Адольф - Констан Бенжамен 9 стр.


Пока мне рассказывали все эти подробности, другая горничная, находившаяся в то время возле Элленоры, прибежала в сильнейшем испуге. Элленора, по-видимому, лишилась рассудка. Она никого не узнавала. Время от времени она что-то кричала, по многу раз произносила мое имя, в ужасе простирала вперед руку, словно прося, чтобы от нее убрали нечто ненавистное.

Я вошел в ее спальню. У подножия кровати я увидел два письма: одно из них было письмо, посланное мною к барону Т., другое — от него к Элленоре. Я мгновенно разгадал ужасную тайну. Итак, все усилия, приложенные мною, чтобы продлить время, которое я хотел посвятить последнему прощанию, обратились против несчастной, которую я старался уберечь. Элленора прочла начертанные моей рукой обещания покинуть ее, обещания, которые мне подсказало стремление пробыть с ней подольше, а сила этого стремления заставила повторять на тысячу ладов. Равнодушный взор барона Т. с легкостью распознал в этих возобновляемых на каждой строке уверениях ту нерешительность, которую я тщетно маскировал, и уловки, вызванные моей собственной растерянностью; но жестокий человек безошибочно рассчитал, что Элленора усмотрит в них нерушимый приговор. Я подошел к ней. Она взглянула на меня, не узнавая. Я заговорил с ней, она вздрогнула.

«Что я слышу! — вскричала она, — Это тот самый голос, который заставил меня так страдать».

Врач заметил, что мое присутствие усиливает ее расстройство, и заклинал меня уйти. Как передать то, что я претерпел в течение трех последующих томительных часов? Наконец врач вышел ко мне; Элленора впала в глубокое забытье. Он не отчаивался спасти ее, если после ее пробуждения жар уменьшится.

Элленора спала долго. Узнав, что она очнулась, я послал ей записку, прося принять меня. Она велела пере дать, что я могу войти. Я начал было говорить, она прервала меня. «Я не хочу слышать от тебя, — сказала она, — ни одного жесткого слова. Я уже ничего не требую, ничему не противлюсь; но пусть голос, который я так любила, голос, который находил отзвук в глубине моего сердца, не проникает туда ныне, чтобы терзать его! Адольф, Адольф, я была вспыльчива, я могла тебя оскорбить — но ты не знаешь, что я выстрадала. Дай бог, чтобы ты никогда не узнал этого!»

Ее волнение достигло предела. Она прижалась лбом к моей руке, он пылал; ужасающая судорога исказила ее черты. «Ради всего святого, — воскликнул я, — выслушай меня, милая Элленора! Да, я виновен: это письмо… — Она задрожала и хотела было отстраниться от меня. Я удержал ее, — Малодушный, теснимый, — так я продолжал, — я мог на минуту уступить жестокосердным настояниям, но разве у тебя нет бесчисленных доказательств, подтверждающих, что я не могу желать разлуки с тобой? Я был недоволен, несчастен, несправедлив; быть может, ты сама, слишком яростно борясь с моей строптивой натурой, придала силу мимолетным порывам, которые я теперь презираю; но разве можешь ты сомневаться в моей глубокой привязанности? Разве наши души не соединены друг с другом тысячами уз, которые ничто не может расторгнуть? Разве не общее у нас прошлое? Разве, оглянувшись на минувшие три года, можем мы не вспомнить всего, что волновало нас обоих, наслаждений, которые мы изведали вдвоем, горестей, перенесенных вместе? Элленора, начнем с этого дня новую жизнь, вернем часы блаженства и любви». Она смотрела на меня некоторое время, явно охваченная сомнением. «Твой отец, — сказала она, помолчав, — твои обязанности, твоя семья, все то, чего от тебя ожидают…» — «Пожалуй, — ответил я, — когда-нибудь, впоследствии, быть может…» Элленора заметила, что я запнулся. «Ах! — вскричала она, — зачем господь возвратил мне надежду, если он тотчас отнимает ее у меня! Адольф, благодарю тебя за все твои старания! Они благотворны для меня, тем более что, надеюсь, не будут стоить тебе никаких жертв! Но, заклинаю тебя, не будем больше говорить о будущем… Что бы ни случилось, не упрекай себя ни в чем. Ты был добр ко мне. Но я желала невозможного. Любовь заполнила всю мою жизнь; твою жизнь она не могла заполнить. Теперь удели еще несколько дней». Слезы обильно потекли из ее глаз; дыхание стало менее прерывистым; она склонила голову мне на плечо. «Вот так, — сказала она, — я всегда мечтала умереть». Я прижал ее к сердцу, я снова отрекся от своих замыслов, я осудил свои приступы гнева. «Нет, — продолжала она, — ты должен быть свободен и доволен». — «Разве это возможно, если ты несчастна?» — «Я недолго буду несчастна, и тебе недолго придется меня жалеть». Я мысленно отверг опасения, которые мне хотелось считать призрачными. «Нет, нет, милый Адольф, — сказала она мне, — когда долго призываешь смерть, небо в конце концов дарует нам некое предчувствие, возвещающее, что наша молитва услышана. — Я поклялся никогда не покинуть ее. — Я всегда на это надеялась, теперь я в этом уверена».

То был один из тех зимних дней, когда солнце озаряет серые поля каким-то печальным светом, словно с жалостью взирая на землю, которую оно перестало согревать. Элленора предложила мне выйти погулять. «Сейчас очень холодно», — сказал я ей. «Неважно — мне хочется пройтись с тобой». — Она взяла меня под руку; мы долго шли молча; она двигалась с трудом, тяжело опираясь на меня. «Остановимся на минуту». — «Нет, — ответила она, — мне отрадно чувствовать, что ты еще поддерживаешь меня». Мы снова погрузились в молчание. Небо было ясно, но листва уже опала с деревьев; ни одно дуновение не колыхало воздуха, ни одна птица не проносилась вблизи; все было недвижно, слышался только треск обледенелой травы, ломавшейся под нашими шагами. «Какое безмолвие! — сказала мне Элленора. — Какая покорность в природе! Не должно ли и сердце научиться покорности?» Она села на камень; вдруг она опустилась на колени и, низко склонив голову, закрыла лицо руками. Я услышал, как она вполголоса произнесла несколько слов. Я понял, что она молится. «Вернемся, — сказала она наконец, поднявшись. — Холод пробрал меня. Боюсь, что мне станет дурно. Не говори мне ничего, я не в состоянии слушать!»

С этого дня Элленора начала слабеть и угасать. Я окружил ее врачами; одни заявляли мне, что болезнь неизлечима, другие тешили призрачными надеждами; но природа, мрачная и безмолвная, невидимой рукой продолжала свою безжалостную работу. Временами Элленора как будто возвращалась к жизни. Порою казалось, что железная рука, давившая ее, отведена. Она приподымала истомленную голову; на щеках проступал слабый румянец, глаза оживлялись; но вдруг, по жестокой прихоти некоей неведомой силы, это улучшение оказывалось обманчивым, и врачебное искусство не могло найти тому причин. Так на моих глазах Элленора неуклонно шла к смерти. Я видел, как на этом лице, столь благородном и столь выразительном, обозначались признаки, предвещающие конец. Я видел — жалкое, прискорбное зрелище, — как тысячи смутных, бессвязных впечатлений, вызываемых физическим страданием, искажали этот энергичный, гордый характер, — словно в эти страшные мгновения душа, истязуемая телом, изменялась во всем, дабы с меньшими страданиями примениться к разрушению организма.

Одно лишь чувство оставалось неизменным в сердце Элленоры: то была ее привязанность ко мне. Все возраставшая слабость редко позволяла ей говорить со мной; но она молча устремляла на меня глаза, и тогда мне чудилось, что она взглядом молит меня о жизни, которой я уже не мог ей дать. Я боялся причинить ей сильное волнение; я придумывал предлоги, чтобы отлучаться; я бродил по всем тем местам, где бывал с нею; я орошал слезами камни, стволы деревьев, все те предметы, что напоминали мне о ней.

То уже не было сожаление о любви; то было чувство более мрачное и более горестное; любовь настолько отождествляет себя со своим предметом, что даже в ее отчаянии есть некоторая прелесть. Она борется против действительности, против судьбы; пылкость желания обманывает ее насчет собственных сил и в скорби придает ей восторженность. Моя любовь была уныла и одинока; я не надеялся умереть вместе с Элленорой; мне предстояло жить без нее в пустыне большого света, по которой я ранее так часто мечтал идти ни с кем не связанным. Я сокрушил существо, которое меня любило; я разбил это сердце, которое билось рядом с моим сердцем и беззаветно отдалось мне в своей неиссякаемой нежности; уже одиночество надвигалось на меня. Элленора еще дышала, но я уже не мог поверять ей свои мысли; я уже был один на свете, не жил более в той атмосфере любви, которою она окружала меня; воздух, которым я дышал, казался мне более суровым, лица людей, с которыми я встречался, — более равнодушными; вся природа, казалось, говорила мне, что я никогда больше не буду любим.

Внезапно здоровье Элленоры резко ухудшилось; признаки, в значении которых нельзя было усомниться, возвестили, что конец близок; католический священник предупредил об этом больную. Она попросила меня принести ей шкатулку, в которой было много бумаг. Часть их она велела сжечь при ней; но, по-видимому, она искала одну какую-то бумагу, не находила ее и была тем безмерно встревожена; я умолял Элленору прекратить эти волновавшие ее поиски, во время которых она дважды лишалась чувств. «Я согласна, — ответила она мне, — но, милый Адольф, не откажи мне в одной просьбе. Ты найдешь среди моих бумаг, не знаю где именно, письмо к тебе; сожги его, не читая, — заклинаю тебя, сделай это во имя нашей любви, во имя этих последних минут, которые ты мне скрасил». Я обещал ей эго — она успокоилась. «Теперь, — сказала она, — дай мне выполнить мой долг перед религией; я должна искупить много грехов; моя любовь к тебе, возможно, была грехом, но я не думала бы так, если б эта любовь принесла тебе счастье».

Я оставил ее; я вернулся в ее спальню только вместе со всеми домочадцами, когда пришло время последних торжественных молитв; преклонив колена в дальнем углу, я то уходил в свои мысли, то, уступая невольному любопытству, смотрел на всех этих людей, видел ужас одних, рассеянность других и наблюдал странное воздействие давней привычки, порождающей равнодушие ко всем предписанным религией обрядам и заставляющей рассматривать самые торжественные и грозные из них как нечто условное и, лишенное содержания. Я слышал, как эти люди машинально повторяли слова отходной, будто им не предстояло самим в свой последний час быть участниками такой же сцены, будто им самим не суждено умереть. Но я был далек от того, чтобы пренебрегать этими обрядами; найдется ли среди них хоть один, который человек в своем неведении посмел бы объявить ненужным? Они возвращали Элленоре спокойствие; они помогали ей перейти ту страшную грань, к которой все мы движемся, причем никому из нас не дано предвидеть, что именно он тогда испытает. Я удивляюсь не тому, что человеку необходима религия; меня поражает то, что он мнит себя достаточно сильным, достаточно защищенным от несчастий, чтобы осмелиться отбросить ту или иную из них; мне думается, его бессилие должно было бы заставлять его взывать ко всем религиям. Есть ли в густом мраке, окружающем нас, хоть один проблеск света, который мы могли бы отвергнуть? Есть ли в бурном потоке, увлекающем нас, хоть одна ветка, за которую мы дерзнули бы не ухватиться?

Впечатление, произведенное на Элленору этим столь мрачным обрядом, по-видимому, утомило ее. Она забылась довольно спокойным сном; когда она проснулась, она не так сильно страдала; я был наедине с нею; мы изредка обменивались несколькими словами. Один из врачей, судя по его заключениям, более искусный, чем другие, предупредил меня, что она не проживет и суток. Я смотрел то на стенные часы, отмечавшие бег времени, то на лицо Элленоры, в котором не замечал никаких новых изменений. Каждая истекавшая минута оживляла во мне надежду, и я начал сомневаться в предсказаниях обманчивой науки, как вдруг Элленора стремительно рванулась с постели; я успел подхватить ее; по всему ее телу пробегала судорога, глаза искали меня; но в них выражался смутный ужас, словно она просила пощады у некоего грозного существа, скрытого от моего взгляда; она приподымалась, снова падала; видно было, что она пытается бежать. Казалось, она борется с какой-то незримой физической силой, которая, устав ждать рокового мгновения, схватила ее и крепко держала, чтобы прикончить ее на этом смертном ложе. Наконец она уступила яростному натиску враждебной природы; она бессильно распростерлась; к ней как будто частично вернулось сознание, она пожала мне руку: ей, видимо, хотелось плакать — слез уже не было; хотелось говорить — голоса уже не было; словно покорившись неизбежному, она склонила голову, ее дыхание замедлилось; спустя несколько минут ее не стало.

Я долго оставался недвижным возле бездыханной Элленоры. Сознание того, что она умерла, еще не проникло в мою душу; мои глаза с тупым недоумением созерцали это безжизненное тело; одна из ее горничных заглянула в комнату и разнесла страшную весть по всему дому. Шум, поднявшийся вокруг, вывел меня из овладевшего мною оцепенения: я встал; вот тогда я ощутил жестокую боль и весь ужас невозвратимой утраты. Вся суета обыденной жизни, все эти заботы, хлопоты, в которых она уже не принимала участия, рассеяли иллюзию, которую я старался продлить, — иллюзию, дававшую мне возможность верить, что Элленора и я все еще вместе. Я почувствовал, что порвалась последняя нить, соединявшая нас, и ужасная действительность навсегда встала между нами. Как тягостна была для меня свобода, которую я прежде призывал! Как недоставало моему сердцу той зависимости, которая меня так часто возмущала! Прежде все мои поступки имели цель: о каждом из них я знал, что он либо убережет от страдания, либо доставит радость. Тогда я досадовал на это, мне докучало, что дружественное око следит за моими действиями, что с ними связано счастье другого человека. Теперь никто не наблюдал за ними, они никого не занимали; никто не препирался со мной из-за того, как я трачу свои часы, свой досуг; ничей голос не окликал меня, когда я уходил. Я в самом деле был свободен, я уже не был любим; я для всех был чужой.

Мне принесли все бумаги Элленоры, как она о том распорядилась; в каждой строке мне открывались новые доказательства ее любви, новые жертвы, которые она неведомо для меня приносила мне. Наконец я нашел то письмо, которое обещал сжечь; я не сразу догадался, что передо мной оно; письмо было без адреса, не запечатано. Несколько слов против моей воли приковали мой взгляд: я тщетно пытался отвести его, я не мог совладать с потребностью прочесть письмо целиком. Я не в состоянии привести его здесь полностью. Элленора написала его после одной из бурных сцен, предшествовавших ее болезни. «Адольф, — писала она мне, — почему ты истязаешь меня? В чем мое преступление? В том, что я тебя люблю, что не могу жить без тебя! В силу какой нелепой жалости ты не решаешься порвать узы, которые тебе в тягость, — и мучишь несчастное существо, возле которого эта жалость тебя удерживает? Почему ты лишаешь меня скорбной радости верить, что ты по крайней мере благороден? Почему выказываешь неистовство и слабость? Мысль о моей печали преследует тебя, но зрелище этой печали не может тебя остановить! Почему? Чего ты хочешь? Чтобы я рассталась с тобой? Разве ты не видишь, что у меня нет на это силы? О, тебе, кто уже не любит, тебе надлежит найти эту силу в твоем пресыщенном мною сердце, которое вся моя любовь не может укротить! Ты не наделишь меня этой силой, ты заставишь меня изойти слезами, заставишь умереть у твоих ног… Скажи одно слово, — писала она дальше, — есть ли на свете край, куда я не последовала бы за тобой? Есть ли прибежище, куда я не удалилась бы ради того, чтобы жить близ тебя, не будучи тебе в тягость? Нет, ты этого не хочешь. Все планы, которые я тебе предлагаю, робея и трепеща, потому что страх перед тобой леденит меня, — все эти планы ты резко отвергаешь. Молчание — вот самое лучшее, чего я могу от тебя добиться. Такая жестокость несвойственна твоему характеру; ты добр, твои поступки благородны и самоотверженны; но какие поступки могли бы изгладить твои слова? Эти напоенные горечью слова звучат в моих ушах, я слышу их по ночам; они преследуют меня, они меня гложут, они отравляют все, что ты делаешь. Стало быть, я должна умереть, Адольф? Ну что ж, ты будешь удовлетворен; несчастное создание, которое ты некогда взял под свою защиту, но которому наносишь удары все более беспощадные, — умрет. Она умрет, эта навязчивая Элленора, чье присутствие для тебя нестерпимо, на которую ты смотришь как на обузу, для которой ты во всем мире не можешь найти места, где бы она тебе не досаждала; она умрет, ты один пойдешь в толпу, с которой тебе так не терпится смешаться. Ты узнаешь этих людей, которым ты сейчас благодарен за их равнодушие, и, быть может, однажды, уязвленный этими черствыми сердцами, ты пожалеешь о сердце, которое всецело принадлежало тебе, жило твоей любовью, презрело бы бесчисленные опасности, чтобы защитить тебя, — и которому ты теперь уже не даришь ни единого признательного взгляда».

Письмо издателю

Я возвращаю вам, сударь, рукопись, которую вы соблаговолили доверить мне. Благодарю вас за вашу любезность, хотя она пробудила во мне печальные воспоминания, изглаженные временем; я знал большинство лиц, изображенных в этой повести, ибо она совершенно правдива. Я часто встречал странного и несчастного Адольфа, одновременно и ее автора, и ее героя; я пытался своими советами отторгнуть пленительную Элленору, достойную участи более счастливой и сердца более верного, от злого гения, который, страдая не менее, чем она, имел над ней какую-то непостижимую власть и терзал ее своей слабостью. Увы! Когда я видел ее в последний раз, мне думалось, что я придал ей некоторую силу, вооружил ее разум против ее сердца. После весьма длительного отсутствия я возвратился в края, где я ее оставил, — и нашел там лишь могилу.

Вы должны были бы, сударь, напечатать эту повесть. Теперь она никого уже не может оскорбить и будет, на мой взгляд, небесполезна. Несчастье Элленоры доказывает, что самое страстное чувство бессильно против установленного порядка. Общество слишком могущественно, его влияние слишком многообразно, оно привносит слишком много горечи в ту любовь, которая им не признана; оно поощряет склонность к непостоянству и тревожную усталость, эти недуги души, подчас овладевающие ею при самой нежной близости. Люди равнодушные с изумительным рвением досаждают во имя нравственности и вредят из усердия к добродетели; можно сказать, что зрелище сердечной привязанности раздражает их, потому что они неспособны к ней; и, если только им удается найти удобный предлог, они с радостью набрасываются на нее и губят. Итак, горе женщине, уверовавшей в чувство, которое все вокруг единодушно пытаются отравить и против которого общество, если оно: не вынуждено уважать его как законное, вооружает мужчину всем, что есть дурного в его сердце, дабы угасить все, что в нем есть хорошего.

Назад Дальше