— Похоже, свадьба удалась.
— По-моему, все они удаются, нет? — ответил Билли. — То есть у тех, кому действительно хочется стать мужем и женой.
— Если бы в счет шло только это желание, они могли бы просто-напросто заглянуть к мировому судье и сберечь твоему отцу пять тысяч долларов.
— Да брось ты. Неужели этот сабантуй обошелся в пять штук?
— Ты бы сильно удивился, узнав, каких затрат он стоил. Вы, дети, ни малейшего представления об этом не имеете.
Билли присвистнул.
— Пять штук, — повторил он. — За одну попойку.
— Вот когда женишься ты, — сказала Мэри, — твоему отцу тратиться не придется. Платить за все будет семья твоей жены.
— Когда женюсь я, — ответил он, — мы просто-напросто заглянем к мировому судье. А если кому-то придет охота раскошелиться на пять штук, так мы на них лучше год в Европе проведем.
— У девушки, которую ты возьмешь в жены, могут оказаться другие желания.
— А я не возьму в жены девушку, у которой окажутся другие желания.
Танец закончился, Билли повел ее обратно к столу. Мэри шла, держась за локоть сына, розоватые туфельки ее холодновато светились на индиговом ковре бальной залы, точно цветы мяты. Это был ее сын, уже вставший на путь, который ведет в Гарвард. Мэри ясно сознавала, как он вырос, какими большими стали его руки. Она так любила его. Он все еще оставался ее ребенком, самым умным из ее детей, обещающим так много, с так сильно попорченной прыщами кожей, что лишь увеличивало страшную силу ее любви. Билли казался ей и бесплотным, и мучительно земным. Только он, единственный из ее детей, страдал от обид и гордыни, которые ей удавалось читать как по писаному.
В ту ночь она, уже облачившись в ночную сорочку, лежала в постели и наблюдала за раздевавшимся Константином. Его тело, одрябшее, густо поросшее волосом, пробуждало в ней нежность, имевшую почти такое же отношение к чувствам материнским, какое и к любовным. Муж мог быть ее старшим сыном, упрямым, непокорным, неуправляемым. Она могла относиться к нему с любовью, более-менее, если думала о нем как о непутевом мальчишке, причиняющем время от времени вред тем, кто его окружает, подверженном вспышкам дурного нрава, но обладающем честным сердцем, которое переживет его ребячливую необузданность. К зрелым годам Константин и вправду обзавелся своего рода ребячливостью, и Мэри жила рядом с ним как с мальчиком, толстым и вздорным. Раздевшись до трусов, он присел на край кровати и произнес:
— Ну, вот она и уходит. Замужняя женщина.
— Угум. — Мэри все еще пребывала на краешке легкого, воздушного мира, созданного желтой пилюлей.
— Замужняя, — повторил Константин.
— По-моему, свадьба прошла хорошо, правда? — сказала Мэри. — Оркестр внушал мне некоторые сомнения, но в целом все, кажется, сложилось удачно.
Константин, ничего не ответив, встал, натянул пижамные штаны. Он немного перебрал на свадьбе, и потому движения его отличались сейчас продуманной осторожностью, впрочем, Мэри думала не об этом. Она думала об устроенной ею свадьбе, об обеде на две с лишним сотни персон и о том, как старалась не позволять себе волноваться по поводу сопровождавших его неприятных эпизодов — малопристойного тоста, произнесенного партнером Константина, перепалки одного из десятников с его супругой в осыпанном цветками фуксии платье. И старалась не думать также о будущих свадьбах подружек Сьюзен, семей которых почти не знала, потому что была итальянкой, женой грека-строителя. Из гостей Тодда не напился никто.
— Вот без чего бы я обошлась, так это без тоста Ника Казанзакиса, — сказала она.
— Ник молодчина, — ответил Константин. — Ну, любит иногда пошутить. Он же никого не задел.
— Задел — Бетти Эмори. Я сидела с ней рядом. И видела, как она поджала губы.
— Да и хрен с ней, с Бетти Эмори. У этой бабы, судя по ее виду, кол в заднице торчит.
— О, замечательно. Очень изящный отзыв о леди. Я тебе одно скажу — она настоящая леди. Чего не скажешь о половине сегодняшних женщин.
Константин забрался в постель. Запах спиртного мешался с его, хорошо знакомыми Мэри, собственными запахами.
— Давай не будем ссориться, — сказал он. — Хотя бы сегодня.
— Очень хорошо. С превеликим удовольствием обойдусь без ссоры.
Он натянул одеяло на грудь. Какое измученное у него лицо, подумала Мэри, какое усталое. Он стареет.
— Сегодня была свадьба нашей дочери, — сказал Константин.
— Да.
— И теперь она миссис Эмори. Сьюзен Эмори.
— Я знаю.
Мэри выключила свет. В темноте начали неторопливо проступать отдельные детали обстановки: половинка туалетного столика Мэри с его овальным зеркалом, ближняя к кровати ножка шезлонга, в котором никто никогда не сидел. Стало слышным тиканье стоявших на столике у кровати часов. А следом возник и еще один звук, странный, — поначалу Мэри решила, что он доносится с улицы, но потом поняла: это плачет, отвернувшись от нее, Константин. Она приложила ладонь к его спине, расчерченной широкими полосками пижамы.
— Кон? — сказала она. Муж не ответил. — Кон? Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, — сдавленно отозвался он.
— Что с тобой, Кон?
— Ничего.
— Ну как же ничего?
Прошла наполненная звуками плача минута. Вся моя жизнь, думала Мэри, протекает не во мне, а снаружи меня. И я ничего о ней не знаю.
Наконец Кон произнес:
— Не могу поверить, что она и вправду ушла.
Эти слова наслали на него новую волну рыданий, и звучание их казалось не вполне человеческим, похожим скорее на треск, с которым рвется мокрая бумага. Мэри ощущала и сострадание к нему, и, пожалуй, в той же мере, раздражение.
— Сьюзен не ушла, — сказала она. — Просто у нее началась своя жизнь. Да и Нью-Хейвен не так уж далеко отсюда.
— Она ушла, — ответил Константин. — Она больше не наша.
— Так ведь она уже долгое время не была полностью нашей, верно?
— Она была моей, — произнес Константин.
Мэри поняла. И отогнала от себя эту мысль.
— Ты просто устал, — сказала она. — И выпил лишнего. Встанешь утром, и все будет хорошо.
Он повернулся к ней. Искаженное плачем лицо его казалось в темноте безумным, старым.
— Прошу тебя, — выдавил он и протянул к ней руки, а когда она не приняла объятия, уткнулся ей в шею горячим, мокрым лицом и сказал еще раз: — Прошу тебя.
— Ты просто устал, — повторила она. — И выпил.
— Не только это, — ответил он. — О Господи.
Он поцеловал ее в шею, взял за подбородок, прижался губами к ее губам. Они не любили друг дружку — сколько уже? — полгода? Больше? И эта ночь ночью любви не станет, во всяком случае для нее. Она давно начала понемногу выигрывать битву, которую вела со своими чувствами. И не один уже год чувствовала, как желание покидает ее, гаснет, словно свет в отходящем ко сну доме. Случались мгновения, когда на нее, лежавшую вот здесь, в постели, нападала паника. Так совершалась ее судьба, так будущее вшивало себя стежками в ее кожу. Другой жизни, отличной от этой, не будет. Ее чувства, сам ее страх, стали, похоже, привычными ей, — частью того, что она подразумевала, произнося слова «моя жизнь». Ну так вот, сегодня она никакого желания что-то менять в своей жизни не испытывает. И уж не с Константином же, слезливым и пьяным, и не после такого трудного дня.
Она высвободила губы, сказала:
— Давай спать, милый. Утром тебе станет лучше.
— Я не могу заснуть, — пожаловался он.
— Можешь-можешь, — заверила она его тоном, каким разговаривала с детьми, пробудившимися от страшного сна. И в который раз подивилась прозвучавшей в ее голосе материнской убежденности. «Они верят мне, своей матери. Верят, что я знаю, о чем говорю».
— Ты просто закрой глаза, — сказала она. — Даже опомниться не успеешь, а уже заснешь.
И, к ее удивлению, он послушался. Тихо вернулся на свою половину кровати, словно назойливый мальчишка, жаждущий порядка, даже когда он твердит, будто ему хочется, чтобы в мире было побольше шума и треволнений. Мэри тихо лежала рядом, с материнской озабоченностью вслушиваясь в затихающие рыдания мужа. И только когда он заснул, на нее накатил ужас, столь могучий и невыразимый, что она выскочила из постели и приняла сразу три пилюли, дабы оделить себя непритязательным даром сна.
Мэри достала из ящика щетку для волос, дешевый браслетик, янтарный брусочек мыла. Она понимала: нужно остановиться. И утешила себя тем, что составила краткий список своих достоинств. Все, что она украла, было дешевым, и ни одной из этих вещиц она ни разу не воспользовалась. А пока она ими не пользуется, они не смогут ее обличить. Сьюзен присылала с Гавайев, где проводила медовый месяц, почтовые открытки, короткие, не содержавшие подробностей уверения в счастье, написанные почерком более замысловатым и взрослым, чем тот, какой помнила Мэри. Она прикрепляла их разного рода магнитиками к дверце холодильника. А украденные вещи складывала в ящик комода, подальше от глаз, пока запас их не приобрел сходство с приданым нищенки невесты.
Мэри достала из ящика щетку для волос, дешевый браслетик, янтарный брусочек мыла. Она понимала: нужно остановиться. И утешила себя тем, что составила краткий список своих достоинств. Все, что она украла, было дешевым, и ни одной из этих вещиц она ни разу не воспользовалась. А пока она ими не пользуется, они не смогут ее обличить. Сьюзен присылала с Гавайев, где проводила медовый месяц, почтовые открытки, короткие, не содержавшие подробностей уверения в счастье, написанные почерком более замысловатым и взрослым, чем тот, какой помнила Мэри. Она прикрепляла их разного рода магнитиками к дверце холодильника. А украденные вещи складывала в ящик комода, подальше от глаз, пока запас их не приобрел сходство с приданым нищенки невесты.
1970
Он называл это балетом автомобилей. В происходившем присутствовала такая же сила и грация, такое же музыкальное спокойствие. Над проселочными дорогами свисали ветви черных деревьев, столбы изгородей тянулись вдоль них, темные и торжественные, как надгробные камни. За деревьями и столбами спали под голубыми от лунного света кровлями фермеры. Билли нравилось воображать тишину. И, рисуя ее себе, он еще пуще влюблялся в то, что делали с ней фары машин, их музыка и моторы. Мимо пронеслись три опаленные золотым и серебряным светом ветви. Пыль вскипала, желтея под фарами, и, покраснев, уносилась назад. Обрывки их любимых песен вторгались в фермерские сны.
— Балет автомобилей! — крикнул он с заднего сиденья и высунул свои большие, еще и увеличенные башмаками, ноги в окно. В такие мгновения ночи он ощущал, как перед ним разворачивается, похрустывая, новый мир любви и свободы.
Иногда это была машина, принадлежавшая отцу Ларри, иногда — отцу Бикса. Иногда, в ночи особенно удачные, обе. Отец Ларри ездил на зеленом «шевроле-импала», отец Бикса на «форде-гэлакси». В «шевроле» ощущалась порода, однако «форд» с его плавным резиновым ходом позволял развивать скорость, от которой у Билли щемило в животе и начиналась эрекция. И он каждый раз надеялся, что сегодня им достанется «форд».
— Быстрее, — сказал он. — Газани.
Голосом его говорила скорость. Он был самым маленьким, самым умным, внушавшим самую сложную любовь и ненависть. Радио играло «На высоте в восемь миль».
— Чокнутый, — сказала Дина. Она, как и Билли, сидела сзади, прижав свое большое колено к его, костлявому. Пухлые губы Дины покрывала светло-розовая помада, брови ее были вычернены жирным карандашом. Башмаки у нее были повыше Билловых. Она называла себя королевой пиратов.
— Да, — согласился он. — О да. Я чокнутый.
Она потерлась своим коленом о его. И на Билли накатила давно знакомая ему нервозность, перенимавшее дух ощущение западни. Сидевшие впереди Бикс и Ларри по очереди прикладывались под рев музыки к бутылке водки. Иногда это была водка, иногда пиво, — чем удавалось разжиться, то и пили. Как-то раз Дина сперла у отца бутылку crème de menthe[4] и Билли с Ларри вызеленили блевотиной целые три мили дороги.
— А что, мальчики, дамам здесь выпить не дают? — спросила Дина. Ларри протянул ей бутылку. Бикс сидел, вцепившись распрямленными руками в руль, безмолвный, смертоносно счастливый. В нем ощущалась некоторая подловатость. Ночь проносилась мимо с ее насекомыми, с чересполосицей оттенков черноты.
Дина глотнула водки, отдала бутылку Билли, оставив на горлышке вкус своей помады. Билли вглядывался в каштановые лохмы, украшавшие голову Бикса. Он наполнил рот водкой, ощутив ожог, подобие взрыва. И едва удержался, чтобы не завопить от восторга и счастья. Будущее все близилось, близилось.
— Балет автомобилей, — повторил он. — Пора исполнять фигуры высшего пилотажа.
— Какие? — спросил Ларри. Кожа у него была хуже, чем у всех остальных, пареньком же он был незлобливым и простым. Делал друзьям подарки, о которых они не просили. Стригся под Кита Ричардса.
— Восьмерку, — сказал Билли. Он опустил ноги на пол, наклонился вперед, просунув голову между головами Бикса и Ларри. На приборной доске неярко светились круговые шкалы, цифры. Три древесных ствола пронеслись мимо.
— Восьмерку, — повторил Билли, отдавая Ларри бутылку.
Бикс бросил машину к другому краю дороги, потом назад. Протестующе завизжали покрышки.
— Фигура «Б», — сказал Бикс. — Для разминки.
У Бикса был мозг солдата. Он целил собой в мир, точно торпедой.
— Совсем вы, мальчики, бутылку захапали, — сказала Дина.
— Давай немного побесимся, — сказал Билли в ухо Бикса. Член его уже успел одеревенеть от скорости. Бикса он и любил и побаивался. Низкая ветвь хлестнула по машине, точно огромное крыло.
— Ишь ты! — воскликнул Ларри.
— Девушка же может помереть от жажды, — произнесла Дина. Машина уже пропахла ее духами.
— Как? — спросил Бикс. И вернул бутылку Билли.
— Мы слишком долго катим по этой дороге, — ответил Билли. — Давай полетаем.
— Полетаем? Ты хочешь полетать?
— Да. О да.
— Ладно. Начали.
Бикс ударил по тормозам и резко вывернул руль. Машина влетела в канаву и сразу выскочила из нее. В лицо Билли ударили брызги водки. Под задней осью громко, как ломающаяся кость, треснул сучок.
— Ух! — сказал Ларри.
Машина подпрыгнула еще раз, упала на все колеса. Теперь они были в поле. Фары осветили его во всю длину, до вереницы тонких, испуганного вида деревьев.
Билли заулюлюкал. Дина взвизгнула:
— Что вы делаете?
— Восьмерку! — крикнул Билли, — Давай!
Он поднес бутылку к губам Бикса, наклонил ее. Водка полилась в рот и на рубашку Бикса. Бикс газанул, машина рванулась вперед, свет фар облил высокую, по колено человеку траву.
— Ну, улет, — сказал Ларри, и лицо его расплылось в улыбке знатока и ценителя.
Дина положила ладонь на плечо Билли. На пальцах ее было шесть колец. Одни серебряные, другие пластмассовые.
— Где мы? — спросила она севшим от водки голосом.
— В космосе, — ответил Билли. — Летим.
Сидящий где-то далеко, посреди музыки и яркого света, диджей поставил «Руби Тьюзди».
— Это же опасно, — сказала Дина.
— Знаю.
«Форд» шел по широкой дуге. В окна его врывались темнота и запах сырой травы. Оси машины бились о края рытвин, отчего подносить бутылку к губам было уже невозможно. Трава, деревья, клинья ночного неба мотались в свете фар. Билли хохотал, Дина тоже.
— Восьмерка, — сообщил Бикс с вкрадчивой безжалостностью пилота бомбардировщика.
Сердце Билли подскочило в груди. И он сказал себе, что любит безумство движения.
— Да, — подтвердил он. И поскольку приложить бутылку к губам Бикса было невозможно, плеснул водкой ему на макушку. Билли ощущал себя несущимся по самому краешку мира, в душе его расцветало терпкое счастье, летевшее слишком стремительно для обычной жизни. Только в гонке, только рискуя можешь ты проникнуть в другое измерение, рассекающее пространство и время на тройной скорости.
Ларри напевал вальс «Голубой Дунай»:
— Да-да-да-да, там-там, там-там.
— Жми! — вопил Билли. — Жми-жми-жми-жми-жми!
Корова появилась ниоткуда. Машина вошла во вторую петлю восьмерки — и вот, прошу любить, корова, черная с белым, огромная, как налетающий грузовик. Билли увидел ее поблескивающий черный глаз. Увидел, как она прянула белым ухом. И завопил. Ларри тоже. Бикс вывернул руль, машина с пронзительным механическим визгом словно бы сложилась, как карманный нож. В окна полетела сырая земля, мгновенно залепившая Билли глаза и рот. Машину занесло, потом она нырнула и встала — да так резко, что Билли бросило на переднее сиденье. Он ничего не видел. Лишь почувствовал, как врезается лбом во что-то и не жесткое и не мягкое. В голове его мелькнул обрывок сна: самум в пустыне и некто в темном плаще, бегущий по ней. Мик Джаггер пел: «Кто смог бы дать тебе имя?»
Потом музыка смолкла и наступила тишина, влажная, ветреная. Билли поморгал, стер с глаз землю, поморгал снова. И понял, что лежит на животе, глядя вниз, на ботинок. Грубый коричневый ботинок. Бикса. Он повернулся на бок, взглянул вверх.
Бикс сидел за рулем, улыбаясь, по лицу его текла кровь.
— Дерьмо, — фыркнул он. — Сраная матерь божия.
Билли уже понял, что лежит поперек переднего сиденья, а голова его забилась под приборную доску. Бикс и Ларри сидели на своих прежних местах, Дина помаргивала сзади, лицо ее выражало недоумение и благовоспитанность, какие появляются на лице человека, присутствующего при разговоре, тема которого ему непонятна.
— Авария, — сказал Билли. — Мы попали в аварию.
— Ничего себе.
— Дерьмо, — снова фыркнул Бикс. — Господи Исусе.
Кровь струйками стекала по его лбу. На кончике носа висела гранатовая капля.
— Ты ранен, Бикс, — сообщил ему Билли.