Это одна из причин, почему мы придаем такое значение даваемым здесь рекомендациям; мы хотим помочь вам научиться мириться с одиночеством. Многие из пациентов, покидающие это заведение, не проживают столько, сколько смогли бы прожить. Шокированные своим отчуждением, они утрачивают приобретенную здесь мотивацию; они отказываются от самолечения и становятся либо активными, либо пассивными самоубийцами; очень немногие из них вовремя возвращаются сюда. Пациенты, которым удается выжить, находят где-то кого-то, кто не отказывается помочь им сохранить стремление к жизни. Или находят силу жить дальше где-то внутри самих себя.
Однако каким бы путем вы ни пошли, одно остается неизменным: с сего момента и до конца жизни проказа — самый главный и единственный факт вашего существования. Она будет держать вас под своим контролем каждое мгновение. С момента пробуждения и до момента погружения в сон вам придется отдавать все без исключения внимание всем острым углам и трудностям жизни. От этого нельзя будет уйти ни на каникулы, ни в отпуск. Вы не должны позволять себе отдыхать, погружаясь в мечты или впадая в меланхолию. Все, что наносит ушибы, толкает, жжет, царапает, скоблит, пихает или ослабляет вас, может стать причиной вашего увечья, уродства или даже смерти. А мысли о том образе жизни, который вам недоступен, тоже могут привести вас к отчаянию и самоубийству. Я много раз был тому свидетелем.
Пульс Кавинанта учащался, и простыни, мокрые от пота, липли к телу. Голос его ночного видения не изменился; он не мог пытаться напугать его, его страх не доставлял ему радости — но теперь слова стали черны, как ненависть, а за ними простиралась огромная кровоточащая рана пустоты.
— Это подводит нас ко второй проблеме. На первый взгляд она не так уж сложна, но впоследствии вы убедитесь в том, что она может быть разрушительной. Многие люди зависят во многом от того, в какой степени у них развито осязание; фактически, вся система их взаимоотношений с окружающим миром построена на осязании. Они могут не поверить своим глазам или ушам, но когда они к чему-то прикасаются, то знают, что это реально. И не случайно мы описываем свои глубочайшие проявления эмоций с помощью терминов чувства прикосновения. Грустные истории трогают нас за душу. Неприятные ситуации раздражают или ранят нас. Это неизбежный результат того факта, что мы являемся биологическими организмами.
Вы должны бороться, чтобы для себя изменить эту ориентацию. Вы — разумные существа, у каждого из вас есть мозг. Пользуйтесь. Пользуйтесь им, чтобы распознать опасность. Пользуйтесь, чтобы научить себя оставаться в живых.
Потом он проснулся один в своей постели, облитый потом, с широко раскрытыми глазами, губы напряжены от готовых прорваться сквозь сжатые зубы рыданий. И так повторялось ночь за ночью, неделя за неделей. День за днем он вынужден был доводить себя до бешенства, чтобы найти силы покинуть бесполезное убежище своей палаты.
Однако его главное решение оставалось неизменным. Он познакомился с пациентами, уже несколько раз проходившими курс лечения в лепрозории, — пойманными рецидивистами, которые не в состоянии были выполнить главное условие своего мучения — условие держаться за жизнь без всякой мысли о компенсации, которая и придавала жизни ценность. Их циклическая деградация доказала Кавинанту, что его ночные видения содержали в себе сырье для выживания. Ночь за ночью они дубасили его о жестокий и непоправимый закон проказы; удар за ударом они показывали ему, что полное подчинение этому закону является единственной защитой от нагноения, разъедающей гнили и слепоты. В течение пятого и шестого месяцев лечения в лепрозории он практиковался в ВНК и других упражнениях с маниакальным усердием. Глядя на пустые антисептичные стены палаты, он словно бы старался загипнотизировать себя с их помощью. Привычка отсчитывать часы между приемами лекарств постепенно стала подсознательной. Если же он допускал ошибку или хоть немного нарушал свой защитный ритм, беспощадному самобичеванию потом не было конца.
Через семь месяцев врачи пришли к мнению, что его усердие — это не проходная фаза. Они имели все основания полагать, что прогресс его болезни остановился. И отправили его домой.
Возвращаясь поздно вечером к себе на Небесную Ферму, Томас думал, что готов ко всему. Он приучил себя спокойно относиться к отсутствию каких бы то ни было вестей от Джоан и к испуганному шараханью бывших своих друзей и знакомых, хотя эти обиды все еще причиняли ему боль, вызывая время от времени головокружительные приступы ярости и отвращения к самому себе. Оставшиеся в доме вещи Джоан и Роджера и опустевшая конюшня, где Джоан держала прежде лошадей, терзали его измученное сердце, словно едкая кислота, но он уже подчинил себя задаче сопротивляться таким раздражителям.
Тем не менее, ко всему он все-таки не был готов. Очередной шок оказался ему не по силам. После того, как он дважды и даже трижды проверил, действительно ли Джоан ничего не писала, и после разговора по телефону с юристом, который наводил для него справки, — смущение и волнение этого человека, казалось, можно было почувствовать даже через соединяющий их металлический провод — Томас отправился в свою хижину среди леса и занялся чтением написанного им начала второго романа.
Явное скудоумие собственного сочинения ошеломило его. Назвать эти каракули смехотворно-наивными было бы для них еще комплиментом. Он едва мог поверить, что эта высокомерная чушь написана им самим.
Той же ночью он перечитал свой первый роман, бестселлер. Затем, двигаясь с величайшей осторожностью, он разжег огонь в камине и бросил туда как новую рукопись, так и напечатанный роман.
«Огонь! — думал он. — Очищение. Если мне не суждено больше написать ни строчки, то, по крайней мере, я избавлю свою жизнь от этой лжи. Воображение! Как я мог быть настолько самоуверенным?»
И, глядя, как листки превращаются в серый пепел, он вместе с ними сжигал и свои мечты о дальнейшей писательской деятельности. Впервые он ощутил, насколько верны были наставления врачей; ему надлежало подавить все свое воображение. Он не мог позволить себе развивать воображение — способность, с помощью которой можно представить Джоан, радость, здоровье. Если он будет терзать себя несбыточными желаниями, то это нанесет урон соблюдению того закона, который позволял ему выжить. Воображение Томаса могло убить его, или соблазнить, или обманом склонить к самоубийству: мысли о недоступном повергли бы его в отчаяние.
Когда огонь потух, Томас затоптал пепел ногами, как бы довершая уничтожение написанного.
На следующее утро он принялся за организацию своей жизни.
Первым делом он отыскал старую опасную бритву. Ее длинное лезвие из нержавеющей стали сверкало в флюоресцентном свете ванной, словно злобный плотоядный взгляд, но Томас намеренно загородил его от света, намылил лицо, боязливо облокотился о раковину и приблизил лезвие к горлу. Словно линия холодного огня пересекла его яремную вену — пронзительная угроза крови и гангрены, и возвращенной проказы. Если бы его лишенная двух пальцев рука соскользнула или дернулась, последствия могли бы быть самыми серьезными. Но Томас сознательно пошел на риск с тем, чтобы приучить себя к внутренней дисциплине, усилить свою бдительность при соблюдении основных правил выживания и подавить непокорность им. Бритье этим лезвием стало у него впоследствии особым ритуалом, ежедневной очной ставкой со своим положением.
По той же причине Томас повсюду стал таскать с собой острый перочинный нож. Как только он чувствовал, что его контроль ослабевает, что к нему возвращается воспоминание о надежде или любви, он доставал этот нож и колол себя в запястье.
Побрившись, он занялся домом. Сделал уборку, расставил мебель таким образом, чтобы выступавших углов было как можно меньше, чтобы свести до минимума угрозу острых краев и невидимых препятствий; он уничтожил все, обо что можно было споткнуться, ушибиться или пораниться, так что комнаты стало безопасно обходить даже в темноте; он сделал свой дом максимально похожим на камеру в лепрозории. Все опасное он поместил в комнату для гостей; покончив с этим, он запер ее и запрятал ключ подальше.
После этого Томас вернулся в свою хижину и тоже запер ее, предварительно выкрутив пробки, чтобы предотвратить возможность возгорания старой электропроводки.
Наконец он смыл пот с рук. Он мыл их с мрачным и одержимым видом; он ничего не мог с собой поделать — физическое чувство нечистоты было слишком сильно.
Грязный прокаженный!
Осень прошла в непрерывном балансировании на грани безумия. Темная сила пульсировала в нем, словно пиратская шпага застряла между ребрами, непреднамеренно раздражая его. Он чувствовал смертельную потребность выспаться, но не мог этого сделать, потому что во сне ему теперь стали чудиться кошмары разложения; несмотря на бесчувственность своего тела, он, казалось, ощущал, как оно живет. А пробуждение ставило его лицом к лицу с ужасным непоправимым парадоксом. Не имея никакой поддержки или ободрения со стороны других людей, он начал сомневаться в том, что сможет вынести всю тяжесть борьбы с ужасом и смертью; тем не менее эти ужас и смерть объясняли, делали понятным, почти оправданным его отчуждение и отказ других помочь или ободрить его. Его борьба была результатом тех же страстей, что обуславливали его изгнание; мысль о том, что с ним будет, если он откажется от борьбы, была ему ненавистной. Ненавистной была и мысль о том, что он вынужден вести безвыигрышную вечную борьбу. Но людей, которые сделали его духовное одиночество столь абсолютным, он ненавидеть не мог. Они всего лишь разделяли его собственный страх.
После этого Томас вернулся в свою хижину и тоже запер ее, предварительно выкрутив пробки, чтобы предотвратить возможность возгорания старой электропроводки.
Наконец он смыл пот с рук. Он мыл их с мрачным и одержимым видом; он ничего не мог с собой поделать — физическое чувство нечистоты было слишком сильно.
Грязный прокаженный!
Осень прошла в непрерывном балансировании на грани безумия. Темная сила пульсировала в нем, словно пиратская шпага застряла между ребрами, непреднамеренно раздражая его. Он чувствовал смертельную потребность выспаться, но не мог этого сделать, потому что во сне ему теперь стали чудиться кошмары разложения; несмотря на бесчувственность своего тела, он, казалось, ощущал, как оно живет. А пробуждение ставило его лицом к лицу с ужасным непоправимым парадоксом. Не имея никакой поддержки или ободрения со стороны других людей, он начал сомневаться в том, что сможет вынести всю тяжесть борьбы с ужасом и смертью; тем не менее эти ужас и смерть объясняли, делали понятным, почти оправданным его отчуждение и отказ других помочь или ободрить его. Его борьба была результатом тех же страстей, что обуславливали его изгнание; мысль о том, что с ним будет, если он откажется от борьбы, была ему ненавистной. Ненавистной была и мысль о том, что он вынужден вести безвыигрышную вечную борьбу. Но людей, которые сделали его духовное одиночество столь абсолютным, он ненавидеть не мог. Они всего лишь разделяли его собственный страх.
Единственной его опорой в этих обстоятельствах был сарказм. Он держался за свою отчаянную злобу, как за якорь спасения; чтобы выжить, ему нужна была ярость — ярость, позволявшая ему держаться за жизнь, словно накинув ей на шею удавку. Бывали дни, когда ярость не покидала его от восхода солнца до заката.
Но со временем даже эта страсть начала затихать. Изгнание было частью его закона; оно стало необратимым фактом, столь же реальным и обязательным, как земное притяжения, чума и бесчувственность. Если не удастся заставить себя подчиниться фактам, ему не удастся выжить.
Когда Томас смотрел из окна на ферму, то деревья, опоясывающие принадлежащий ему клочок земли и отгораживающие его от шоссе, казались такими далекими, что ничто не могло послужить мостом через эту пропасть.
Противоречию не было ответа. Пальцы Томаса беспомощно дернулись, так что он, бреясь, едва не поранил себя. Без страсти он не мог продолжать борьбу, однако все страсти покидали его.
По мере того, как проходила осень, он все реже и реже проклинал несбыточность желаний, в плену которых находился. Он бродил по лесу позади Небесной Фермы — высокий худой человек с диким взором, механической походкой и лишенной двух пальцев правой рукой. Любой острый камень, крутой уступ, заваленная тропа напоминали ему о том, что жизнь его зависит от осторожности, что стоит ему на мгновение ослабить бдительность, и все его беды исчезнут вместе с ним безболезненно и для всех незаметно.
Иногда, прикасаясь к стволу дерева и ничего не ощущая под рукой, он становился лишь еще более грустным, и только сам видел, какой конец его ожидает: сердце его станет таким же бесчувственным, как и тело, и тогда мир окончательно будет потерян.
Тем не менее, узнав о том, что кто-то заплатил за него по счету за электричество, он ощутил внезапное чувство сосредоточения, кристаллизацию, словно наконец опознал своего врага. Неожиданное это благодеяние ясно показало ему, что происходит. Горожане не только избегали его, но и активно действовали с целью лишить его всякого предлога появляться в их обществе.
Когда Томас впервые осознал эту опасность, его мгновенным побуждением было открыть окно и крикнуть так, чтобы голос раскатился в зимнем воздухе:
— Так и продолжайте! Черт меня задери, если вы мне нужны!
Однако вопрос этот был не настолько прост, чтобы его можно было решить одной только бравадой. Когда зима постепенно рассеялась, превратившись в раннюю мартовскую весну, Томас пришел к выводу, что ему необходимо что-нибудь предпринять. Он был личностью, человеком, как и все остальные, и у него было сердце, живое и поддерживающее жизнь в его теле. И он не собирался покорно ждать, когда это сердце ампутируют.
Поэтому, получив очередной счет за телефон, он собрался с духом, тщательно побрился, надел одежду из плотной ткани, сунул ноги в крепкие ботинки на высокой шнуровке и отправился в двухмильный поход в город, чтобы лично уплатить по счету.
И вот теперь он стоял перед дверью телефонной компании, обуреваемый сомнениями, проносящимися в голове, словно грозовые тучи. Так прошло уже немало времени, а он все стоял перед дверью с надписью золочеными буквами, повторяя про себя: «Это бледная смерть». Потом он собрался с духом, распахнул дверь с силой штормового ветра и направился к девушке за стойкой с таким видом, словно она вызвала его на единоборство.
Чтобы унять дрожь в руках, он подошел и положил их ладонями на стойку. На мгновение лицо его исказила свирепая гримаса. Он сказал:
— Меня зовут Томас Кавинант.
Девушка была опрятно одета и казалась довольно миловидной. Томас заставил себя посмотреть ей прямо в лицо. Он увидел ничего не выражающий взгляд, направленный мимо него. И пока он выискивал в этом взгляде испуг или отвращение, девушка посмотрела на него и сказала:
— Я вас слушаю…
— Я хочу оплатить свой счет, — ответил Томас, подумав: «Она ничего не знает, просто не слышала обо мне».
— Пожалуйста, сэр, — отозвалась девушка. — Назовите ваш номер.
Томас назвал, и она томно проплыла в соседнюю комнату, чтобы проверить по картотеке.
Неопределенность ее отсутствия возродила страхи, и он почувствовал, как сжалось горло. Ему надо было как-то отвлечься, чем-то занять свое внимание. Внезапно вспомнив о встрече на улице, он сунул руку в карман и извлек из него обрывок бумаги, который передал ему мальчик.
«Вы должны это прочитать», — вспомнил Томас. Он расправил обрывок на стойке и прочел полустертый печатный текст:
«Реальный человек, реальный во всех отношениях, внезапно обнаруживает, что он абстрагирован от мира и помещен в физическую ситуацию, которая не может существовать: звуки имеют запах, запахи обладают цветом и глубиной, зрительные образы осязательно ощутимы, прикосновения имеют высоту и тембр. Некий голос сообщает ему, что он был доставлен сюда, как защитник своего мира. Он должен сразиться в смертельном поединке с защитником другого мира. Если он потерпит поражение, он умрет, и его мир — реальный мир — будет разрушен, поскольку он лишен внутренней способности к выживанию.
Человек отказывается верить в то, что все, услышанное им, — правда. Он приходит к выводу, что либо спит, либо бредит, и отказывается стать частью ложной ситуации сражения насмерть, поскольку никакой „реальной“ опасности не существует. Он непоколебим в своем решении не верить очевидной ситуации и не обороняется, когда его атакуют защитники другого мира.
Вопрос: является поведение этого человека мужеством или трусостью? Это фундаментальный вопрос этики».
«Этики! — фыркнул про себя Кавинант. — И кто только придумывает такую ерунду?»
В следующий миг вернулась девушка с вопросительным выражением на лице.
— Томас Кавинант? С Небесной Фермы? Сэр, на ваш счет был сделан вклад, который покрывает несколько месяцев. Разве вы недавно не присылали нам чек на большую сумму?
Внутренне Кавинант сжался, словно от удара, причинившего ему внезапную боль, потом схватился за стойку, заваливаясь набок, словно наскочивший на рифы галеон. Бессознательно он скомкал в кулаке клочок бумаги. Голова кружилась, в ушах эхом отдавались слова:
— Фактически все общества проклинают, отрекают, отталкивают вас от себя. У вас нет надежды.
Прилагая все силы, чтобы сдержать готовую прорваться ярость, он сосредоточил внимание на похолодевших ступнях и ноющих лодыжках.
С чрезвычайной осторожностью положив смятый клочок бумаги на стойку перед девушкой, Томас сказал, стараясь придать своему голосу выражение доверительности:
— Это, знаете ли, совсем не заразно. Можете не беспокоиться — от меня вы ничего не подхватите. Это не заразно, разве что для детей.
Девушка, хлопая глазами, смотрела на него, словно удивляясь смутности своих мыслей.
Его плечи сгорбились, ярость комком застряла в горле. Он повернулся со всем достоинством, на какое был способен, и вышел на улицу, громко хлопнув дверью.
— Дьявольщина! — чертыхался он про себя. — Дьявольщина и проклятье!
Чувствуя, как от ярости кружится голова, он оглядел улицу. Отсюда ему был виден город во всей своей зловещей величине. В направлении небесной фермы по обеим сторонам дороги теснились маленькие торговые предприятия, словно зубы готовых сомкнуться челюстей. Пронзительное солнце заставило Томаса почувствовать себя беспомощным и одиноким. Быстро осмотрев руки на предмет царапин или ссадин, он поспешил обратно. Онемевшие ноги едва держали его, словно асфальт стал скользким от отчаяния. Томасу казалось, что он проявил мужество, сдерживая желание пуститься бегом.