Том 15. Письма. 1834—1881 - Достоевский Федор Михайлович 50 стр.


Паша мне писал, что нельзя ли ему, по крайней мере, сделать на мое имя заем, и назначал человека, который мог бы дать под мою расписку деньги. Этот человек — один Гаврилов, бывший фактор типографии, в которой печатался наш журнал. Человек так себе, пожилой, не без некоторых достоинств, хитроватый и имеющий деньжонки. Он у меня раз купил второе издание романа («Униж<енные> и оскорб<ленные>») за 1000 р. Другой раз он ко мне как-то пришел; я спросил его: «Гаврилов, у Вас есть деньги?» — «Есть немного». — «Дайте мне 1000 руб.?» — «Извольте», — и принес в тот же день, под вексель, разумеется на отличные проценты, не помню какие. Эту 1000 я третьего года ему отдал всю. Действительно, этот человек мог бы дать. По просьбе Паши я написал ему письмо, а Паше послал и расписку в 200 р. (за 160 р., которые Паша хотел бы взять у него на мое имя, для себя и для Эм<илии> Федоровны, находящейся в нищете и заболевшей). Срок 1-е января. Не знаю, получил ли с него Паша? Голубчик, ради Бога, если увидите Пашу, спросите его, получил ли он, и если еще он не отвечал мне, то понудьте его отвечать немедленно,{1033} но так, чтоб письма его не пропадали. (Очень может быть, что он как-нибудь посылает так небрежно, что они пропадают, а пожалуй, и другие причины — не знаю.) Вас же прошу написать мне (а Вы, верно, не будете так же долго не отвечать мне, как я Вам, потому что простите меня за это и поймете действительную тягость моего положения и работы), получил ли Паша с Гаврилова, потому что я ужасно беспокоюсь о том, что с ним будет, если он не получит? Я ведь чувствую, что он в последней крайности. Разумеется, я не прошу Вас нарочно ехать с дачи отыскивать Пашу. Он, вероятно, и к Вам сам явится. Но между тем вот об чем я хотел спросить Вашего совета:

Очень может быть, что Гаврилов, если у него есть деньги налицо, был бы опять расположен мне дать рублей тысячу на год (то есть 800, если Паше дал 200); разумеется, под вексель. Вексель можно и отсюда написать. Да, сверх того, через 11/2 года (по контракту) мне придется получить с Стелловского за «Преступление и наказание» (которое он наверно напечатает в своем издании моих сочинений, имея право по контракту, но только не раньше 1-го января 1870 года и так как уже он опубликовал об этом в газетах){1034} — не менее 650 р. или 700 в виде доплаты (так у нас по контракту, и это наверно). Не заложить ли мне этот контракт, то есть право получения по нем с Стелловского денег, — Гаврилову, чтоб заохотить его дать эту тысячу? Не предложить ли это Гаврилову? А мне 800 р. были бы очень теперь спасительны, даже за огромные проценты. Кроме некоторых долгов, которые необходимо уплатить, — надо внести проценты за заложенную мою мебель и вещи в Петербурге, иначе пропадут, — а это дороже тысячи руб. Наконец, из этих 800 капелька денег осталась бы и мне сюда, а уж Бог видит, как нам здесь надо. Я писал Паше, чтоб он сходил к Гаврилову и, не говоря ему всего, зондировал бы его насчет того, мог бы он дать или нет? Но Паша человек юный и неопытный. (Притом я хоть и написал Паше об этой моей мысли занять для себя 800 руб., но, признаюсь Вам, я смотрю на эту мысль даже и теперь только как на фантазию и много не жду от нее, потому что сам еще не решился, да и не знаю, что может сказать Гаврилов.) Одним словом, я бы желал знать, как у него обошлось с Пашей, чтоб судить о его расположении, и 2-е) желал бы Вашего совета: делать или не делать? Прибавлю, что Гаврилов — человек горячий (и трусливый вместе) и предприимчивый. По его собственному признанию, он от «Унижен<ных> и оскорбленных» был с барышком. Этот человек, если он только издает иногда и не прекратил теперь этих попыток издательских, как прежде, мог бы уж по тому одному не отказать мне в деньгах, что надеялся бы выгодно купить у меня право издания (ну хоть «Идиота», если окончание будет хорошо), хотя я, разумеется, и не заикнусь делать предложения. На всякий случай, его адресс теперешний: у Вознесенского моста, в доме Китнера, при типографии Головачева, Гаврилов, фактор в типографии. Я, голубчик, не смею утруждать Вас и не прошу ходить к Гаврилову, потому что и не надо, но на всякий случай только сообщаю этот адресс.

Я до того заработался, что отупел и голова как забитая. От Вас писем жду всегда как царства небесного. Голос из России, от друга — что же драгоценнее? Нечего мне Вам написать, никаких новостей, тупею и дурею я здесь. И, однако же, пока не кончу романа — ничего предпринять нельзя. А тогда, во что бы то ни стало, приеду в Россию. А чтоб кончить роман, нужно сидеть пять месяцев по 8 часов в день minimum, не вставая. Долг Каткову я наполовину уж отработал. Отработаю и остальное. Пишите мне, друг мой, Христа ради, пишите. Жена кланяется Вам и Анне Ивановне. Она вас обоих очень любит. Засвидетельствуйте Анне Ивановне мое уважение. Анна Николавна тоже просила Вам поклониться. До свидания. Обнимаю Вас. Вам преданный и искренний


Ф. Достоевский.


В 4-х главах, которые прочтете в июньском номере (а может, только в 3-х, потому что четвертая запоздала), попробовал эпизод современных позитивистов из самой крайней молодежи. Знаю, что написал верно (ибо писал с опыта; никто более меня этих опытов не имел и не наблюдал), и знаю, что все обругают, скажут нелепо, наивно, и глупо, и неверно.{1035} Адресс мой:

Suisse, Vevey (Lac de Genève).

A m-r Dostoiewsky, poste restante.

131. A. H. МАЙКОВУ{1036} 21 июля (2 августа) 1868. Веве

Вевей, 19[88]/2 августа/68.


Добрейший и любимый друг мой, незабвенный Аполлон Николаевич, беру перо, чтоб написать Вам три строки.

Я послал Вам большое письмо в июне м<еся>це, в ответ на Ваше, написанное в мае. То письмо Ваше (майское) доказало мне, что Вы не только на меня не сердитесь ни за что (что я мог сдуру вообразить, по больному моему характеру), — но даже и любите меня по-прежнему. Не ответил я сию минуту, потому что день и ночь сидел 20 дней сряду за работой, которая плохо шла.{1037} Но на письмо мое к Вам, ответное, июньское, большое и чрезвычайно для меня важное, я от Вас никакого ответа не получил до сих пор. Причины передо мной стоят две: 1) или Вы на меня за что-нибудь рассердились, или 2) пропало мое письмо или Ваше.

Я ни за что не верю первой причине: Ваше письмо (последнее, майское) было такое, что я не могу понять, можно ли после таких добрых чувств ко мне опять вдруг на меня рассердиться, и потому я слепо верю, что письмо мое пропало. Верю потому еще, что имею причины так думать: я слышал, что за мной приказано следить.{1038} Петербургская полиция вскрывает и читает все мои письма, а так как женевский священник, по всем данным (заметьте, не по догадкам, а по фактам), служит в тайной полиции,{1039} то и в здешнем почтамте (женевском), с которым он имеет тайные сношения, как я знаю заведомо, некоторые из писем, мною получаемых, задерживались. Наконец, я получил анонимное письмо о том, что меня подозревают (черт знает в чем), велено вскрывать мои письма и ждать меня на границе, когда я буду въезжать, чтобы строжайше и нечаянно обыскать.{1040}

Вот почему я твердо уверен, что или мое письмо не дошло, или Ваше ко мне пропало. NB (Но каково же вынесть человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающему государя, — каково вынести подозрение в каких-нибудь сношениях с какими-нибудь полячишками или с «Колоколом»!{1041} Дураки, дураки! Руки отваливаются невольно служить им. Кого они не просмотрели у нас, из виновных, а Достоевского подозревают!)

Но не в том дело. Письмо это Вам доставит сестра жены моей{1042} из рук в руки.

Это все-таки не письмо, а три строчки, потому я уж и не знаю, что написать Вам. Все-таки ведь я не имею Вашего письма у себя. Аполлон Николаевич, друг мой. (Вы меня сами называли другом!) Как мне тяжело было в это время иногда от мысли, что Вы на меня сердитесь!

Напишите же мне, напишите в обоих случаях: если сердитесь, то объясните причину. Если не сердитесь, напишите, что меня любите.

Я был очень несчастен всё это время. Смерть Сони и меня и жену измучила. Здоровье мое некрасиво; припадки; климат Вевея расстроивает нервы.

При первых средствах намерен выехать из Вевея. (Но, во всяком случае, если сейчас ответите, то адресуйте по-прежнему: Vevey (Lac de Genève), poste restante.)

Романом я недоволен до отвращения. Работать напрягался ужасно, но не мог: душа нездорова. Теперь сделаю последнее усилие на 3-ю часть. Если поправлю роман — поправлюсь сам, если нет, то я погиб.{1043}

У жены расстроены нервы, худеет и здоровье хуже и хуже.

Вот почему я твердо уверен, что или мое письмо не дошло, или Ваше ко мне пропало. NB (Но каково же вынесть человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающему государя, — каково вынести подозрение в каких-нибудь сношениях с какими-нибудь полячишками или с «Колоколом»!{1041} Дураки, дураки! Руки отваливаются невольно служить им. Кого они не просмотрели у нас, из виновных, а Достоевского подозревают!)

Но не в том дело. Письмо это Вам доставит сестра жены моей{1042} из рук в руки.

Это все-таки не письмо, а три строчки, потому я уж и не знаю, что написать Вам. Все-таки ведь я не имею Вашего письма у себя. Аполлон Николаевич, друг мой. (Вы меня сами называли другом!) Как мне тяжело было в это время иногда от мысли, что Вы на меня сердитесь!

Напишите же мне, напишите в обоих случаях: если сердитесь, то объясните причину. Если не сердитесь, напишите, что меня любите.

Я был очень несчастен всё это время. Смерть Сони и меня и жену измучила. Здоровье мое некрасиво; припадки; климат Вевея расстроивает нервы.

При первых средствах намерен выехать из Вевея. (Но, во всяком случае, если сейчас ответите, то адресуйте по-прежнему: Vevey (Lac de Genève), poste restante.)

Романом я недоволен до отвращения. Работать напрягался ужасно, но не мог: душа нездорова. Теперь сделаю последнее усилие на 3-ю часть. Если поправлю роман — поправлюсь сам, если нет, то я погиб.{1043}

У жены расстроены нервы, худеет и здоровье хуже и хуже.

Я написал перед Вашим письмом письмо к Паше; он просил, нельзя ли занять у одного отдающего под залог деньги (бывшего знакомого фактора типографии){1044} на мое имя. Так как и в Вашем письме подтвердили Вы о его нуждах, то я позволил занять и послал расписку в 200-х рублях, так как они просили и требовали. До сих пор от Паши никакого ответа.

Перед Вами я преступник. Ваши 200 до сих пор за мной! Отдам, не обвиняйте меня! Если б Вы знали, сколько я вынес, но отдам! Что скажет 3-я часть.

Если перееду, то, главное, чтоб спасти жену.

Она кланяется Вам, жмет руку. Мой и ее поклон искренний многоуважаемой Анне Ивановне.


Ваш весь Ф. Достоевский.


Имею причины подозревать, что и Паша ни письма, ни расписки от меня не получил. Расписка в 200 рублях. Если перехватили на почте, то где же она может быть? Все-таки документ важный.

Не обратиться ли мне к какому-нибудь лицу, не попросить ли о том, чтоб меня не подозревали в измене Отечеству и в сношениях с полячишками и не перехватывали моих писем? Это отвратительно! Но ведь они должны же знать, что нигилисты, либералы «современники» еще с третьего года в меня грязью кидают{1045} за то, что я разорвал с ними, ненавижу полячишек и люблю Отечество. О подлецы!

132. РЕДАКТОРУ ОДНОГО ИЗ ИНОСТРАННЫХ ЖУРНАЛОВ Конец августа — начало сентября 1868. Веве Черновое


Господин редактор,


Позвольте иностранцу прибегнуть к благосклонной помощи Вашего уважаемого журнала для ниспровержения лжи и восстановления истины.

Вот уже год, как я живу в Швейцарии. Выезжая прежде из России за границу, я только проезжал мимо, путешествовал. Теперь же в первый раз поселился на месте, не езжу как путешественник, а живу в чужой земле, на одном месте. Таким образом, в первый раз в моей жизни заметил во всей силе многое из того, чего бы мне и в голову не пришло, если б я только проезжал путешественником.

Между прочим, меня чрезвычайно поразило необыкновенное незнание европейцев почти во всем, касающемся России. Люди, называющие себя образованными и цивилизованными, готовы часто с необычайным легкомыслием судить о русской жизни, не зная не только условий нашей цивилизации, но даже, наприм<ер>, географии. Не буду распространяться об этой неприятной и щекотливой теме.{1046} Замечу только, что самые дикие и необычайные известия из современной жизни России находят в публике полную и самую наивную веру. Нельзя не заметить, что масса этих известий увеличивается как в газетах, так и в отдельных изданиях, что, конечно, составляет признак всё большего и большего интереса, который возбуждает мое Отечество в массах европейской публики.

Всем известно, что есть в Европе несколько периодических изданий, почти специально назначенных ко вреду России.{1047} Не прекращается тоже в разных краях Европы и появление отдельных сочинений с тою же целью. Эти книжки имеют большею частию вид обнаружения тайн и ужасных секретов России. Человек, европеец или русский, долго страдавший и негодовавший в России, собиравший сведения, случайно поставленный так, что мог добраться до истины и до обнаружения чрезвычайных фактов, успевает наконец покинуть несчастную страну, в которой он задыхался от негодования, и где-нибудь за границей, где уже русское правительство над ним бессильно, издает наконец книгу — свои наблюдения, записки, секреты. Его издатель спешит надписать на заглавной странице «собственность издателя» — и вот масса публики, в чем я твердо убедился в этот год жизни моей за границей, с самой наивной добросовестностию верит, что всё это правда, святая истина, а не спекуляция на благородных чувствах читателя, не продажа на фунты или на метры благородного негодования, отлично фабрикованного для двух целей — для вреда России и для собственной выгоды, потому что благородное негодование все-таки продается, и продается с выгодой. Книжка издателю окупается, «труд» сочинителя тоже.

Таких книжек я видел много, некоторые из них читал. Фабрикованы они или иностранцами, или даже русскими, — во всяком случае людьми, необходимо бывшими в России. В них называются известные имена, сообщается история известных лиц, описываются события, действительно бывшие, — но всё это описание неверно, с искажением для известной цели. И чем более автор лжет, тем становится он наглее. Промахи против истины и умышленные клеветы до такой степени иногда наглы и бесстыдны, что становятся даже забавны; я часто смеялся, читая эти сочинения. Тем не менее они вредны, — так, как и всякая клевета, всякое искажение истины. От всякой клеветы, как бы она ни была безобразна, все-таки что-нибудь остается. Кроме того, в массах европейской публики распространяются ложные, искаженные мнения и тем сильнее, чем малоизвестнее европейцам русская жизнь, а ложные мнения, ложные убеждения могут вредить в этом случае и не одной России. Таково по крайней мере мое убеждение.

И, однако, признаюсь, я никогда не взял бы на себя труда обнаруживать в этом случае ложь и восстановлять истину: труд слишком был бы уж унизителен. По прочтении некоторых из этих сочинений мне становится всегда почему-то чрезвычайно стыдно: или за автора, или за себя, что я взял на себя труд читать такую наглую нелепость.

Но вот на днях случайно попалась мне на глаза книжонка «Les mystères du Palais des Czars (sous l’Empereur Nicolas I). Par Paul Grimm. Propriété de l’éditeur. Vurzbourg, F.-A. Julien libraire-éditeur, 1868».[89] В этой книжке описывается собственная моя история, и я занимаю место одного из главнейших действующих лиц. Действие происходит в Петербурге, в последний год царствования императора Николая, то есть в 1855 году. И хоть бы написано было: роман, сказка; нет, всё объявляется действительно бывшим, воистину происшедшим с наглостью почти непостижимою. Выставляются лица, существующие действительно, упоминается о происшествиях нефантастических, но всё до такой степени искажено и исковеркано, что читаешь и не веришь такому бесстыдству. Я, например, назван моим полным именем Théodore Dostoiewsky, писатель, женат, председатель тайного общества.{1048}

133. А. Н. МАЙКОВУ{1049} 26 октября (7 ноября) 1868. Милан

Милан, 7 октября[90] / 26 ноября[91] 68.


Дорогой друг Аполлон Николаевич,


Давно уже, недели три назад, получил я Ваше письмо и не отвечал сейчас, потому что занят и душою и телом работой; и хоть и можно было найти час-другой, чтоб ответить, но мне так тяжело бывает в рабочее время, что, ей-богу, сил нет писать,{1050} тем более когда от души хотел бы поговорить. А тут стал ждать Ваше второе письмо, которое получил наконец вчера и за которое очень Вас благодарю, бесценный друг. Но прежде всего — никакого никогда я не имел на Вас неудовольствия и говорю это честно и совестливо, но, напротив, думал, что Вы на меня рассердились за что-нибудь. Во-первых, то, что Вы перестали писать, а для меня Ваше письмо здесь — событие в жизни; Россией веет, праздник, буквально говоря. Но как Вы-то могли подумать, что я из-за какой-нибудь идеи или фразы мог обидеться! Нет, у меня сердце другое. И вот что: познакомился я с Вами 22-х лет (в первый раз у Белинского, помните?).{1051} С тех пор много раз швыряла меня жизнь туда и сюда и изумляла иногда своими вариациями, а в конце концов теперь, в эту минуту — ведь один Вы, то есть один такой человек, в душу и сердце которого я верю и которого я люблю и с которым идеи наши и убеждения наши сошлись в одно. Можете ли Вы мне не быть дороги, почти как покойный брат был для меня?{1052} Письма Ваши меня обрадовали и ободрили, потому что нравственное состояние мое очень плохо. И во-первых, работа меня измучила и истощила. Вот уж год почти, как я пишу по 31/2 листа каждый месяц, — это тяжело. Кроме того, — нет русской жизни, нет впечатлений русских кругом, а для работы моей это было всегда необходимо. Наконец, если Вы хвалите мысль моего романа,{1053} то до сих пор исполнение его было не блестящее. Мучает меня очень, что напиши я роман вперед, в год, а потом месяца два-три переписки и поправки, и не то бы вышло, отвечаю. Теперь, как уж всё мне самому выяснилось, я это ясно вижу.

Назад Дальше