Через несколько минут от него пришло сообщение:
«Ладно».
Я написала:
«Ладно».
Он ответил:
«О Боже, перестань со мной флиртовать!»
Я набрала:
«Ладно».
Телефон зажужжал через несколько секунд:
«Я позволил себе повалять дурака, Хейзел Грейс. Я все понимаю. (Однако мы оба знаем, что „ладно“ очень игривое слово. „Ладно“ пропитано чувственностью!)»
Мне очень хотелось еще раз ответить ему «ладно», но я представила Огастуса на моих похоронах, и это помогло мне написать правильный ответ:
«Извини».
Я попыталась лечь спать в наушниках, но вскоре вошли мама и папа. Мама схватила с полки Блуи и прижала к животу, а папа присел на мой ученический стул и спокойно произнес:
— Ты не граната. Только не для нас. Мысль о том, что ты можешь умереть, повергает нас в глубокую печаль, Хейзел, но ты не граната. Ты чудесна. Ты этого не знаешь, детка, потому что у тебя не было ребенка, ставшего блестящей юной читательницей с побочным интересом к дурацким телешоу, но радость, которую ты нам приносишь, гораздо больше нашей скорби о твоей болезни.
— Ладно, — согласилась я.
— Это правда, — сказал папа. — Я не стал бы лгать о таких вещах. Будь от тебя больше проблем, чем пользы, мы бы просто выкинули тебя на улицу.
— Мы не сентиментальны, — подхватила мама с невозмутимым видом. — Оставили бы тебя у приюта с запиской, пришпиленной к пижаме.
Я рассмеялась.
— Тебе не обязательно ходить в группу поддержки, — добавила мама. — Тебе не обязательно чем-то заниматься… кроме учебы. — Она вручила мне медведя.
— По-моему, Блуи сегодня может поспать на полке, — попыталась отказаться я. — Позволь тебе напомнить, что мне больше тридцати трех половинок лет.
— Ну приюти его на ночь, — попросила мать.
— Мам! — воскликнула я.
— Ему одиноко, — надавила на жалость она.
— Боже мой, ну мам! — возмутилась я, но взяла дурацкого Блуи и заснула с ним в обнимку.
Я по-прежнему обнимала Блуи одной рукой, когда проснулась в четыре утра с апокалипсической болью, пробивавшейся изнутри сквозь череп.
Глава 7
Я закричала, чтобы разбудить родителей, и они вбежали в комнату, но ничем не могли приглушить взрыв сверхновой в моем мозге и бесконечные оглушительные вспышки петард под крышкой черепа, и я уже решила, что ухожу окончательно, и сказала себе, как говорила и раньше, что тело отключается, когда боль становится слишком сильной, сознание временно, и это пройдет. Но, как всегда, сознания я не теряла. Я лежала на кромке берега, и волны перекатывались через меня, не давая утонуть.
Машину вел папа, одновременно он говорил по телефону с больницей, а я лежала на заднем сиденье, положив голову к маме на колени. Ничего поделать было нельзя: от крика становилось только хуже. От любых стимулов боль усиливалась.
Единственным выходом было пытаться развалить мир, сделать все черным, безмолвным и необитаемым, вернуться во времена до Большого Взрыва, в начало, когда было Слово, и жить в пустоте несозданного пространства наедине со Словом.
Люди говорят о мужестве раковых больных, и я не отрицаю это мужество. Меня и кололи, и резали, и травили годами, а я все ковыляю. Но не впадайте в заблуждение: в тот момент я была бы искренне рада умереть.
Я проснулась в отделении интенсивной терапии. Я сразу поняла, где нахожусь, потому что обстановка была не домашняя, вокруг — много разных пищащих устройств и я лежала одна. В детском отделении родителям не разрешают круглосуточно присутствовать в палате интенсивной терапии из-за риска инфекции. В коридоре слышались громкие рыдания — умер чей-то ребенок. Я нажала красную кнопку вызова.
Через несколько секунд вошла медсестра.
— Здрасьте, — произнесла я.
— Привет, Хейзел, я Элисон, твоя медсестра, — представилась она.
— Привет, Элисон-моя-медсестра, — повторила я.
На этом силы у меня закончились и снова навалилась усталость. В следующий раз я ненадолго проснулась, когда родители, плача, обцеловывали мое лицо. Я хотела их обнять, но от этого усилия сразу же все заболело, и мама с папой сказали мне, что никакой опухоли мозга нет, а головную боль вызвала низкая оксигенация, потому что легкие у меня наполнились жидкостью, целых полтора литра (!!!) откачали через трубку, у меня может побаливать в боку, куда — ох, вы только гляньте! — вставлена трубка, идущая к пластиковому пузырю, наполовину полному янтарной жидкостью, больше всего напоминающей, клянусь, папин любимый эль. Мама пообещала, что меня честно-честно отпустят домой, просто придется регулярно делать дренаж и перед сном подключаться к ИВЛ — вот как сейчас аппарат нагнетает и отсасывает воздух из моих дерьмовых легких. А в первую ночь мне сделали полное позитронное сканирование, и — ура! — новых опухолей нет, и старые не увеличились. Боль в плече тоже была вызвана недостатком кислорода — сердце работало на пределе.
— Доктор Мария утром высказалась насчет тебя очень оптимистично, — сказал папа. Мне доктор Мария нравилась — она нам не лгала, и услышать про ее оптимизм было приятно.
— Это был просто случай, Хейзел, — утешала мать. — Случай, который можно пережить.
Я кивнула. Элисон-моя-медсестра вежливо выпроводила родителей из палаты и предложила ледяной стружки. Я кивнула, она присела на краешек койки и начала кормить меня с ложечки.
— Значит, пару дней ты проспала, — начала Элисон. — Хм, что же ты пропустила… Знаменитости принимали наркотики, политики ссорились, другие знаменитости надели бикини, обнажившие несовершенство их тел. Одни команды выиграли матчи, другие проиграли. — Я улыбнулась. — Нельзя просто так от всего исчезать, Хейзел. Ты много пропускаешь.
— Еще, — попросила я, кивнув на белую пластиковую чашку в руке медсестры.
— Не надо бы, — сказала она, — но я бунтарка. — Она сунула мне в рот еще одну ложку ледяной крошки. Я пробормотала «спасибо». Спасибо, Боженька, за хороших медсестер. — Устала? — спросила Элисон. Я кивнула. — Поспи. Я постараюсь кое-кого отвлечь и дать тебе пару часов, прежде чем придут мерить тебе температуру, проверять пульс, дыхание… — Я снова сказала «спасибо» — в больнице часто благодаришь — и попыталась устроиться в кровати поудобнее. — А что же ты не спрашиваешь о своем бойфренде? — удивилась Элисон.
— У меня нет бойфренда, — ответила я.
— Но какой-то мальчик не выходит из комнаты ожидания с тех пор, как тебя привезли.
— Он хоть не видел меня в таком виде?!
— Нет, сюда можно только родственникам.
Я кивнула и забылась неглубоким сном.
Только через шесть дней меня отпустили домой, шесть дней ничегонеделания, разглядывания акустической потолочной плитки, просмотра телевизора, сна, боли и желания, чтобы время шло быстрее. Огастуса я не видела, только родителей. Волосы у меня сбились в птичье гнездо, своей шаркающей походкой я напоминала пациентов с деменцией, но с каждым днем чувствовала себя немного лучше. Сон борется с раком, в тысячный раз сказал мой лечащий врач Джим, осматривая меня как-то утром в присутствии студентов-медиков.
— Тогда я просто машина для борьбы с раком, — отозвалась я.
— Правильно, Хейзел. Отдыхай и скоро поедешь домой.
Во вторник мне сказали, что в среду я поеду домой. В среду под небольшим присмотром два студента-медика вынули у меня из бока дренаж — ощущение, будто тебя закалывают в обратном направлении, — но все прошло не очень гладко, поэтому было решено оставить меня до четверга. Я начала уже думать, что стала субъектом какого-то экзистенциалистского эксперимента с постоянно отдаляемым удовольствием, когда в пятницу утром пришла доктор Мария, с минуту меня осматривала и наконец сказала, что я могу идти.
Мама открыла свою раздутую сумку, демонстрируя, что захватила мне одежду, в которой я поеду домой. Вошла медсестра и сняла мой катетер. Я почувствовала себя выпущенной на свободу, хотя по-прежнему возила за собой кислородный баллон. Я потопала в ванную, приняла первый за неделю душ, оделась и так устала от всего этого, что мне пришлось прилечь и отдышаться. Мама спросила:
— Хочешь увидеть Огастуса?
— Да, пожалуй, — ответила я через минуту. Встав, я дотащилась до одного из пластиковых стульев у стены и сунула под него баллон. Сил у меня после этого не осталось.
Папа вернулся с Огастусом через несколько минут. Волосы у него были спутаны и свешивались на лоб. При виде меня он расплылся в фирменной дурацкой улыбке Огастуса Уотерса, и я невольно улыбнулась в ответ. Он присел на синий шезлонг, обитый искусственной кожей, и подался ко мне не в силах прогнать улыбку.
Мама с папой оставили нас одних, отчего мне стало неловко. Я с трудом выдерживала взгляд его глаз, хотя они были настолько хороши, что в них трудно было невозмутимо смотреть.
Мама с папой оставили нас одних, отчего мне стало неловко. Я с трудом выдерживала взгляд его глаз, хотя они были настолько хороши, что в них трудно было невозмутимо смотреть.
— Я скучал по тебе, — сказал Огастус.
Голос у меня получился совсем писклявый:
— Спасибо, что не пытался меня увидеть, когда я выглядела как черт-те что.
— Честно говоря, ты и сейчас ужасно выглядишь.
Я засмеялась:
— Я тоже по тебе соскучилась. Просто не хотела, чтобы ты видел… все это. Я хотела… ладно, не важно. Не всегда же получаешь желаемое.
— Неужели? — удивился он. — А я-то думал, что мир — это фабрика по исполнению желаний!
— А вот, оказывается, не так, — возразила я. Огастус сидел такой красивый… Он потянулся к моей руке, но я покачала головой.
— Нет, — тихо произнесла я. — Если мы будем встречаться, это должно быть не так.
— Ладно, — согласился он. — С фронтов желаний у меня есть хорошие и плохие сводки.
— Ладно, — выжидательно протянула я.
— Плохие новости в том, что мы не можем ехать в Амстердам, пока тебе не станет лучше. Впрочем, «Джини» обещала подождать со своими чудесами, пока ты не поправишься.
— Это хорошая новость?
— Нет, хорошая новость в том, что пока ты спала, Питер ван Хутен снова поделился с нами плодами своего блестящего ума.
Он опять потянулся к моей руке, но на этот раз сунул мне в ладонь многократно сложенный листок писчей бумаги с тисненым заголовком «Питер ван Хутен, беллетрист в отставке».
Я прочла письмо уже дома, устроившись на своей огромной пустой кровати, где никакие медицинские процедуры или деятели не могли мне помешать. Неровный, с сильным наклоном почерк ван Хутена я разбирала целую вечность.
Уважаемый мистер Уотерс!
По получении Вашей электронной депеши, датированной четырнадцатым апреля, я вполне прочувствовал шекспировскую сложность Вашей трагедии. Все персонажи Вашей истории имеют незыблемую гамартию: она — свою тяжелую болезнь, Вы — свое сравнительно хорошее здоровье. Когда ей лучше или Вам хуже, звезды смотрят на вас не столь косо, хотя вообще смотреть косо — основное занятие звезд, и Шекспир не мог ошибиться сильнее, чем когда вложил в уста Кассия фразу: «Не в звездах, нет, а в нас самих ищи / Причину, что ничтожны мы и слабы».[7] Легко так говорить, когда ты римский аристократ (или Шекспир), однако в реальности в наших гороскопах почти сплошь ошибки.
Раз речь зашла о несовершенствах старого Уилла, Ваше письмо о юной Хейзел напомнило мне Пятьдесят пятый сонет Барда, который начинается: «Ни мрамору, ни злату саркофага, / Могущих сил не пережить стихов, / Не в грязном камне, выщербленном влагой, / Блистать ты будешь, но в рассказе строф»[8] (не по теме, но время действительно худшая из шлюх: кидает каждого). Стихи прекрасны, но утверждение ложно: мы действительно помним «веские слова» Шекспира, но что мы помним о человеке, память которого он увековечил? Ничего. Все, что можно сказать с уверенностью, — это был мужчина; об остальном нам остается лишь догадываться. Шекспир сказал нам драгоценно мало о человеке, которого похоронил в своем лингвистическом саркофаге (прошу Вас быть свидетелем — когда мы говорим о литературе, мы делаем это в настоящем времени. Когда мы говорим о мертвых, мы уже не столь любезны). Нельзя обессмертить ушедших, написав о них. Язык хоронит, но не воскрешает (откровенно признаюсь, я не первый, кто сделал это наблюдение; сравните стих Маклиша «Замшелый мрамор царственных могил», где есть героическая строка: «Я скажу, что ты умрешь, и никто тебя не вспомнит».
Я отступил от темы, но вот в чем мораль: мертвые видны только чудовищному немигающему глазу памяти. Живые, слава Небесам, сохраняют способность удивлять и разочаровывать. Ваша Хейзел жива, Уотерс, и Вы должны уважать ее решение, особенно если оно принято настолько осознанно. Она щадит Вас, желает избавить от боли; позвольте же ей так поступить. Возможно, Вы не считаете логику юной Хейзел убедительной, но я бреду по этой юдоли слез дольше, чем вы, и с моей точки зрения Ваша девочка отнюдь не сумасшедшая.
Искренне Ваш
Питер ван Хутен.Он действительно собственноручно нам написал. Я лизнула палец и потыкала бумагу. Чернила немного расплылись. Настоящее.
— Мама, — позвала я. Я говорила негромко, но мне и не нужно было — она всегда наготове.
Мама просунула голову в дверь:
— Ты в порядке, деточка?
— Можешь сейчас позвонить доктору Марии и спросить, убьет ли меня трансконтинентальный перелет?
Глава 8
Двумя днями позже у нас состоялось расширенное заседание раковой коллегии. Время от времени группа врачей, социальных работников, физиотерапевтов и кого-там-еще собиралась за большим столом в конференц-зале и обсуждала мою ситуацию (не с Огастусом Уотерсом и не с Амстердамом. С раком).
Вела заседание доктор Мария. Когда я вошла, она меня обняла. Она любит обниматься.
Я чувствовала себя вроде получше. После ночного сна на ИВЛ легкие казались почти нормальными, хотя я, собственно говоря, уже не помню, каково это — иметь нормальные легкие.
Собравшись, все устроили большое представление: вдумчиво листали свои бумаги и всячески делали вид, что там содержится вся информация обо мне. Затем доктор Мария сказала:
— Хорошая новость в том, что фаланксифор продолжает сдерживать рост метастазов, но у нас возникли серьезные проблемы со скоплением жидкости в легких. Вопрос в том, как нам продолжать?
На этом она взглянула на меня, словно ожидая ответа.
— Хм, — сказала я. — Мне кажется, я не самый квалифицированный специалист в этой комнате, чтобы отвечать на такой вопрос.
Она улыбнулась:
— Верно, я ждала ответа от доктора Саймонса. Доктор Саймонс?
Это был второй онколог какой-то там специализации.
— На примере других пациентов мы знаем, что большинство опухолей в конце концов находит способ расти, несмотря на фаланксифор, но будь они причиной скопления экссудата, мы бы увидели при сканировании рост метастазов, а мы его не обнаружили. Значит, причина пока не в этом.
«Пока», — отметила я.
Доктор Саймонс постукивал по столу указательным пальцем.
— Возникло мнение, что фаланксифор провоцирует отек, но мы столкнемся с более серьезными проблемами, если от него откажемся.
Доктор Мария добавила:
— Нам почти не известны последствия употребления фаланксифора. Очень немногие принимают его так долго, как ты.
— Значит, мы ничего не будем делать?
— Мы будем продолжать курс фаланксифора и чаще дренировать твои легкие. Нужно стараться предупреждать отек. — Меня вдруг отчего-то затошнило, я даже испугалась, что вырвет. Мне отвратительны заседания раковой коллегии вообще, а это в частности я возненавидела особенно сильно. — Рак у тебя не проходит, Хейзел, но мы видели пациентов с твоей степенью опухолей, которые жили долгое время. — (Я не спросила, что она разумеет под долгим временем. Я уже делала эту ошибку.) — Я знаю, что сразу после интенсивной терапии тебе может показаться, что это не так, но скопление жидкости, по крайней мере сейчас, контролировать можно.
— А нельзя пересадить мне легкие? — спросила я.
Доктор Мария поджала губы.
— К сожалению, тебя не признают подходящим реципиентом, — ответила она. Я поняла. Бесполезно тратить хорошие легкие на безнадежный случай. Я кивнула, стараясь не подать виду, что услышанное меня задело. Папа тихо заплакал. Я не оглядывалась, но довольно долго никто ничего не говорил, поэтому его всхлипы и икота были единственными звуками в комнате.
Мне страшно не хотелось его огорчать. Обычно я об этом забывала, но беспощадная правда в следующем: родители, может, и счастливы, что я у них есть, но я — альфа и омега их страданий.
Незадолго до Чуда, когда я лежала в интенсивной терапии и все шло к тому, что я сыграю в ящик, а мама повторяла: «Не стыдно и сдаться», и я старалась сдаться, но легкие продолжали требовать воздуха, мама прорыдала папе в грудь то, о чем я до сих пор жалею, что расслышала, и, надеюсь, мама никогда об этом не узнает. Она сказала: «Теперь меня никто не назовет мамой!» Это задело меня за живое.
Я невольно думала об этом до конца заседания раковой коллегии, не в силах забыть, как она это сказала: словно ее жизнь уже никогда не будет нормальной, а это значило, что, пожалуй, и не будет.
В общем, в итоге мы решили все продолжать, как раньше, только чаще дренировать легкие. Я спросила, можно ли мне съездить в Амстердам, на что доктор Саймонс откровенно засмеялся, но доктор Мария возразила:
— А почему нет?
Доктор Саймонс с нажимом переспросил: