— И даже потом, когда роботы отменят людские нелепости вроде жертвенности и сочувствия, нас будут помнить.
— И они станут смеяться механическим смехом над нашим отважным безрассудством, — подхватил Гас. — И в металлических сердцах зародится желание жить и умереть, как мы — при выполнении героической миссии.
— Огастус Уотерс, — произнесла я, глядя на него и думая, что нехорошо целовать кого-то в доме Анны Франк, но потом решила, что целовала же Анна Франк кого-то в доме Анны Франк и ей бы, наверное, понравилось, если бы в этом доме даже юных и непоправимо увечных охватывала любовь.
— Должен сказать, — с акцентом говорил по-английски Отто Франк в видеофильме, — что я был немало удивлен глубиной мыслей Анны.
И мы поцеловались. Моя рука отпустила тележку с кислородом и обняла Гаса за шею, а он подтянул меня за талию, заставив привстать на цыпочки. Когда его приоткрытые губы коснулись моих, я почувствовала, что задыхаюсь новым и приятным способом. Все вокруг нас исчезло, и я несколько странных мгновений любила свое тело: этот изъеденный раком космический костюм, который несколько лет на себе таскаю, вдруг показался мне стоящим потраченных усилий, легочных дренажей, центральных катетеров и бесконечного предательства со стороны собственного организма в виде метастазов.
— Это была совсем другая Анна, которую я не знал. Внешне дочь никогда не проявляла своих чувств, — сказал Отто Франк.
Поцелуй длился вечно. Отто Франк за моей спиной продолжал говорить:
— Отсюда я делаю вывод — я ведь был в очень доверительных отношениях с Анной, — что многие родители не знают своих детей.
Я вдруг поняла, что глаза у меня закрыты, и поспешила их открыть. Огастус смотрел на меня. Его голубые глаза были совсем близко к моим, ближе, чем когда-либо, а за ним в три ряда стояли остальные посетители, практически взяв нас в кольцо. Я решила, что они рассержены. Шокированы. Ах, эти подростки со своими гормонами! Надо же, милуются перед экраном, где дрожащим голосом вещает потерявший детей отец!
Я отодвинулась от Огастуса и уставилась на свои кеды. Он коснулся губами моего лба. И вдруг вокруг начали хлопать. Все посетители, все эти взрослые зааплодировали, а один крикнул «Браво!» с европейским акцентом. Огастус, улыбаясь, поклонился. Я со смехом сделала крошечный реверанс, встреченный новым взрывом аплодисментов.
Мы сошли вниз, пропустив всех вперед, и уже собирались отправиться в кафе (слава Богу, на первый этаж и в магазин сувениров нас отвез лифт), когда увидели странички из дневника Анны и ее неопубликованный цитатник, лежавший открытым на странице шекспировских фраз. «Кто столь тверд, чтобы устоять перед соблазном?» — писала она.
Лидевью привезла нас к «Философу». У самой гостиницы пошел мелкий дождик, и мы с Огастусом стояли на мощеном тротуаре, медленно промокая.
Огастус: Тебе, наверное, надо отдохнуть.
Я: Да ладно, все нормально.
Огастус: Ладно. (Пауза.) О чем ты думаешь?
Я: О тебе.
Огастус: А что ты обо мне думаешь?
Я: Не знаю, что и предпочесть, / Красу рулад / Иль красоту подтекста, / Пенье дрозда / Или молчанье после.[13]
Огастус: Боже, какая ты сексуальная!!
Я: Можем пойти к тебе в номер.
Огастус: Я слышал предложения и похуже.
* * *В крошечный лифт мы втиснулись вместе. Каждая поверхность, включая пол, была зеркальной. Дверь полагалось закрывать вручную, и старенький агрегат со скрипом медленно поехал на второй этаж. Уставшая, вспотевшая, я боялась, что выгляжу и пахну ужасно, но, несмотря на страх, я поцеловала Огастуса в лифте, а он, чуть отодвинувшись, показал на зеркало:
— Смотри, бесконечность из Хейзел.
— Некоторые бесконечности больше других бесконечностей, — прогнусавила я, передразнивая ван Хутена.
— Вот сволочь, клоун идиотский! — сказал Огастус, а между тем мы все ехали на второй этаж. Наконец лифт рывком остановился, и Гас взялся за зеркальную дверь. Приоткрыв ее наполовину, он вздрогнул от боли и отпустил ручку.
— Ты что? — испугалась я.
Через секунду он произнес:
— Ничего, ничего, просто дверь тяжелая.
Он снова толкнул ее от себя, и на этот раз все получилось. Он, разумеется, пропустил меня вперед, но я не знала, в какую сторону идти по коридору, поэтому я стояла у лифта, и Гас тоже остановился. Лицо его исказила гримаса боли. Я снова спросила:
— Тебе плохо?
— Совсем потерял форму, Хейзел Грейс. Все в порядке.
Мы стояли в коридоре, он не вел меня к себе в номер, а я не знала, где он живет. Патовая ситуация затягивалась, и мне уже казалось, что он пытается придумать отговорку, чтобы со мной не связываться, и не надо мне было вообще такого предлагать, это неблагородно и невоспитанно и оттолкнуло Огастуса Уотерса, который стоит и, моргая, смотрит на меня, ломая голову, как вежливо отделаться. Спустя целую вечность он произнес:
— Это выше колена и немного болтается, но там не просто кожа, там уродливый шрам, выглядит как…
— Ты о чем? — не поняла я.
— О ноге, — уточнил он. — Чтобы ты была готова на случай, ну, то есть если вдруг ты ее увидишь или там…
— О, да пересиль ты себя. — Я сделала два шага, преодолев разделявшее нас расстояние. Прижав Огастуса к стене, я с силой поцеловала его и продолжала целовать, пока он искал ключ от номера.
Мы добрались до кровати — мою свободу несколько сковывал кислородный баллон с трубкой, но я все равно смогла забраться на Гаса сверху, стянуть с него рубашку и попробовать на вкус пот на его ключице, прошептав в кожу:
— Я люблю тебя, Огастус Уотерс.
При этих словах он немного расслабился подо мной. Гас потянул с меня футболку, но запутался в канюле. Я засмеялась.
— Как ты это делаешь каждый день? — спросил он, пока я освобождала футболку от трубки. Мне пришла в голову идиотская мысль, что мои розовые трусы не сочетаются с фиолетовым лифчиком. Можно подумать, мальчишки вообще замечают такие вещи. Забравшись под покрывало, я стянула джинсы и носки и смотрела, как танцует одеяло, под которым Огастус снимал джинсы, а затем и ногу.
* * *Мы лежали на спине рядом друг с другом, до подбородка укрывшись одеялом, и через секунду я коснулась его бедра и провела пальцами вниз по культе, заканчивавшейся плотной, в рубцах, кожей. На секунду я задержала там руку. Он вздрогнул.
— Больно? — спросила я.
— Нет, — ответил он.
Он перевернулся на бок и поцеловал меня.
— Ты такой красивый, — сказала я, не отпуская его ноги.
— Я начинаю думать, что ты фетишистка ампути, — ответил он, целуя меня. Я рассмеялась.
— Я фетишистка Огастуса Уотерса, — сказала я.
Весь процесс оказался абсолютной противоположностью тому, чего я ожидала: и медленный, и терпеливый, и тихий, и без особой боли, но и без особого экстаза. Было много проблем с презервативом, которые вызвали у меня легкое раздражение. Спинка кровати осталась целой, криков не было. Честно признаюсь, это было самое долгое время, которое мы провели вместе не разговаривая.
Только одно получилось в полном соответствии с шаблоном: потом, когда я лежала щекой на груди Огастуса, слушая, как бьется его сердце, он сказал:
— Хейзел Грейс, у меня буквально слипаются глаза.
— Это злонамеренная эксплуатация буквальности! — заявила я.
— Нет, — ответил он. — Я что-то очень устал.
Голова Огастуса склонилась на сторону, а я лежала, прижавшись ухом к его груди, слушая, как легкие в глубине настраиваются на ровный ритм сонного дыхания.
Через некоторое время я встала, оделась, оторвала листок для записей с эмблемой отеля «Философ» и написала Гасу любовное письмо.
Дражайший Огастус,
Твоя Хейзел Грейс.Глава 13
На следующее утро, в наш последний день в Амстердаме, мама, Огастус и я прошли полквартала от гостиницы до Вондельпарка, где заглянули в кафе возле Музея национального голландского кино. За чашкой латте, который, как объяснил нам официант, голландцы называют неправильным кофе, потому что в нем больше молока, чем кофе, мы сидели в кружевной тени огромного каштанового дерева и в подробностях пересказывали нашу встречу с великим Питером ван Хутеном. Мы сделали историю забавной. Я считаю, у нас все-таки есть выбор в этом мире — например, как рассказывать несмешные истории. Нашу мы превратили в юмореску. Огастус, развалившись на уличном стуле, притворялся ван Хутеном с заплетающимся языком, который не в силах подняться из кресла, а я встала, чтобы показать себя — хорохорящуюся и распираемую мачизмом.
— Поднимайся, старый жирный урод! — крикнула я.
— Разве ты называла его уродом? — удивился Огастус.
— Ты реплику не задерживай, — сказала я.
— Я н-не урррод, с-с-сама ты носотрубная.
— Ты трус! — зарычала я, и Огастус расхохотался, выйдя из образа. Я села. Мы рассказали маме о доме Анны Франк, не упоминая о поцелуе.
— А потом вы вернулись к ван Хутену? — спросила мама.
Огастус не дал мне ни секунды покраснеть.
— Нет, посидели в кафе. Хейзел меня немало порадовала юмором одной диаграммы Венна. — Он взглянул на меня. Боже, как хорош этот парень!
— Прелестно, — сказала Гасу мама. — Слушайте, я отправляюсь на прогулку и даю вам возможность пообщаться. Может, потом решимся на экскурсию по каналам.
— Гм, ну хорошо, — ответила я. Мама оставила под блюдцем банкноту в пять евро, поцеловала меня в макушку и прошептала: «Я тебя люблю-люблю-люблю», то есть на два «люблю» больше, чем обычно.
Гас показал на бетонный пол, где перекрещивались и расходились тени от ветвей.
— Красиво, правда?
— Да, — согласилась я.
— Какая хорошая метафора, — пробормотал он.
— Неужели? — спросила я.
— Негативное отображение вещей соединяется ветром и тут же расходится, — пояснил он.
Мимо нас бежали трусцой, проезжали на велосипедах или на роликах сотни людей. Амстердам — город, созданный для движения и деятельности, город, где лучше не ездить на машине, поэтому я не могла не чувствовать себя исключенной из Амстердама. Но, Боже, как тут было красиво — ручей, пробивший себе путь вокруг огромного дерева, цапля, спокойно стоявшая у кромки воды, выискивая завтрак среди миллионов лепестков вязов, плававших в воде…
Огастус ничего не замечал, заглядевшись, как движутся тени. Наконец он сказал:
— Я могу смотреть на это целый день, но мы должны вернуться в гостиницу.
— А время у нас есть? — спросила я.
Он печально улыбнулся:
— Если бы.
— Что стряслось? — спросила я.
Он кивнул назад, на отель.
Мы шли молча, Огастус на полшага впереди. Я не решалась спросить, есть ли у меня причины бояться.
Есть одна штука под названием иерархия потребностей Маслоу. Абрахам Маслоу прославился теорией, что сперва надо удовлетворить одни потребности, прежде чем появятся другие. Вот как это выглядит:
Удовлетворив потребность в пище и воде, вы переходите к следующей группе — к безопасности, затем к другой, и так далее. Важно здесь то, что, согласно Маслоу, пока не удовлетворены физиологические потребности, человек не в состоянии даже думать о безопасности или любви, не говоря уже о самореализации, которая, видимо, начинается, когда вы занимаетесь искусством или размышляете о морали или квантовой физике.
Согласно Маслоу, я застряла на втором уровне пирамиды, неспособная доверять своему здоровью и соответственно не имеющая возможности посягнуть на любовь, уважение, искусство и так далее, что, конечно, полная фигня и вранье. Желание заниматься искусством или ломать голову над философскими проблемами не исчезает, когда вы заболеваете. Оно лишь претерпевает изменения в связи с болезнью.
Пирамида Маслоу как бы намекает, что я менее человек, чем другие, и большинство людей с этим согласны. Но не Огастус. Я всегда думала — может, он влюбился в меня, потому что переболел раком. И только сейчас мне пришло в голову, что он по-прежнему может быть болен.
Мы пришли в мой номер, в Кьеркегор. Я села на кровать, ожидая, что Огастус сядет рядом, но он опустился в низенькое пыльное кресло с пейсли. Ну и рухлядь! Сколько ей может быть лет? Пятьдесят?
Пинг-понговый шарик в основании горла у меня затвердел, когда Гас вытащил сигарету из пачки и сунул в губы. Он откинулся на спинку и вздохнул.
— Перед тем как ты попала в интенсивную, я впервые почувствовал боль в бедре.
— Нет, — сказала я. Паника накатывалась, словно вминая меня в асфальт.
Он кивнул:
— Я сходил на позитронное сканирование.
Он замолчал, выдернул сигарету изо рта и стиснул зубы.
Немалую часть своей жизни я посвятила стараниям не расплакаться перед теми, кто меня любит, поэтому я понимала, что делает Огастус. В таких случаях стискиваешь зубы, смотришь в потолок, говоришь себе: если они увидят твои слезы, им будет больно и ты превратишься для них в тоску номер один, а унывать последнее дело! Поэтому ты не плачешь, и говоришь себе все это, глядя в потолок, и проглатываешь комок, хотя горло не желает смыкаться, и смотришь на человека, который тебя любит, и улыбаешься.
Он сверкнул своей однобокой улыбкой и сказал:
— Я свечусь, как рождественская елка, Хейзел Грейс. Грудь с обеих сторон, левое бедро, печень — везде.
Везде. Это слово несколько секунд висело в воздухе. Мы оба знали, что это значит. Я подошла, таща свое тело и тележку по ковру, который был старше, чем когда-либо будет Огастус, опустилась на колени, положила голову ему на бедро и обхватила за талию.
Он погладил меня по волосам.
— Вот беда-то, — прошептала я.
— Я должен был тебе сказать, — спокойно произнес он. — Твоя мама, по-моему, знает. Она так по-особенному на меня смотрит. Видимо, моя мать что-то ей наплела. Надо было тебе сказать. Глупо получилось. Эгоистично.
Я прекрасно понимала, почему он ничего не сказал: по той же причине, по которой и я не желала, чтобы он видел меня в интенсивной. Я не могла сердиться на него ни секунды. Только теперь, когда я сама любила гранату, до меня дошла ослиная глупость попытки спасти других от моей неминуемой и скорой дефрагментации: я не могу разлюбить Огастуса Уотерса. И не хочу.
— Это нечестно, — сказала я. — Это так гадски несправедливо!
— Мир, — напомнил Огастус, — не фабрика по исполнению желаний.
И разрыдался — всего на мгновение, бессильно и яростно, как вспыхивает молния после раската грома, с неистовостью, которую дилетанты в области страданий могли бы принять за слабость. Затем он притянул меня к себе — между нашими лицами осталось всего несколько дюймов — и решительно заявил:
— Я буду бороться. Я буду бороться ради тебя. Ты за меня не волнуйся, Хейзел Грейс. Со мной все нормально. Я найду способ болтаться рядом и еще долго капать тебе на мозги.
Я плакала. Но Огастус был еще силен, он обнимал меня так крепко, что я видела жилистые мускулы его рук.
— Прости меня. С тобой все будет хорошо. Все будет хорошо, обещаю, — сказал он и улыбнулся уголком рта.
Он поцеловал меня в лоб, и я почувствовала, что его крепкая грудь спортсмена немного расслабилась.
— Пожалуй, у меня все-таки есть гамартия.
Через некоторое время я потянула его к кровати, и мы легли. Гас сказал мне, что они начали паллиативную химиотерапию, но он прервал курс ради поездки в Амстердам, хотя родители пришли в ярость. Они пытались остановить его до того самого утра, когда он кричал за дверью, что его тело принадлежит ему.
— Можно было перенести поездку, — сказала я.
— Нельзя, — ответил он. — Да и терапия в любом случае не помогала. Я же чувствую, когда не помогает, понимаешь?
Я кивнула.
— Паллиативная вообще фигня, — заметила я.
— Когда я вернусь, мне предложат что-нибудь другое. У них всегда найдется новая идея.
— Да уж! — Я и сама вдоволь побывала в роли экспериментальной подушечки для иголок.
— Получается, я тебя обманул, заставив поверить, что ты влюбляешься в здорового, — сказал Гас.
Я пожала плечами.
— Я бы сделала для тебя то же самое.
— Нет, ты бы так не сделала, но не все такие чудесные, как ты. — Он поцеловал меня и сморщился от боли.
— Болит? — спросила я.
— Нет. Просто… — Он долго смотрел в потолок и наконец сказал: — Я люблю этот мир. Я люблю пить шампанское. Мне нравится не курить, нравится слушать, как голландцы говорят по-голландски, а теперь… Я так ни в чем и не поучаствовал. Ни в одном бою не был.
— Тебе нужно победить рак! Это твой бой. И ты будешь продолжать борьбу, — уверяла я. Терпеть не могу, когда меня накачивают, настраивая на борьбу, но тут начала делать то же самое. — Ты… Ты… ты старайся прожить сегодняшний день как лучший в жизни. Теперь это твоя война. — Я презирала себя за дешевые сантименты, но что еще мне оставалось?
— Война, — произнес он. — С чем я воюю? С моим раком. Что есть мой рак? Мой рак — это я. Опухоли состоят из меня, как состоит из меня мой мозг, мое сердце. Это гражданская война, Хейзел Грейс, с заранее известным победителем.
— Гас, — позвала я. И не могла добавить ничего больше. Он был слишком умен для любых моих утешений.
— Ладно. — Но ладно ничего не было. Через секунду он сказал: — Если ты пойдешь в Рийксмузеум, куда я очень хочу сходить… А-а, кого я обманываю, ни ты, ни я целый музей не осилим! Я смотрел экспозицию онлайн еще от отъезда… Если ты туда сходишь, и я надеюсь, однажды ты туда сходишь, то увидишь множество изображений умерших. Ты увидишь Иисуса на кресте, и чувака, которого закололи в шею, и людей, умирающих в море или в бою, и целый парад мучеников, но НИ ОДНОГО РЕБЕНКА, УМЕРШЕГО ОТ РАКА. На картинах никто не склеивает ласты от чумы, оспы, желтой лихорадки, потому что в болезни нет славы. В такой смерти нет глубины и примера. В смерти нет чести, если умираешь ОТ чего-то.