Тем временем жена Сидора Петровича уставляла большой стол, перешедший от Тихомировых. Не та была теперь еда у Непреловых, что раньше. И красная икра, и пироги из белой самарской крупчатки Малюшкиных. Колбасы пяти сортов. Шпроты, сардинки. Хоть они и один перевод денег, но брат же. Хозяин. В таком разе и дорогая семга — не расход.
В Мильве выстаивали в очередях за вяленой воблой, за съеденным солью бросовым рыбцом, а у Сидора Петровича осетрина и нельма, доставленные по первому морозцу в обмен на сладкое масло, изготовленное по вологодским тайным премудростям вологодской солдаткой, мыкающей вдовье горе при молочном заводе.
Старуха сварила пиво и брагу. Они не считались непьющими братьями Непреловыми хмельным питьем, хотя после пятка стаканов кружили голову. Но это кружение не от винных градусов, а от веселого солодового и медового брожения старинных питий. Это не проклятый алкоголь и не сивуха, которую гонит рогатый винокур Чемор.
Все было подано сразу. Скопом. И десерт, и закуска. Так теснее на столе и веселее за столом.
После третьего стакана медовухи Герасиму Петровичу не казалось, что Россия будет поделена между немцами, австрийцами и турками. А если и будет поделена, то не дальше Вятки-реки. Не любит немчура холода.
Сидора Петровича беспокоил декрет о земле. Он, умевший только расписываться, заполучил этот декрет, переписанный волостным писарем.
— В декрете, Герася, говорится о помещичьей земле. А какая земля, Герася, у нас? И кто мы? — спрашивает Сидор Петрович.
Герасим Петрович Непрелов теперь сам не знает, кто он такой. С одной стороны, крестьянин. С другой — военный чиновник с двумя звездочками. С третьей — землевладелец и хозяин фермы. Следовательно — буржуй. Но не Савва Морозов. Не Рябушинский… Но и не мелкий лавочник, торгующий в лавчонке, сдаваемой собором. За таких могут взяться. Могут, но успеют ли?
— Зимой землю не переделишь под снегом.
— В Мильве все прочие партии не хотят ихней партии передавать власть. Требуют поголовного голосования с восемнадцати годов, окромя девок и баб.
— Сидор, — прерывает брата Герасим Петрович, — в Мильве будет установлена Советская власть. Сегодня, завтра, через неделю… Не важно когда. Дураки покричат, помахают руками, а умные промолчат.
— Неужели ж молчать и глядеть, как переходит к ним власть?!
— Пусть переходит. Пусть они берут ее вместе с нуждой, с дороговизной, с проголодью, с заводами без материалов, без дров, с землей без семян, без бога, которого боялись и слушались мужики… Пусть берут и подавятся, захлебнутся…
Герасим Петрович, не сговариваясь с Турчанино-Турчаковским и тем более с Керенским, говорил то же самое. Какие бы заманчивые идеи ни проповедовали Советы и большевики, коли народу нечего есть, не во что обуться, одеться, он свернет шею самому Христу.
— Вот так, Сидор. Будем терпеть, молчать да кланяться и не соваться до поры до времени в драчку. Понял ли?
— Понял, Герася. Как не понять, — ответил Сидор Петрович, уставившись на рыбный пирог, к которому пока никто еще не притронулся.
Мало хорошего впереди. На мельницу косятся мужики. Не бросить ли собаке кость, пока она не кинулась на тебя? Не отдать ли миру мельницу, сказав, что с ней много хлопот и еще больше убытков?
Волки меняли шкуру.
IVВ церковноприходской школе верили Толлину, когда он, рассказывая явные небылицы, придумывал невероятные истории о заблудившейся телеграмме, о маленьких человечках, о собаке, которую научили говорить… А теперь он, ничего не выдумывая, говорил правду, даже несколько ослабляя ее, чтобы не выглядеть героем и не попасть в хвастуны. Вызывал улыбки. Его никто не называл вралем, но по глазам товарищей было так ясно, что ему не верят.
Не верят, что Зимний дворец — это обыкновенный большой дом, окна которого выходят на улицу. Нет, Зимний дворец, оказывается, должен быть замком на горе, и Нева должна преграждать путь к нему. Оказывается, Временное правительство заперлось в главной высоченной башне дворца-замка и било из крепостных пушек.
И получалось, что не он, Маврикий Толлин, видел все это своими глазами, а они, никогда не бывавшие в Петрограде, рассказывали ему и рисовали не виденные ими картины переворота.
Смольного, оказалось, вообще нет как такового. И слова такого нет. Толлин просто-напросто не расслышал. Есть Смоленский дворец.
Выходило, что торопыга Толлин недослышал и перевирает теперь слова. И когда его спросил Коля Сперанский, а затем Воля Пламенев, что, может быть, он еще скажет, что видел Ленина, Маврик промолчал. Ему никто не поверит. А если он еще скажет, что слышал, как Владимир Ильич объявил о свершившейся рабоче-крестьянской революции, — его подымут на смех и, чего доброго, отвернутся от него.
Мите Байкалову, описывавшему внешность Ленина, верили. Верили и солдатам в вагоне, когда они рассказывали, какой из себя Ленин. Владимир Ильич во всех слышанных Маврикием описаниях выглядел по-разному и всегда не таким, как есть.
И почему только так поступают многие? Они прежде придумают что-то. Потом поверят в выдуманное, как действительное. И в конце концов отрицают действительное, называя им выдуманное.
Надо сказать, что и старые друзья Ильюша с Санчиком верили не всему, что рассказывал им Маврикий. Они не считали своего товарища лгунишкой, но находили, что Толлин не может не преувеличивать. И он не виноват в этом. Такое уж у него воображение.
Да и не тем были заняты их головы. Союз рабочей молодежи снимал комнатушку на окраине Мильвы. А теперь, когда взят Зимний дворец, взяты все дворцы, можно подумать и о «дворце» бывшей пароходчицы Соскиной. Пусть так не называется соскинский особняк, но такое множество комнат не должен занимать Шульгин, купивший за бесценок этот дом с садом. Здесь вполне разместится комитет и клуб рабочей молодежи.
До Маврикия ли теперь двум юным передовым рабочим, когда Мильва стоит накануне свержения власти соглашателей и прихвостней буржуазии? До рассказов ли им восторженного Маврикия?..
Только тетя, милая тетя Катя, верила каждому слову своего питомца. И он по нескольку раз пересказывал ей о виденном в Петрограде, повторяя каждый раз подробности, мелочи, будто боясь, что они могут затеряться в его памяти, которой так много нужно запомнить и сохранить.
Верил и Всеволод Владимирович Тихомиров всему, что рассказывал его исключительно правдивый ученик Толлин. Слушая его Всеволод Владимирович думал о своем. Ему теперь показалось вполне своевременным произвести коренные изменения в гимназии, которые должны начаться с изменения названия учебного заведения, что он считал далеко не второстепенным. На совместном заседании учителей, родителей и ученического совета Всеволод Владимирович предложил назвать гимназию средним политехническим училищем.
Кто-то попробовал возразить, не желая терять общепринятое название, но большинство присоединилось к проекту Всеволода Владимировича.
Инженеры завода вызвались помочь станками, инструментами и оборудовать настоящие мастерские при политехническом училище, а приспосабливающийся к новым ветрам Турчанино-Турчаковский посоветовал проходить техническое обучение в цехах завода.
— Выдать ученикам настоящие заводские номера, — предлагал он, — сшить настоящую рабочую одежду и, может быть, тем, кто, обучаясь в мастерских, будет производить полезную работу, — платить настоящие деньги.
Это произвело на всех самое хорошее впечатление. Обучаться на заводе. Ходить в рабочих куртках. Даже получать оплату. Что можно придумать лучше.
Из мильвенских хамелеонов Турчаковский был вправе называться способнейшим. Он куда быстрее других приспособлялся к окружающей обстановке. Комитет большевиков все еще ютился в Замильвье, и Турчанино-Турчаковский освободил для него двенадцатикомнатный кирпичный дом на Красной улице. Он так и скажет Кулемину, что комитет победившей партии будет расти и ему невозможно далее находиться в деревянном домишке, где-то на окраине.
И участие в орабочивании гимназии характеризовало Турчаковского с самой лучшей стороны. Такой отзывчивый человек. Им же было сказано на училищном совещании:
— Политехнизм, граждане, это не только ознакомление с промышленностью, но и познание агрономических основ. И так жаль, что вы, Всеволод Владимирович, — обратился к нему Турчаковский, — продали такую прелестную усадьбу с мельницей. Там можно бы создать учебное земледелие, садоводство, огородничество, учебное разведение животных и птицы…
Всеволод Владимирович впервые пожалел свою землю, проданную Непреловым. Но думать сейчас об этом беспочвенно. Да и не маниловщиной ли окажется предлагаемое Турчаковским? Можно ли браться за все сразу? Осуществить бы техническое обучение на заводе. А вдруг возникнут какие-то новые обстоятельства, и Турчаковский любезнейше увильнет, что он делает с изумительным блеском?
Всеволод Владимирович впервые пожалел свою землю, проданную Непреловым. Но думать сейчас об этом беспочвенно. Да и не маниловщиной ли окажется предлагаемое Турчаковским? Можно ли браться за все сразу? Осуществить бы техническое обучение на заводе. А вдруг возникнут какие-то новые обстоятельства, и Турчаковский любезнейше увильнет, что он делает с изумительным блеском?
VНо управляющий не увильнул. Назвавшись шефом, он заказал модельному цеху накладные буквы для вывески переименованной гимназии. Приказал выбить учебные номера для входа на завод. В гимназии низвергнута и растоптана ни в чем не повинная старая вывеска. Должно же свержение Временного правительства найти какой-то отклик.
К возвращению Кулемина на фасаде гимназии буквами, куда более крупными, чем на магазинных вывесках, красовалось новое название нового учебного заведения: «МИЛЬВЕНСКОЕ СРЕДНЕЕ ПОЛИТЕХНИЧЕСКОЕ УЧИЛИЩЕ».
При такой вывеске неудобна стала и гимназическая форма. Многие посрывали с фуражек значки, поотрывали пуговицы.
Кулемина в Мильве ждали с нетерпением. С приездом Артемия Гавриловича должно многое решиться. Он, возможно, разговаривал с председателем Совета Народных Комиссаров Ульяновым-Лениным. А уж с Прохоровым-то говорил наверняка.
Кулемин приехал вооруженным. С наганом. Как это понимать? Да никак. Он, оказавшись участником Октябрьских дней в Петрограде, не снимал оружия.
Что-то скажет он теперь? Как поведет себя в Совете, состоявшем на три четверти из меньшевиков, эсеров, которые и не собирались сдавать своих позиций? Петроград и Москва это одно, а Мильва — совсем другое дело.
Наконец собрался Совет. Собрался в большом зале управления завода. На повестке один вопрос: «Доклад депутата Кулемина о последних событиях в Петрограде».
Кулемину было предоставлено слово. Он выглядел и внешне каким-то другим, хотя на нем была та же тужурка, и те же сапоги, и все то же. Не то за ним, не то в нем чувствовалась какая-то новая сила и спокойствие. Положим, Кулемин никогда не был крикуном. Он и самые страшные слова произносил ровным голосом. И теперь он свою речь начал так:
— То, что произошло в России и что в этой повестке дня нейтрально и глухо поименовано «Последние события в Петрограде», называется рабоче-крестьянской социалистической революцией. То есть такой революцией, которая свергает власть капиталистов, помещиков, банкиров и прочих крупных собственников в лице их правительства, в данном случае насквозь буржуазного правительства Керенского.
Послышались недовольные голоса, а затем предупреждающий звон председательского колокольчика, а за ним председательское:
— Тсс! Дайте информировать…
— Мне, я думаю, не надо повторять о первых ленинских декретах, которые напечатаны в газетах, — продолжал Кулемин. — Но я думаю, что мне следует сказать о нашем заводе. Наш завод, как и всякое другое большое промышленное предприятие, не может быть закрыт без ведома Совета Народных Комиссаров.
В зале раздались немногочисленные, но громкие хлопки.
— Правда это, Гаврилыч? — послышалось из дальнего угла. — Кто тебе сказал это?
— Ленин, — ответил Кулемин. — Ленин, Владимир Ильич Ульянов.
— Неужели беседовал? — опять спросил тот же голос из затемненного угла.
— Да, — не чванясь, ответил Артемий Гаврилович. — Я ведь за этим и ездил по поручению комитета. И поручение выполнил. Мы не только не будем закрывать заводы, не только будем расширять их, но и строить новые.
В дальнем углу захлопали смелее, и хлопки передались депутатам-меньшевикам, сидящим за большим столом, застланным тонким зеленым сукном.
— Вот, пожалуй, и все. Остальное в газетах. Если есть вопросы, пожалуйста.
— А какая теперь будет власть? — спросил председательствующий меньшевик Карасев, плотинный надзиратель. — Какая, товарищ Кулемин?
Кулемин ответил:
— Во-первых, справедливая…
— Что значит справедливая? — спросил тот же Карасев, заметно волнуясь.
И Кулемин снова принялся отвечать не спеша.
— Ну, например, большинство избирателей хотело, чтобы Африкан Тимофеевич Краснобаев назывался председателем Совета депутатов, и он получил самое большое n количество голосов. Он избран чуть ли не единогласно. А председателем оказались вы. Это называется несправедливым.
— Ну, если так, — вспылил Карасев, — я могу освободить свое место. Садитесь на него, товарищ большевик Краснобаев.
Карасев надеялся, что его начнут уговаривать остаться на председательском месте, а этого не произошло. И уж конечно Карасев не предполагал, что Африкан Краснобаев займет председательское место. А он занял его. Взял колокольчик, позвонил им и попросил внимания, затем обратился ко всем:
— Какие будут еще вопросы?
— Что же делается?..
— Что происходит?
— Кому прикажете теперь подчиняться?
— Мы не голосовали за эти декреты!
Начался шум. Один перебивал другого. Наконец докладчик, дождавшись, когда крикуны устанут, обратился к сидящим за столом и поодаль:
— Вы спрашиваете, что делается, что происходит? Происходит, товарищи, передача власти Советам.
Начался снова галдеж. Снова послышался выкрик:
— Кому прикажете теперь подчиняться?
— Власти Советов, провозглашенной съездом, — произнес выслуживающийся Игнатий Краснобаев, приглашая этим согласиться с ним остальных из круга лиц, связанных с ним.
А на улицы Мильвы в этот час вышли отряды Красной гвардии под командой Матушкина, Самовольникова, Киршбаума, Лосева. Они заняли почту, казначейство, разоружили хиленькую и пьяненькую милицию, поставили караулы в проходных завода.
Крикуны смолкли. Пугавшие Варфоломеевской ночью стихли. Власть была взята без убитых и раненых.
VIИльюша Киршбаум на общем собрании Союза рабочей молодежи, происходившем на дворе, объявил:
— Дальше так, товарищи, нельзя. А что будет, когда начнутся настоящие морозы? Мы должны занять дом пароходчицы Соскиной, пока его не заняли другие.
Возросшая более чем втрое за несколько дней рабочая молодежная организация готова была отправиться и занять бывший соскинский дом, принадлежащий теперь тоже бывшему нотариусу Шульгину. Но благоразумные голоса остановили слишком решительную молодежь и посоветовали направить прежде к Шульгину делегацию, а потом, если переговоры с ним не дадут никаких результатов, действовать через Совет.
Избрали тройку: Илью Киршбаума, Санчика Денисова и Матушкина Емельяна Кузьмича. Как шефа.
Виктор Самсонович Шульгин знал, о чем говорилось на дворе дома, где ютился комитет Союза молодежи. Хозяин отличнейшего особняка с двусветным залом, зимним садом нервничал. Он, конечно, понимал, что принадлежащий ему дом не вполне принадлежит ему. Он слишком удачно купил эти хоромы, не заплатив Соскиной и десятой части стоимости. Тогда катастрофически падали бумажные деньги. И высоко ценили золотые. Шульгин уплатил за дом золотом.
И не только это мешало Шульгину называться законным хозяином дома. Законным в том буржуазном понимании права, которое должен был блюсти и скреплять нотариус. Немало противозаконных сделок, обходных путей принесли те тысячи, которых не должно быть у добросовестного провинциального нотариуса. И все это могло всплыть теперь при власти, которая во имя торжества истины не щадит никого.
Ильюша Киршбаум пришел к Шульгину в кожаной тужурке. Ему ушили в плечах отцовскую. В другой одежде, как думал он, нельзя было наносить столь серьезный визит.
У Санчика не было кожаной тужурки, и он не мог походить на Артемия Гавриловича Кулемина. Зато у Павлика Кулемина была лишняя офицерская папаха из серого каракуля. И Санчик надел ее и тоже ушитую солдатскую шинель.
Начал разговор сам Шульгин:
— Чем могу быть полезен, господин Киршбаум Илья Григорьевич?
Илью это обидело. Зачем же называть его по имени и отчеству? И еще господином. Поэтому он повел разговор не столь мягко, как было задумано.
— У вас пустует так много комнат, Виктор Самсонович. И пустует двухэтажный флигель. А нам… А нам, комитету Союза рабочей молодежи, негде проводить собрания.
— И что же? — спросил, заметно багровея, Шульгин.
— Может быть, вы уступите или сдадите комнаты, в которых вы не живете?
— Я не живу в них, потому что мне, при данных порядках, или, говоря прямее, беспорядках, нечем отоплять.
— А мы найдем отопление, — вставил свое слово Санчик Денисов и поправил сползающую на глаза папаху.
— Если вы считаете, что можно врываться в чужой дом, тогда врывайтесь. Вам ничего не стоит сломать двери. Они не так прочно заперты. И располагайтесь. А я сам своими руками не отдам то, что принадлежит мне.