашения, не пригласить на обед, ну, короче, захлопнуть дверь перед носом французской переводчицы Достоевского, даже если бы она и не была автором переводов самых ключевых его романов, как я в случае с Селином… Все-таки русские люди все еще слишком простодушны, даже как-то по-детски наивны, а окружающий мир, в том числе и западный, это мир взрослых. Он суров и жесток! Не случайно у каждого русского в глубине души таится такая глубокая детская обида на Запад, которая чуть что сразу же выплывает наружу, дает о себе знать. И нельзя сказать, что эта обида совсем не имеет под собой оснований. Я не про расстрелянных англичанами двадцать шесть бакинских комиссаров говорю, конечно, не про задержку с открытием второго фронта и даже не про долги бывшего Советского Союза, несправедливо навешенные на Россию. И не про Пушкина, убитого Дантесом, естественно… Все гораздо глубже и потому серьезнее! Ведь не случайно о настоящей обиде редко говорят вслух; ее, скорее, таят. Поэтому то, о чем я говорю, это что-то вроде обиды за Колчака, которого зачем-то сдали французы, или же за солдат Юденича, которых подставили эстонцы, или же, наконец, за Цветаеву, вынужденную втираться в доверие к Рильке, постоянно отсвечивать возле него, льстить, восхищаться его талантом… Нет, Рильке, конечно, неплохой поэт, но и устроился он неплохо: жил, не работая, на содержании у Родена. И особенно обидны пренебрежительные отзывы самодовольных немецких родственников Рильке уже после его смерти о какой-то там «русской поэтессе». Вот это, пожалуй, по-своему, даже обиднее, чем то, что Цветаева вынуждена была под конец жизни устроиться мойщицей посуды в буфете Дома писателей в Елабуге.
Впрочем, Селин примиряет меня с французской культурой, да и не только с французской, но и с культурой вообще, в том числе и русской. Потому что Селин был не только гениальным провозвестником новой актуальности, но он также не то чтобы мог быть, но просто должен был бы быть именно русским писателем! Я и сейчас до конца не понимаю, почему такой писатель, как Селин, родился в самовлюбленной, нарциссической, зацикленной на собственном комфорте Франции, а не в России. Разве это не тот писатель, о котором так долго трындели все отечественные критики?! Разве не его все они так долго ждали и предчувствовали, всячески расписывая и смакуя все эти черты характера, качества, якобы присущие исключительно русскому человеку: бедность и бескомпромиссность, лукавство, юродство, порой даже в самых экстравагантных формах, граничащее с хулиганством, буйством, пугающее окружающих, – но все это только во имя истины и сохранения человеческого достоинства! Пусть русские и очень бедные, но зато они любят истину, этого уж у них никто не отнимет… Селин – это же русская литературная мечта, самый типичный, точнее, даже самый архетипичный для России писатель! О, если бы он родился в России, да его бы тут на руках носили, а он взял и родился во Франции! И там он хоть и считается великим, но все-таки стоит в одном ряду с Прустом и остальными, и вообще, сильно отодвинут от центра, некоторые даже называют его маргиналом.
А что же в России? Венечка – кумир шестидесятников, добрейшей души человек, он даже нескольким из них готов был рюмашку налить, поэтому они с ним, наверное, так и носятся, обсасывая каждое его слово… Только вот обсасывать особенно нечего, книжечка-то совсем тоненькая и всего одна. Как «Горе от ума»! Ах да, это же знаменитая русская лень! Селин в этом смысле был не совсем русским, он много трудился. Поэтому, наверное, он и нашим шестидесятникам не очень нравится. Потому что «много работал» – помните, да? А может, им просто мои переводы не нравятся, хотя я и стараюсь? Но Селин, вероятно, тоже непереводим, совсем как Пушкин, только в данном случае уже на русский. К тому же он и не пил совсем, а вот Венечка пил, и это тоже очень по-русски. А когда выпьешь, то сразу настроение улучшается, все кажутся такими добрыми, хорошими и талантливыми. Сразу хочется всем по рюмке налить, а можно даже и по стакану. Пушкину например. Такому не жалко! Простота, как я уже сказала, это тоже сугубо русская черта. А когда поешь хорошо, то все сразу тоже становятся добрыми и талантливыми. Вот на этом, я думаю, они и сошлись, Венечка и его поклонники, члены общества его друзей. Венечка – гениальный алкоголик! Не знаю, не знаю… Мне кажется, он уже давно – просто гений, его друзья его уже давно оправдали.
При упоминании Селина у меня в мозгу сразу же выплывает еще и имя Розанова, после Венечки. Такой почему-то выстраивается ассоциативный ряд. Однажды я поделилась этим наблюдением со своей парижской знакомой, журналисткой «Монд», и как только я упомянула Розанова, она сразу же пристально уставилась на меня и стала допытываться, почему это мне Розанов напоминает Селина. Чем? Я, конечно, ей сразу про Бердяева… Никакой реакции! В общем, я и так ей пыталась объяснить, и этак, но ее все что-то не устраивало, и она продолжала меня пытать. Наконец до меня вдруг стало доходить, о чем это она, ну я, естественно, сразу же решила замять эту тему. Просто Селин много работал, и ладно. Розанов ведь тоже много трудился, много книг написал.
Но такой ассоциативный ряд выстраивается не только у меня. Однажды я разговорилась со своей знакомой, тоже писательницей, с которой меня даже как-то сравнили в одной рецензии: критик усмотрел, что я, как и она, то есть мы обе, делаем упор на своей женской беззащитности. Правда, в ее книгах акцентируется ее «концентрированная витальность», а у меня – «мрачная ирреальность происходящего»… Так вот, однажды в разговоре со мной, и тоже отчасти о Селине, она вдруг бросила: «Ну Венечка! Да у него и всего-то ничего». Я не могла с ней не согласиться и даже, было, подумала: «Прав был критик, у нас действительно много общего». Однако она тут же продолжила: «А Розанов? Да он ведь даже ни разу матом не выругался». И тут до меня наконец дошло, о чем она говорит, что имеет в виду. Должна сказать, когда я это поняла, я вынуждена была признать, что ее взгляд на литературу не лишен свежести и оригинальности. Во-первых, такая точка зрения предполагает присутствие в литературе некоего прогресса, что в применении к искусству вообще встречается крайне редко. Обычно считается, что все великие и гении жили в прошлом, а сейчас кругом одна шушера и это, надо сказать, весьма обыденный, даже обывательский взгляд на культуру, и, мне кажется, не совсем справедливый. А вот у нее получалось совсем наоборот. Помните, вначале был «очень узкий круг страшно далеких от народа», потом «народники-разночинцы», ну а потом наконец-то явился и он сам, гений, носитель конечной истины. История закончилась! Так и у нее: сначала в русской литературе был… ну даже и не знаю кто, как-то не приходит в голову, забыла тогда у нее спросить, но неважно. Затем пришел Розанов, у которого были какие-то смутные предчувствия, но он так и не решился на самое главное. Потом явился Венечка, и у него было «и всего-то ничего», и наконец пришла она и сказала: «А пошли вы все!..» В сущности, это одна из самых оригинальных концепций истории русской литературы, с которыми мне приходилось сталкиваться, и отчасти в чем-то я даже с ней согласна. Но только отчасти…
Но такой ассоциативный ряд выстраивается не только у меня. Однажды я разговорилась со своей знакомой, тоже писательницей, с которой меня даже как-то сравнили в одной рецензии: критик усмотрел, что я, как и она, то есть мы обе, делаем упор на своей женской беззащитности. Правда, в ее книгах акцентируется ее «концентрированная витальность», а у меня – «мрачная ирреальность происходящего»… Так вот, однажды в разговоре со мной, и тоже отчасти о Селине, она вдруг бросила: «Ну Венечка! Да у него и всего-то ничего». Я не могла с ней не согласиться и даже, было, подумала: «Прав был критик, у нас действительно много общего». Однако она тут же продолжила: «А Розанов? Да он ведь даже ни разу матом не выругался». И тут до меня наконец дошло, о чем она говорит, что имеет в виду. Должна сказать, когда я это поняла, я вынуждена была признать, что ее взгляд на литературу не лишен свежести и оригинальности. Во-первых, такая точка зрения предполагает присутствие в литературе некоего прогресса, что в применении к искусству вообще встречается крайне редко. Обычно считается, что все великие и гении жили в прошлом, а сейчас кругом одна шушера и это, надо сказать, весьма обыденный, даже обывательский взгляд на культуру, и, мне кажется, не совсем справедливый. А вот у нее получалось совсем наоборот. Помните, вначале был «очень узкий круг страшно далеких от народа», потом «народники-разночинцы», ну а потом наконец-то явился и он сам, гений, носитель конечной истины. История закончилась! Так и у нее: сначала в русской литературе был… ну даже и не знаю кто, как-то не приходит в голову, забыла тогда у нее спросить, но неважно. Затем пришел Розанов, у которого были какие-то смутные предчувствия, но он так и не решился на самое главное. Потом явился Венечка, и у него было «и всего-то ничего», и наконец пришла она и сказала: «А пошли вы все!..» В сущности, это одна из самых оригинальных концепций истории русской литературы, с которыми мне приходилось сталкиваться, и отчасти в чем-то я даже с ней согласна. Но только отчасти…
Глава 1 Писатель и читатель
Когда я думаю о смысле литературы, меня часто разбирает смех, мне хочется громко и визгливо расхохотаться. Не могу сказать, чтобы известность слишком утомила меня, но иногда она меня достает. Какое счастье, что у меня есть псевдоним! Люди подходят к тебе, заглядывают в глаза, просят автографы, но уже завтра они про тебя забудут и побегут за каким-нибудь очередным пушкиным. Но дело даже не в этом. Проблема в том, что каждый твой читатель – это тоже писатель. Он заглядывает тебе в глаза, угодливо льстит, и у него непременно за пазухой припрятана своя маленькая рукопись. И даже если она еще не написана, то в голове у него обязательно таится какой-нибудь грандиозный проект романа, который очень скоро потрясет мир. Поэтому, собственно, читатель и льстит своему писателю. Ничего не поделаешь, таковы правила игры! За чемпионом мира по шахматам наблюдают только любители, играющие в шахматы на деньги в Екатерининском садике. А какой еще нормальный человек будет сегодня читать Лермонтова, Тютчева или Фета – кому они, в сущности, нужны?
Однако писателю, даже если он не лишен дарования, повезло гораздо меньше, чем шахматисту. Ибо рано или поздно долго и почтительно льстивший тебе почитатель достанет из-за пазухи свою маленькую рукопись и с надеждой протянет ее тебе… О, всякий раз, когда я слышу льстивые слова признания, я уже заранее предвижу этот горький миг расставания, так как ваш почитатель никогда не простит вам «детский мат», который вы ему поставили, и ни за что не признает своего поражения. Он вам его еще припомнит! Поэтому самые благоразумные писатели окружают себя более или менее преданными читателями, которым они изредка, как бы в знак поощрения, слегка льстят. А те в знак благодарности благоговеют перед своим кумиром. А как же иначе? Без этого никак! Сколотив более или менее солидную команду читателей, Писатель отправляется в поход на завоевание мира, планы у него в голове воистину наполеоновские. Однако при первом же серьезном столкновении с жизнью выясняется, что никто из этой армии толком не владеет воинским искусством. Эти любители из Екатерининского садика получают «детский мат» и в ужасе разбегаются кто куда. А бедный Наполеон отправляется на остров Святой Елены, где мучительно вынашивает планы реванша.
В следующий раз Наполеон старается быть осмотрительней, ибо другого, третьего раза может и не быть. Он отбирает из своих читателей таких, каким было бы не стыдно польстить, хотя с ними приходится держать ухо востро, ибо каждый из них сам метит в Наполеоны.
Один пример. Жан Жене в молодости, еще когда сидел в тюрьме, прочитал свою первую поэму «Приговоренный к смерти» сокамернику, а тот в ответ заявил, что «такие стихи он каждый день сам пишет». И все-таки Жене вышел из камеры, потому что на свободе его ждали Кокто с товарищами. Однако второй раз Жене «из тюрьмы» уже не выйти. Сокамерник за это время тоже успел кое-чему обучиться. C’est la vie!
Но мне кажется, что русский писатель вовсе не мнит себя Наполеоном. Отнюдь! В душе каждого русского – а каждый русский, как я уже сказала, вне зависимости от своей реальной профессии в душе обязательно считает себя писателем (впрочем, не только русский) – так вот, в душе каждого русского с детства таится слабая надежда, что рано или поздно он встретит на своем пути критика Белинского, и тот вдруг расплачется над его рукописью: «Новый Гоголь народился!»
Не могу сказать, чтобы мне нравился фильм Говорухина «Россия, которую мы потеряли», честно говоря, я вообще его не смотрела, главным образом из-за названия: мне всегда казалось, что лично я никакой России никогда не теряла, а поиски прошлого – это такая же утопия, как коммунистическое будущее, только наоборот. И вот совсем недавно до меня дошло, что нет, не совсем так, я тоже до самого последнего времени жила в мире утопий, так как все-таки с тайной надеждой тоже ждала «своего Белинского». И только теперь, буквально несколько дней назад, вдруг все окончательно рухнуло, и я поняла, что я в этом мире одна, и никто мне не поможет, никакой Белинский. В общем, полный мрак!
То есть сначала мне казалось, что раньше, в XIX веке, писатели по-своему были даже более одиноки, чем сейчас. У них были очень трагические судьбы: дуэли, нищета, чахотка и т. п. К тому же никто не мог их утешить, так как у них не было даже телевизора, и они ни на секунду не могли позволить себе расслабиться, присесть вечерком у экрана за чашечкой чая и посмотреть какой-нибудь сериал… Но зато, несмотря на все это, Григорович по-товарищески приметил никому не известного студента Инженерного училища, Достоевского, перебивавшегося с хлеба на чай, взял его рукопись, прочитал, дал Некрасову, а тот в полном восторге кинулся к своему старшему другу Белинскому: «Новый Гоголь народился!» – «Ну-ну, у вас Гоголи-то как грибы растут», – поначалу одернул его Белинский, но потом взял рукопись, читал всю ночь напролет и наконец (о чудо!) – разрыдался: «Молодой человек, вы сами не знаете, что вы написали!» Невероятно, но факт!
И вот эти слезы знаменитого властителя дум тех лет до самого последнего времени меня как бы слегка утешали, причем даже совсем незаметно для меня самой, так как я уже давно испытываю к «потерянной России» XIX века чувство некоторой брезгливости, если не сказать отвращения… И все-таки эту маленькую страничку из школьного учебника я, оказывается, до сих пор носила с собой, она как бы случайно затерялась, сложенная вдвое, в кармане моего выпускного платья, хранящегося у мамы в шкафу.
И в самом деле, мне казалось, что мы сейчас живем в такую циничную эпоху: гомосексуалистов в культуре поддерживают гомосексуалисты, диссидентов – политики, женщин – феминистки, инвалидов – общества благотворительности, и т. д., до бесконечности. Хуже всего теперь, видимо, обычным гениям мужского пола – им лучше даже не высовываться. Писатель как искусный пловец ловко лавирует между этими грубыми жизненными волнами и веяниями, барахтается и изо всех сил старается удержаться на поверхности, порой кажется, что ему уже ни до чего другого нет дела – лишь бы выжить… И вдруг счастливчик, в нужный момент случайно оказавшийся на гребне какой-нибудь из этих грубых и не имеющих к литературе никакого отношения волн, неожиданно приписывает это «случайное» стечение обстоятельств самому себе, собственному искусству и умению лавировать. От такой наглости у хорошо знавших его друзей и коллег на какое-то мгновение отвисает челюсть и мутится в глазах, им кажется, что это какой-то оптический обман, они даже просят себя ущипнуть, чтобы убедиться, а не снится ли им все это… Но уже в следующий момент наиболее сообразительные из них вдруг осознают, что им всем тоже отчасти очень крупно повезло: раз уж так вышло, значит, надо срочно тоже хоть что-то поймать от этого «мига удачи», ведь теперь они уже не маленькие беззащитные щепочки в потоке бытия, а друзья, товарищи, коллеги, братья по крови, соратники и соотечественники знаменитости и лауреата какой-нибудь крупной международной премии, лучше всего Нобелевской. Ошалевшие от счастья друзья и товарищи «счастливчика» вцепляются в него как в спасательный круг, сброшенный откуда-то с небес утопающим, и даже если «счастливчик» и вправду первоначально был не совсем крошечной щепочкой и соломинкой, а средних размеров бревнышком, то через некоторое время это становится уже совсем не важно, ибо количество вцепившихся очень скоро превышает норму допустимого, и они все, вместе со своим «избранником-лауреатом», благополучно идут на дно. Sub specie aeternitatis, естественно.