„Хупси-пупси дэнс“? „Надеюсь, у тебя все хорошо“? Ни тебе „люблю“, ни „скучаешь по мне?“ — только лишь „надеюсь, у тебя все хорошо“? И хотя открытка, судя по неровному почерку и кляксам, писалась в машине Рене (у Венди машины не было), обе они, похоже, были пьяными или обкуренными. На следующей неделе я написал еще четыре письма, в одно из которых вложил фотографию в мехах, которую сделала Эрин.
Венди не ответила.
Сначала ты переживаешь, потом догадываешься, и, в конце концов, знаешь наверняка.
Даже если не хочешь, даже если убеждаешь себя, что любящие сердца, подобно докторам, вечно ставят ложные диагнозы — в глубине души ты знаешь.
Я дважды пытался дозвониться до нее. Оба раза отвечал один и тот же сердитый женский голос. Его обладательница, как мне казалось, носила строгие очки и старушачье платье до пят. И не пользовалась помадой. В первый раз она ответила: „Ее нет, вышла с Рен“. Во второй раз — „Ее нет и не будет. Съехала“.
— Съехала куда? — спросил я, встревожившись. Дело было в гостиной особняка миссис Шоплоу. За телефоном висела табличка совести, куда звонивший по межгороду должен был записывать свое имя и продолжительность разговора. Мои пальцы так сильно сжимали старомодную трубку, что онемели. Венди держалась на лоскутном ковре-самолете из стипендий, займов и подработок, так же, как и я. Она не могла позволить себе жить отдельно. По крайней мере, без посторонней помощи.
— Не знаю и мне плевать, — ответила Бука. — Я уже устала ото всех этих пьянок и девичников в два часа ночи. Некоторым из нас иногда нужно спать — звучит странно, но это так.
Мое сердце заколотилось так сильно, что запульсировало в висках.
— Рене уехала с ней?
— Нет, они поссорились. Из-за того парня. Того, что помогал Венни собирать вещи.
Она произнесла ее имя с явным презрением, от чего у меня скрутило живот. Из-за этого, а не из-за слов про какого-то там парня — ведь ее парнем был я. Если какой-то новый приятель, с которым она познакомилась на работе, помог ей с переездом — что мне с того? Конечно, у нее могут быть приятели. У меня же есть по крайней мере одна приятельница, ведь так?
— Рене там? Я могу поговорить с ней?
— Нет, у нее свидание.
Должно быть, Бука, наконец, сообразила, что к чему, потому что в ее голосе внезапно послышался интерес.
— Эй, а тебя не Девин зовут?
Я повесил трубку — не планировал так поступать, просто вдруг повесил и все. Я твердил себе, что мне только почудилось, будто бы Ворчунья вдруг превратилась в Веселушку — как если бы у них там ходил какой-то анекдот, героем которого был я. Кажется, я уже говорил, что разум огораживается защитными стенами до последнего.
Три дня спустя я получил единственное письмо, которое тем летом написала мне Венди Кигэн. Последнее письмо. Написала она его на особой бумаге с фигурным обрезом. На листах веселые котята резвились с клубками пряжи. Много позже я подумал, что на такой бумаге вполне могла писать и пятиклассница.
На трех сумбурных страницах Венди писала, что очень сожалеет, что она долго боролась с искушением, но побороть не смогла, что она понимает, какую причиняет мне боль и что, наверное, мне некоторое время не стоит ей звонить и просить о встрече, что как только пройдет первичное потрясение, мы сможем остаться хорошими друзьями, что парень он чудесный, студент Дартмутского колледжа, что он играет в лакросс и что, может быть, она даже его со мной познакомит в начале осеннего семестра. И т. д. и т. п., черт ее дери.
Той ночью я плюхнулся на песок в пятидесяти ярдах от Пляжного пансиона миссис Шоплоу с целью хорошенько надраться. Не такое уж дорогое удовольствие, подумал я: в те дни мне вполне хватало шести банок пива, чтобы напиться в стельку. Через некоторое время ко мне присоединились Том с Эрин, и мы — три джойлендских мушкетера — сидели вместе и смотрели на волны.
— Что не так? — спросила Эрин.
Я пожал плечами, мол, да так, ерунда, но ерунда обидная. — Меня бросила девушка. Письмо прислала. „Дорогой Джон, солдатик мой“ и все такое.
— Только в твоем случае не „Дорогой Джон“, а „Дорогой Дев“, — сказал Том.
— Да прояви ты сочувствие, — упрекнула его Эрин. — Деву грустно и больно, но он старается этого не показывать. Сам, что ли, не понимаешь?
— Понимаю, — сказал Том. Он приобнял меня за плечи и прижал к себе. — Сочувствую тебе, дружище. От тебя веет болью, словно ледяным канадским ветром. Или даже арктическим. Можно мне пива?
— Конечно.
На берегу мы просидели долго. Эрин деликатно расспрашивала меня о случившемся, и я кое-что ей рассказал. Кое-что, но не всё. Мне было грустно и больно, но тут было нечто большее, о чем я рассказывать не хотел. Отчасти из-за веры моих родителей в то, что выплескивать свои чувства на других — верх неприличия, но в основном потому, что я сам ужаснулся глубине своей ревности. Я даже не хотел, чтобы Том с Эрин догадались о существовании этого прожорливого червячка (он, видите ли, из Дартмута; наверное, вступил в самое престижное братство, и водит „Мустанг“, который его родители подарили ему на окончание школы).
Но ревность — еще не самое худшее. Худшим оказалось понимание того, что впервые за всю мою жизнь меня по-настоящему отвергли. Той ночью я только начал это осознавать.
Она-то меня разлюбила, а вот я ее — еще нет.
Эрин тоже взяла себе пива и подняла руку.
— Давайте выпьем за следующую девушку Дева. Мы пока не знаем, кто она, но день вашей встречи будет самым счастливым в ее жизни.
— Вот-вот, — поддакнул Том, подняв свою банку. И, будучи Томом, добавил:
— А прежней — от ворот поворот.
Не думаю, что они осознали (той ночью, да и вообще), как сильно пошатнулась подо мной земля. Каким я был потерянным. Я им и не сказал: признаться в таком казалось мне не просто неловким, но постыдным. Я заставил себя улыбнуться и выпил вместе с ними.
Хорошо хоть, что пить пришлось не в одиночку, поэтому утром разбитому сердцу не поддакивала хмельная голова. Когда мы пришли в Джойленд, Папаша Аллен сказал, что носить меха мне придется в три пятнадцатиминутных захода между тремя и пятью часами. Поворчал я скорее для приличия (ведь известно, что носить меха не нравится никому), а на самом деле обрадовался. Мне нравилось, как меня обступает малышня, а в последующие несколько недель я видел в роли Гови некую горько-сладкую иронию. Иду я, значит, по Джойленд-авеню, виляю хвостом — за мной бегут толпы радостных детишек — и думаю: неудивительно, что Венди меня бросила. Ее новый парень учится в Дартмуте и играет в лакросс, тогда как ее бывший проводит лето в третьесортном парке развлечений. В роли собаки.
Лето в Джойленде.
Я управлял аттракционами. „Обновлял шалманы“ по утрам — то есть выставлял новые призы — и стоял за кассой некоторых из них по вечерам. Распутывал десятки „Дьявольских машин“, учился поджаривать тесто, а не собственные пальцы, работал над речевкой для „Каролинского колеса“. Вместе с другими новичками пел и плясал на сцене „Деревни „Туда-Сюда““.
Несколько раз Фред Дин поручал мне „вычистить центральную аллею“ — признак настоящего доверия, ведь это означало собирать выручку из киосков, обычно в полдень или в пять вечера. Я совершал вылазки в Хэвенс-Бэй и Вилмингтон, когда ломалась какая-нибудь железка, и оставался допоздна по средам (обычно с Томом, Джорджем Престоном и Ронни Хьюстоном), когда нужно была заменить масло в „Чашках-вертушках“ или в жутком головокружительном монстре под названием „Застежка“. Оба аттракциона пили масло с жадностью верблюдов, добравшихся до очередного оазиса. И, конечно же, я носил меха.
Несмотря на все это, я почти не спал. Иногда лежал в своих старых, замотанных изолентой наушниках и слушал записи „Дорз“ — особенно мне полюбились такие жизнерадостные композиции, как „Машины шумят за окном“, „Оседлавшие бурю“ и, разумеется, „Конец“. А когда даже голосу Джима Моррисона и загадочным переливам клавишных Рэя Манзарека не удавалось меня успокоить, я на цыпочках спускался вниз по лестнице и гулял по пляжу. Раз или два я засыпал прямо там. С другой стороны, если уж я засыпал, то не страдал от кошмаров. Сны в то лето мне вообще не снились.
Когда я брился по утрам, то видел мешки под глазами. Иногда, после особо сложного па в образе Гови (дни рождения в дурдоме-парилке „Ковбойского корраля“ — сущий ад), у меня кружилась голова. Но в головокружениях не было ничего страшного: мистер Истербрук о них предупреждал. Минута отдыха на свалке вновь приводила меня в чувство. В общем и целом, я считал, что, как сейчас говорят, держу марку. В первый понедельник июля, за два дня до Праздника, я понял, что ошибался.
Как обычно по утрам наша бригада собралась у шалмана Папаши Аллена. Папаша раздал нам задания, не переставая при этом выкладывать воздушки на прилавок. Обычно все начиналось с таскания коробок с призами (в основном сделанных в Тайване) и размещения призов на полках. Занимались мы этим до Первой Калитки (так мы называли время открытия парка). Но в то утро Папаша мне сказал, что я нужен Лэйну Харди. Удивительное дело, ведь обычно Лэйн вылезал со свалки лишь за двадцать минут до Первой Калитки. Я уж было направился туда, но Папаша меня окликнул.
Когда я брился по утрам, то видел мешки под глазами. Иногда, после особо сложного па в образе Гови (дни рождения в дурдоме-парилке „Ковбойского корраля“ — сущий ад), у меня кружилась голова. Но в головокружениях не было ничего страшного: мистер Истербрук о них предупреждал. Минута отдыха на свалке вновь приводила меня в чувство. В общем и целом, я считал, что, как сейчас говорят, держу марку. В первый понедельник июля, за два дня до Праздника, я понял, что ошибался.
Как обычно по утрам наша бригада собралась у шалмана Папаши Аллена. Папаша раздал нам задания, не переставая при этом выкладывать воздушки на прилавок. Обычно все начиналось с таскания коробок с призами (в основном сделанных в Тайване) и размещения призов на полках. Занимались мы этим до Первой Калитки (так мы называли время открытия парка). Но в то утро Папаша мне сказал, что я нужен Лэйну Харди. Удивительное дело, ведь обычно Лэйн вылезал со свалки лишь за двадцать минут до Первой Калитки. Я уж было направился туда, но Папаша меня окликнул.
— Да не, он у своего хренолифта, — так Папаша презрительно называл „Колесо“, удостоверившись, что Лэйна при этом поблизости нет. — Дуй быстрее, Джонси. У нас сегодня много работы.
Я дунул, но у „Колеса“ никого не оказалось: оно лишь одиноко и безмолвно вздымалось ввысь в ожидании первых посетителей.
— Сюда, — позвал меня женский голос. Я повернулся и увидел Роззи Голд. В полном боевом облачении провидица стояла у своего украшенного звездами шалмана. На голове у нее красовался ярко-синий шарф, конец которого доставал ей чуть ли не до поясницы. Рядом с ней стоял Лэйн в своих обычных шмотках: джинсах и облегающей майке, прекрасно подчеркивающей его внушительные окорока. Котелок на голове сидел, как обычно, под лихим углом. Увидев Лэйна впервые, вы бы подумали, что мозгов у него с гулькин нос, хотя с мозгами там все было в порядке.
Рабочие наряды и похоронные лица… Я быстренько прокрутил в голове последние несколько дней в попытке понять, в чем, собственно, я провинился. Я даже подумал, что Лэйну сказали временно меня отстранить… или даже уволить.
Но почему в самый разгар лета? И разве не Фред Дин или Бренда Рафферти должны этим заниматься? Да и при чем тут Роззи?
— Кто-то умер? — спросил я.
— Не ты — и ладно, — ответила Роззи. Она уже входила в образ, поэтому прозвучало довольно смешно: полу-Бруклин, полу-Трансильвания.
— А?
— Давай пройдемся, Джонси, — сказал Лэйн и тут же двинулся по центральной аллее парка, которая за девять минут до Первой Калитки была довольно пустынной. Лишь там и сям виднелись уборщики (на Языке их называли газунами, и вряд ли хоть один из них мог похвастаться грин-картой). Они подметали вокруг киосков, хотя по идее сделать это полагалось еще ночью. Когда я поравнялся с Роззи и Лэйном, Роззи отошла в сторону, и я оказался между ними. Ни дать, ни взять жулик, которого полицейские ведут в каталажку.
— В чем дело?
— Увидишь, — зловеще ответила Фортуна-Роззи, и вскоре так и случилось. Рядом с „Домом страха“ находился „Зеркальный дворец Мистерио“. У будки шалмача стояло обычное зеркало, вывеска над которым гласила: ВОТ ТАК ВЫ ВЫГЛЯДИТЕ НА САМОМ ДЕЛЕ. НЕ ЗАБУДЬТЕ. Лэйн взял меня под одну руку, Роззи — под другую. Теперь уж я точно почувствовал себя воришкой, которого вот-вот засунут в обезьянник. Они подвели меня к зеркалу.
— Что видишь? — спросил Лэйн.
— Себя вижу, — ответил я, и, почувствовав, что такого ответа недостаточно, добавил:
— Мне уже стричься надо.
— На одежку свою посмотри, дурачок, — сказал Роззи.
Я посмотрел. Над желтыми рабочими ботинками я увидел джинсы (из заднего кармана торчали порекомендованные мне перчатки из сыромятной кожи), а над джинсами — синюю рабочую рубашку, слегка полинявшую, но вполне чистую. На голове у меня была восхитительно потертая пёсболка, тот самый финальный штрих, который значит так много.
— А что с одежкой? — спросил я. Меня все это дело уже начинало раздражать.
— Она ж вся на тебе висит, разве нет? — сказал Лэйн. — Раньше такого не было. Насколько ты похудел?
— Блин, я не знаю. Надо бы сходить к Толстяку Уолли (он у нас заведовал лавочкой „Угадай-свой-вес“).
— Ничего смешного, — сказала Фортуна. — Нельзя целыми днями расхаживать на солнцепеке в собачьем костюме, а потом принимать две таблетки соли и считать это обедом. Скорби по своей утерянной любви сколько хочешь, но не забывай при этом есть. Ешь, черт тебя дери!
— С вами кто-то разговаривал? Том? — Нет, Том вряд ли. — Эрин. Не стоило ей лезть…
— Никто со мной не разговаривал, — ответила Роззи, вытянувшись во весь свой „внушительный“ рост. — У меня дар зрения.
— Насчет зрения не знаю, а вот самоуверенности вам не занимать.
Тут Фортуна снова стала Роззи.
— Да я не о том зрении, деточка, а об обычном, женском. Думаешь, я не узнаю с первого взгляда сгорающего от любви Ромео? После стольких-то лет чтения по ладоням и гадания на кристаллах? Ха!
Она сделала шаг ко мне (пропустив вперед свою внушительную грудь).
— Меня твоя любовная жизнь не интересует — я просто не хочу, чтобы Четвертого июля тебя отвезли в больницу с тепловым обмороком или чем-то похуже. Ведь обещают, что в тени будет не меньше девяноста пяти градусов (95f = 35c, прим. пер.).
Лэйн снял котелок, посмотрел в него и водрузил обратно уже под другим углом.
— Нашей Фортуне ее репутация резкой дамы не позволяет выразиться напрямую, но ведет она вот к чему: ты нам всем нравишься, парень. Ты быстро учишься, делаешь, что говорят, ты честный и покладистый. Когда ты в мехах, детишки по тебе просто с ума сходят. Но только слепой может так себя запустить. Роззи думает, что дело в девушке. Может, она и права, а, может, и нет.
Роззи надменно на него посмотрела, мол, „не смей мне перечить“.
— Может, твои родители разводятся. Когда развелись мои, я едва не умер. А может, твоего старшего брата арестовали за торговлю дурью…
— Моя мама умерла, и я единственный ребенок в семье.
— Мне всё равно, кто ты в обычном мире, — сказал Лэйн. — Но сейчас ты в Джойленде, стране вечного шоу. Ты теперь один из нас, и мы имеем право о тебе заботиться, нравится тебе это или нет. Так что начинай есть.
— И побольше, — добавила Роззи. — Сейчас, в полдень — да когда угодно. И, пожалуйста, ешь что-нибудь кроме жареных цыплят, у которых в каждой ножке сидит по сердечному приступу. Сходи в „Лобстер“ и попроси их дать тебе порцию рыбы с салатом. Даже двойную. Набери вес, чтобы не походить на Человека-Скелета из балагана уродцев. — Тут она повернулась к Лэйну. — Конечно же, дело в девушке. Это сразу видно.
— Что бы это ни было, кончай, бля, хандрить, — сказал Лэйн.
— Негоже так выражаться в присутствии дамы, — сказала Роззи, уже в образе Фортуны. Скоро она выдаст что-нибудь вроде „этого хотят ду-ухи“.
— Не капай на мозги, — буркнул Лэйн и пошел к „Колесу“.
Едва он скрылся, я посмотрел на Роззи. До Образа Матери ей, конечно, далековато, но пришлось довольствоваться тем, что есть.
— Роз, а что, все уже знают?
Та покачала головой.
— Нет. Для большинства старожилов ты всего лишь еще один салага-разнорабочий… хотя, конечно, не такой зеленый, каким ты был три недели назад. Но многим здесь ты нравишься, и они видят: что-то не так. Твоя подружка Эрин, к примеру.
Или твой друг Том. Я тоже твой друг, и как друг тебе говорю: сердцу ты помочь ничем не можешь — вылечить его способно лишь время. А вот телу ты можешь помочь. Ешь!
— Прямо как в шутках про еврейскую мамочку.
— Я и есть еврейская мамочка, и поверь мне, я не шучу.
— Наверное, я сам — шутка. Она у меня из головы не выходит.
— Тут вряд ли можно чем-то помочь, по крайней мере, пока. А вот кое-какие другие мысли тебе стоит отогнать подальше.
Не знаю, отвисла у меня челюсть или нет, но глаза я вылупил.
Гадалки с таким большим стажем, как у Роззи Голд (на Языке их называют „перчатками“ за их умение гадать по ладони) с годами так хорошо узнают человеческую природу, что люди иногда принимают их слова за телепатию. В основном, конечно, все дело в обычной наблюдательности.
Хотя и не всегда.
— Не понял.
— Завязывай с этими своими мрачными песенками, ты меня понял?
От одного взгляда на мое ошарашенное лицо она рассмеялась.
— Роззи Голд — всего лишь еврейская мамочка и бабушка, зато мадам Фортуна видит многое.
Как и моя хозяйка. Потом уже, в Хэвенс-Бэй, я увидел, как миссис Шоплоу обедает с мадам Фортуной (в один из редких выходных провидицы) и узнал, что они, оказывается, близкие подруги и знакомы много лет. Миссис Шоплоу раз в неделю убирала мою комнату и могла увидеть пластинки с „мрачными песенками“. Что же до остального — тех самых пресловутых помыслов о самоубийстве — то разве не может женщина, которая большую часть жизни проводит за созерцанием людской природы и улавливанием психологических намеков (на Языке и в покерном мире их называют „знаками“) догадаться, что недавно брошенный девушкой молодой человек склонен баловаться мыслями о таблетках, веревках и океанских волнах?