Я бы и без задержки мог написать Боборыкину. Но, во-1-х (я уже упомянул это выше), обстоятельств теперешних, может быть очень щекотливых, не знаю, а во-2-х) не знаю, как посмотрит на это Николай Николаич, который в этом деле был посредником. Одним словом, эта история запутанная.
Да вот еще кстати: пусть не винит меня Николай Николаевич, что я сам ему не пишу. Если б он всё знал, как я здесь живу, то он понял бы, что я до сих пор не успел собраться написать ему об этом деле. Да и теперь у меня столько на шее дел, что дело с Боборыкиным совсем и на ум не просилось. Николаю Николаевичу я хотел было писать по прочтении его статьи в «Эпохе».{693} И наверно бы позабыл написать о Боборыкине, если б написалось письмо к Ник<олаю> Николаевичу.
Прощай, брат. Обнимаю тебя, будь здоров и бодр,
а я твой весь Ф. Достоевский.
Вторник, 14 апреля. Вчера, в 2 часа ночи, кончил это письмо. Потом Марье Дмитриевне стало очень худо. Она потребовала священника. Я пошел к Александру Павловичу и послал за священником. Всю ночь сидели, в 4 часа причащали. В 8 часов утра я лег отдохнуть, в 10 меня разбудили, Марье Дм<итриев>не в эту минуту легче.
Из денег 100 р., присланных тобою, ко 2-му дню праздника ни гроша не остается. Вот моя жизнь.
Надеюсь, друг милый, что о Боборыкине я написал удачно. Ник<олай> Николаич, может быть, прочтя это, и повременит. Я, впрочем, писал правду. Иначе я бы и сам не мог решить вопроса. Но я-то, я-то, который в такое время только тяну с тебя деньги. Никогда я не переживал времени более мучительного.
Повесть Аполлинарии посылаю отдельно. Обрати внимание. Печатать очень можно.{694}
87. А. М. ДОСТОЕВСКОМУ 29 июля 1864. Петербург
29-го июля/64. Петербург.
Любезнейший брат Андрей Михайлович,
Спешу удовлетворить твою просьбу, хотя времени ни капли. Все дела брата легли естественно на меня, и я, вот уже скоро три недели, ног под собой не слышу.{695} Брат Миша умер от нарыва в печени и от последовавшего при этом излияния желчи в кровь. Вот болезнь. Болен он был давно. Доктора сказали, что года два. Но ведь с больной печенью можно долго ходить, не обращая на нее внимания, особенно если много дела. А дела у него была всегда бездна. Прошлого года запретили журнал.{696} Это его тогда как громом поразило и произвело вдруг такое расстройство во всех его Делах, грозило такой грозной катастрофой, что он весь последний год был постоянно в тревоге, в волнении, в опасениях. Трудно это всё тебе объяснить подробно. Вот в нескольких словах: дела его давно еще, вследствие войны{697} и последовавшего затем денежного кризиса и упадка общего кредита, — пошли очень худо. Накопились большие долги. Начали мы издавать журнал, затратили деньги, но без долгов не обошлись. Зато было со второго же года 4000 подписчиков, след<овательно>, 60 000 руб. оборота, и так продолжалось всегда, есть и теперь для «Эпохи». Но долги всё не могли уплатиться. Оставалось их, всего-навсе, старых и новых, — тысяч 20, когда запретили «Время». Подписку брат уже успел истратить, заплатив долги. Но при аккуратной выплате долгов — оставался кредит и необходимые обороты (о которых долго объяснять), при которых можно, без затруднений, довести годовое издание до конца с честию. Вдруг всё рушилось, рушился и кредит с запрещением журнала. Год был трудный, и здоровье брата крепко потерпело. Наконец выхлопотал он право издания «Эпохи». Но издавать пришлось в убыток; ибо всем 4000 подписчиков надо было выдать книгу за 6 рублей, а не за полную подписку (15 рублей).{698} Но брат распорядился хорошо; занял{699} и имел в виду в продолжение года один верный оборот (заведение своей типографии на 2/3 в кредит, что и начал уже) и посредством этого оборота мог довести журнал до будущей подписки очень хорошо. По его расчетам через 11/2 года не было бы ни копейки долгу. Но Бог судил иначе. За три недели с небольшим перед смертию он слегка заболел — рвотой, расстройством желудка, и потом вдруг разлилась желчь. Надо сказать, — он пренебрегал и хотя советовался с докторами и лекарство принимал, но не соглашался перестать работать и засесть дома. Дача у них в Павловске. Он часто ездил в город, хлопотал по журналу, по типографии, по делам. Я хотел ехать по нездоровью за границу, получил паспорт и съездил на неделю в Москву. Воротясь из Москвы в конце июня, с ужасом увидел, что болезнь, которую он называл пустяками, провожая меня в Москву, усилилась. Наконец Бессер (очень знаменитый здесь доктор) напугал его, сказав, что это очень серьезно и надо лечиться. Брат засел на даче. Я за границу не поехал, ездил в Павловск каждый день, а он поминутно порывался в город и ждал выздоровления. Наконец стал слабеть. В воскресенье, 5-го июля, ему стало вдруг легче. Бессер не терял надежды, хотя и объявил, что нарыв в печени. Да мы все никто и не предполагали худого исхода, совершенно никто, даже доктора. Но вдруг он, обрадовавшись, что ему легче, — стал вечером заниматься делами. В понедельник вечером ему доставили одно известие о запрещении цензурой одной статьи.{700} На другой день он мне сказал, что чувствует себя очень дурно и всю ночь не спал. В его состоянии не надо было совсем заниматься какими бы то ни было делами. Малейшая неудача, какое-нибудь неприятное известие, и, в болезненном состоянии его, это яд. Он из мухи слона мог сделать, не спать и тревожиться всю ночь. Позвали Бессера, и тот, отведя меня в сторону, вдруг объявил мне, что нет никакой надежды, потому что в эту ночь произошло излияние желчи в кровь и кровь уже отравлена. Бессер сказал, что брат уже ощущает сонливость, что к вечеру он заснет и уже более не проснется. Так и случилось: он заснул, спал почти спокойно и в пятницу, 10 числа, в семь часов утра скончался, не проснувшись. Были три консильума. Употреблены были все средства. Привозили докторов из Петербурга, — ничего не помогло.
Сколько я потерял с ним — не буду говорить тебе. Этот человек любил меня больше всего на свете, даже больше жены и детей, которых он обожал. Вероятно, тебе уже от кого-нибудь известно, что в апреле этого же года я схоронил мою жену в Москве, где она умерла в чахотке. В один год моя жизнь как бы надломилась. Эти два существа долгое время составляли всё в моей жизни. Где теперь найти людей таких? Да и не хочется их и искать. Да и невозможно их найти. Впереди холодная, одинокая старость и падучая болезнь моя.
Все дела семейства брата в большом расстройстве. Дела по редакции (огромные и сложные дела) — всё это я принимаю на себя. Долгов много. У семейства — ни гроша и все несовершеннолетние. Все плачут и тоскуют, особенно Эмилия Федоровна, которая, кроме того, еще боится будущности. Разумеется, я теперь им слуга. Для такого брата, каким он был, я и голову и здоровье отдам.
Дела представляются в следующем положении: журнал имеет 4000 подписчиков. В будущем году будет наверно иметь еще более. Следовательно — это, по крайней мере, 60 000 годового оборота. В два года семейство может уплатить все долги и, кроме того, само прожить не только не нуждаясь, но и хорошо. Я остаюсь в сущности редактором журнала. От правительства, кроме того, назначен еще и другой.{701} На третий год семейство уже может откладывать тысяч по десяти в год — цель, к которой стремился брат, потому что она верная, и которую так отдалило прошлогоднее запрещение журнала. Но весь нынешний год издается себе в убыток, так как большей части подписчиков выдается он за 6 руб., а не за 14 руб. 50 к.; в виде вознаграждения за недоданные им прошлого года 8 нумеров запрещенного «Времени». Этот год для брата был трудный. Но он в начале года занял в Москве 9000 у тетки (на два года сроком) и 6000 руб. у Александра Павловича (акциями, которые и заложил здесь на 5000). На это он стал заводить свою собственную типографию, которую имел намерение заложить тысяч тоже за 5. (Она стоит 10.) Таким образом, он надеялся довести дело до конца (то есть до будущей подписки, которая бы дала minimum 60 000) успешно. Того только и надо было. Здешних долгов, кроме того, до 8000. Но он умер, и хотя Эмилия Федоровна уже назначена опекуншей, журнал утвержден как собственность семейства, но с братом исчез во многом и кредит его. Одним словом, всего-навсе в наличности у нас 5000 руб., которые следует получить за заложенные акции, тысяч до 3, которые еще придется получить в этом году, да типография, только отчасти оплаченная. Затруднение в деньгах есть, но с Божиею помощию мы дойдем благополучно. Теперь вот что скажу тебе, любезный брат. Никогда еще это семейство не было в более критическом положении. Я надеюсь, мы справимся. Но если б ты мог дать взаймы хоть 3000 руб. (те, которые достались тебе после дяди и которые ты, верно, не затратил) семейству на журнал до 1-го марта и за 10 процентов, то ты бы сделал доброе и благородное дело и помог бы и утешил бедную Эмилию Федоровну чрезвычайно. Отдача к 1-му марту — вернейшая. Я готов тоже за нее поручиться. Теперь как хочешь. Рассуди сам. Нам очень трудно будет, хоть я твердо уверен, что выдержу издание до января. Лишних 3000 нас бы совершенно обеспечили.{702} Но как хочешь. Александр Павлович не побоялся дать брату весной. Пишу это от себя. Эмилия Федоровна кланяется тебе. Писать она еще никому не может. Прощай. Размысли о том, что я написал тебе. Дело будет доброе и благородное и в высшей степени верное. Мой задушевный и братский поклон твоей супруге{703} и поцелуй твоим детям.{704}
До свидания, голубчик.
Твой брат Ф. Достоевский.
Кстати: ты неоднократно винил нас всех, что тебе ничего не пишут. Брат все последние два года был постоянно в тревоге. Я же жил последний год подле больной в чахотке бедной моей Маши. Нынешним летом я рассчитывал ехать за границу в Италию и в Константинополь и на обратном пути, через Одессу, думал прогостить у тебя три дня в Екатеринославе, хотя бы пришлось сделать крюку.{705}
88. И. С. ТУРГЕНЕВУ{706} 20 сентября 1864. Петербург
Петербург, 20 сентября.
Любезнейший и многоуважаемый Иван Сергеевич,
Егор Петрович говорил мне, что Вы, во-1-х, хорошо расположены к нашему журналу, а во-2-х, рассказывал мне, что и Вы, и он в Бадене были в некотором недоумении насчет имени Порецкого, объявленного нашим официальным редактором. Из слов Ковалевского я понял (если не ошибаюсь), что если Вы и дали бы нам, может быть, Вашу повесть или роман в «Эпоху» (то есть в будущем, когда напишете), но незнакомое имя Порецкого теперь Вас способно отчасти остановить. Считаю нелишним объяснить Вам всю суть дела. Порецкий наш знакомый (мой и покойного брата) через Майковых лет еще 17 тому назад. Когда-то он составлял «Внутреннее обозрение» в «Отечеств<енных> записках». Этим занимался он и во «Времени» в 61-м году, потом его сменил Разин. Теперь мне объявили, что я официально редактором быть не могу и чтоб я подыскал официального редактора. Порецкий человек тихий, кроткий, довольно образованный и без литературного имени (если уж не колоссальное литературное имя, как, наприм<ер>, Писемский, то уж лучше пусть совсем без имени; для журнала выгоднее), но главное: статский советник. Я и представил его как редактора, и так как он совершенно подходил к условиям, то его и утвердили. Он помогает в редакции и даже стал писать «Внутреннее обозрение», но издаем мы все, прежние сотрудники, а главное, я. И дело идет, кажется, недурно, и средства у нас теперь есть.
Но вот что: на публику все эти перемены имеют тоже чрезвычайное влияние. Теперь, именно теперь, нам надо показать, что нас не чуждаются прежние капитальные сотрудники, а если Вы будете участвовать в журнале, то публика поймет наконец, что журнал на очень хорошей дороге. И потому не стану от Вас скрывать, сколько будет значить для нас Ваше участие. Напишите мне, Иван Сергеевич, очень Вас прошу об этом, можете ли Вы нам обещать первую Вашу повесть или роман?{707} Подписчиков у нас довольно. По беспристрастию, по честности литературной (то есть не кривим душой) и по критическому отделу наш журнал будет стоять первым. «Современник» страшно падает, а «Русский вестник» обратился в сборник. Не хвалюсь, впрочем. Одним словом, что будет, то будет, а мы постараемся.
Мы немного запоздали. Смерть брата остановила на два месяца издание, и хоть и все опоздали, но мы больше всех. Но догоним. Я перенес дело в другую типографию, и работаем усиленно. Хочется январскую книгу 65-го года издать раньше всех.{708} До сих пор я не мог ни одной строки написать сам. Работаю день и ночь и уже имел два припадка падучей. Все дела на мне, а главное — издательская часть; у семейства я теперь один. Но, слава Богу, кой-что уже устроено, и я не теряю надежды.
Повторю Вам еще: Ваше участие для нас слишком много значит. Если нас поддержите — не раскаетесь. Конечно, всякий свое хвалит; но ведь это лучше, чем если б я смотрел на свое теперешнее занятие скептически. Как бы я желал, чтоб Вы получали наш журнал.{709}
Островский только что прислал теплое письмо. Обещает непременно в течение года две комедии (а у меня есть статья в этом номере об Островском, хоть и хвалебная, но слишком уж, может быть, беспристрастная.{710} Он ее и не видал еще. Но не хочу и думать, чтоб она произвела на него какое-нибудь враждебное журналу влияние).
До свидания. Крепко жму Вашу руку и пребываю Ваш весь
Ф. Достоевский.
89. А. В. КОРВИН-КРУКОВСКОЙ 14 декабря 1864. Петербург
Милостивая государыня Анна Сергеевна,
Я Вам пишу: Анна Сергеевна, а наверно не знаю. И потому будьте так добры, уведомьте меня, правильно ли пишу или нет?
Посылаю Вам 181 руб. (сто восемьдесят один рубль) за Вашу повесть «Послушник», которая напечата<на> в «Эпохе», в 9-м (сентябрьском) №, под названием «Михаил». Название «Послушник» было не то чтоб запрещено, а забраковано духовной цензурой. Эту повесть дух<овная> ценз<ура> первоначально запрещала, и потому я должен был согласиться на многие вымарки и исправления. Некоторые из этих исправлений и по моему личному убеждению — были нужны.
(Н<а>п<ример>, все чувства Михаила по поводу монастыря и монахов по возвращении из Москвы и перед отъездом в Москву были вымараны, а по-моему, и хорошо, потому что упоминать о них лишнее. Кто не поймет их и без разжевывания? От этого сокращения повесть становится короче, сжатее и нисколько не темнее. Всё ясно. При этом прибавлю, что величайшее умение писателя — это уметь вычеркивать. Кто умеет и кто в силах свое вычеркивать, тот далеко пойдет. Все великие писатели писали чрезвычайно сжато. А главное — не повторять уже сказанного или и без того всем понятного. Простите за это отступление.) Может быть, я слишком наивен, высовываясь Вам давать советы. (Мне бы и первое письмо Ваше, где Вы просили советов, не следовало бы принимать буквально, не так ли?){711}
Повесть Ваша («Михаил») всем близким к редакции людям и постоянным нашим сотрудникам — очень понравилась. Один из них (Страхов, он же пишет «Заметки летописца»), мнению которого я более всех доверяю, — находит у Вас большое прирожденное мастерство и разнообразие. (Разнообразие, как, наприм<ер>, сюжет «Сна» и «Монашеская жизнь».) Вообще «Михаил» многим нравится. «Сон» же не всем. Мое мнение Вы знаете.
Вам не только можно, но и должно смотреть на свои способности серьезно. Вы — поэт. Это уже одно много стоит, а если при этом талант и взгляд, то нельзя пренебрегать собою. Одно — учитесь и читайте. Читайте книги серьезные. Жизнь сделает остальное.
Да еще надобно верить. Без этого ничего не будет.
Идеал Ваш проглянул недурно, хоть и отрицательно. Михаил, который не может по натуре (то есть бессознательно) помириться с чем-нибудь, что ниже идеала, — идея глубокая и сильная.{712}
Вы мне не ответили на последнее письмо (несколько строк) при отсылке Вам денег за повесть «Сон». И я до сих пор не знаю, получили ли Вы их или нет?
И потому, сделайте одолжение, напишите хоть два слова, что получили деньги за «Михаила» (которые теперь посылаю). За «Михаила» я рассчитал по 50 руб. с листа.
Искренно преданный Вам
Ваш слуга Ф. Достоевский.
14 декабря/64.
Извините, что я опоздал выслать Вам деньги за «Михаила» две недели.
90. И. С. ТУРГЕНЕВУ{713} 13 февраля 1865. Петербург
Февраля 13-го/65.
Многоуважаемый Иван Сергеевич,
П. В. Анненков передал мне еще неделю тому назад, чтоб я выслал Вам братнин долг за «Призраки», триста рублей. Об этом долге я и понятия не имел. Вероятно, брат мне говорил о нем тогда же, но так как память у меня очень слабая, то я, разумеется, забыл; да и прямо это меня тогда не касалось. И жаль мне очень, что я не знал об этом долге еще летом: тогда у меня было много денег, и я наверно тотчас бы Вам, без Вашего требования, его выслал.
Боюсь, что теперь очень запоздал. Но в эти 8 дней выходила книга (январская), да к тому же я едва на ногах стоял больной, а между тем так как в исполнительном по журналу деле я почти один, то, несмотря на болезнь, хлопотал день и ночь. Не скрою тоже, что и денег было мало, у нас подписка запоздала и теперь только с выходом 1-й книги повысилась.
В последнее время, с 28 ноября, когда вышла наша сентябрьская книга, по 12 января (выход январской),{714} я, в 75 дней, выдал 5 номеров, в каждом номере средним числом 35 листов. Можете представить, каких хлопот это стоило, и это одно уже Вам даст понятие, во что я теперь обратился? Сам не знаю: я какая-то машина.
Теперь буду иметь время не 2 недели, а уже месяц на издание книги. Надеюсь сделать журнал по возможности интересным. Долгов много: очень трудно будет, но выдержу год, и к следующему году станем твердо на ноги.
Вы писали мне, что удивляетесь моей смелости в наше время начинать журнал.{715} Наше время можно характеризовать словами: что в нем, особенно в литературе, нет никакого мнения; все мнения допускаются, всё живет одно с другим рядом; общего мнения, общей веры нету. Кому есть что сказать и кто (думает по крайней мере) что знает, во что верить, тому грех, по-моему, не говорить. Насчет же смелости — отчего не сметь, когда все говорят всё, что им вздумается, когда самое дикое мнение имеет право гражданства? Впрочем, что говорить об этом. Вот приезжайте-ка да поприсмотритесь на месте к нашей литературе — сами увидите.