Плоть и кровь - Майкл Каннингем 12 стр.


Он понимал, что должен злиться. Да он и был зол, он еще помнил это, однако злость сгорела где-то вовне его, и сейчас пожарище поблескивало на солнце и капли воды стекали с его углей. Константин же, похоже, способен был ощущать лишь недоумение и стыд — такой, точно он сам совершил преступление.

— Мэри, — повторил он.

— Прошу тебя, Константин, — сильным голосом произнесла она сквозь слезы. — Сейчас нам с тобой разговаривать не о чем.

— Одеколон, — сказал он, — кольцо для ключей, брусок мыла.

Она кивнула и сказала:

— Это для Билли.

— Как?

— Я думала о нем, когда брала их. Ох, Кон, я пойду лягу. Мне нужно просто полежать какое-то время в постели.

— Но почему? — спросил он. — Денег у нас хватает. Мы же могли купить все это. Сколько оно стоит? Десять долларов, пятнадцать?

— Думаю, около того.

— Тогда почему же?

— Я не знаю.

Константин смотрел на нее и видел ту девушку, какой она была когда-то. Видел ее беззаботную самоуверенность, великолепную резкую гневливость, захватывающую дух легкость, с какой она танцевала, вела беседу, подносила к губам бокал. Видел, что сейчас, стоя посреди кухни, она и была и не была той же самой девушкой. Что-то в ней поникло, заглохло, что-то подточило ее крепкий остов. Но что-то прямое и непреклонное уцелело.

— Не понимаю, — сказал он.

— Значит, нас уже двое, — отозвалась она. — Может быть, тебе следует орать на меня, бить тарелки. Может быть, ударить. Хотелось бы знать, станет ли нам от этого легче.

— Мэри, я… мне очень жаль.

Она рассмеялась, неожиданно, с легким придыханием, словно задувая свечу.

— Столько лет, — сказала она. — И наконец-то тебя посетили сожаления…

Она остановилась на середине фразы, взглянула ему в глаза. Такого пустого лица он у нее еще не видел.

— Я лягу, — сказала она. — Поговорим обо всем утром. Я сделаю что требуется, но сейчас я способна думать только о постели.

И Мэри вышла из кухни, не прикоснувшись к нему. Константин слушал, как она поднимается по лестнице — легко и твердо.


Константин налил себе виски, постоял, прикладываясь к стакану, посреди кухни. В стакане потрескивал лед, по циферблату новых, в форме чайника часов скользила, кружа, тонкая красная секундная стрелка. Так он и наблюдал за собственной тихой жизнью дома, пока в парадную дверь не вошел Билли. Константин слышал, как сын пересекает прихожую, слышал отчетливое постукивание его подошв по плиточному полу, беззаботные звуки, которые могли бы создаваться копытами пони.

Билли вошел в кухню, полагая, что увидит в ней Мэри. А увидел Константина, и лицо его сразу изменилось.

— Привет, пап, — сказал он. На нем была яркая лилово-оранжевая рубашка с широкими, колыхавшимися на ходу рукавами. Уж не женская ли? — погадал Константин. Пряди спутанных волос Билли свисали до бровей, уменьшая его лицо, и все это, вместе с прыщавой кожей, придавало ему вид туповатого придурка.

Он прекрасно учится, напомнил себе Константин. Заработал стипендию Гарварда.

— Как делишки, Билл? — спросил он.

— Классно.

Билли открыл холодильник, заглянул в него, закрыл. Потом вытащил из банки похожее на сэндвич печенье, аккуратно надкусил его с краешка.

— Ты сегодня рано вернулся, — сказал он.

— Да, — ответил Константин. — Рано.

— А мама где? В городе?

— Мама легла. Не очень хорошо себя чувствует.

— О.

Константин пытался придумать, что бы такое сказать сыну, по-отцовски. Он отпил из стакана. И почти уж решив — что именно, услышал, как произносит:

— Если эти дурацкие волосы отрастут еще немного, ты перестанешь что-либо видеть.

— Не перестану, — ответил Билли. — У меня куча глаз понатыкана по всей голове.

Константин кивнул. Не может он не острить, не может не бросать на каждом шагу вызов отцу, не издеваться над ним. Константин знал, что любит его — какой же отец не любит сына? — но хотел, чтобы он был другим. Хотел — вот сейчас — стоять со своим мальчиком посреди кухни, разговаривая об ускользающей красоте жизни, о вечных, сбивающих с толку разочарованиях, которые она преподносит человеку. Хотел помериться с ним силой, запустить в него со всей мочи футбольным мячом.

— Ты эту рубашку у сестры позаимствовал? — спросил он.

— Мне нужно идти, пап.

— Мы же разговариваем. Разве нет?

— Я должен заглянуть к Дине. Скажи маме, что я там и пообедаю, ладно?

— Я задал тебе вопрос.

— Я слышал. Это моя рубашка, пап. Мои волосы, моя рубашка, моя жизнь.

— Никто и не говорит, что это не твоя жизнь. Однако главный здесь все-таки я и потому имею право говорить о твоих волосах. Да и заплатил за эту пидорскую рубашку тоже я.

Билли стоял посреди кухни. Стоял, казалось, точно на том же месте, на каком стояла до него Мэри, плача и держа обеими руками сумочку.

— Вообще-то говоря, ты за нее не платил, — сказал он. — Я купил ее на свои деньги. Ради этого я и работаю в «Крогере», — чтобы не брать у тебя больше самого необходимого.

— Успокойся, — сказал Константин. — Совершенно ни к чему так распаляться.

— Ты не платил за эту рубашку, — повторил Билли, — но послушай. Я все равно собирался отдать ее тебе. Так я смогу рассчитаться с тобой за одну из тех, которые ты покупал мне, когда я был слишком мал, чтобы зарабатывать деньги. Как тебе эта идея?

Он начал расстегивать рубашку, расширяя с каждой пуговицей V, в котором виднелось костлявое, голубовато-белое тело.

— Билл. Ради всего святого.

Билли снял рубашку, протянул ее Константину. Грудь у него была как у скелета, обтянутого словно бы светящейся кожей с выступавшими на ней там и сям яркими красными гнойничками. Как может такой юный, стоящий на пороге мужественности мальчик выглядеть таким больным и старым?

— Бери, — сказал Билли.

— Перестань, — ответил Константин. — Перестань сейчас же.

Билли уронил рубашку на пол.

— А как насчет ботинок? — спросил он. — Вот ботинки у меня дорогие. Их хватит, чтобы рассчитаться за две или три пары, которые ты купил мне, когда я пошел в школу.

Билли поднял тощую ногу и стал сдирать с нее высокий, закрывавший лодыжку ботинок. При этом он потерял равновесие, и Константин против воли своей рассмеялся. Впервые на его памяти он и жалел сына, и любовался им. Оказывается, сын был наделен и бойцовским духом, и резкой силой.

— Билл, — ласково произнес Константин. — Билли.

Сын все еще боролся с башмаком; Константин протянул руку, чтобы погладить его по нестриженым волосам. Не выпить ли им вместе? Биллу уже семнадцать, он достаточно взросл для того, чтобы получить дома стопочку бурбона.

Ощутив прикосновение Константина, Билли отскочил от него, точно ужаленный проводом под током.

— Нет, — сказал он, и его передернуло.

Константин понял: Билли решил, что сейчас отец ударит его.

— Билл, — улыбнулся он. — Ну перестань, успокойся.

И протянул к сыну руку ладонью вверх — жест попрошайки, желающего доказать безобидность своих намерений.

Однако Билли, уже устыдившись своего испуга, отступил еще на два шага. Оставшийся на нем башмак громко пристукивал по полу.

— Я собираюсь расплатиться с тобой, — сказал он. — За все. За каждую вещь, которую от тебя получал.

— Ты ведешь себя как ненормальный, — ответил Константин.

Билли развернулся и заковылял, обутый в один башмак, назад, к парадной двери.

— И не смей со мной так разговаривать! — резко сказал Константин, однако за сыном не последовал. Не хватило духу. Он услышал, как открылась и закрылась входная дверь. А затем услышал, как в нее ударил ботинок Билли, ударил сильно. Вот тут уж Константин рассвирепел. Он бросился к двери, однако, распахнув ее, увидел лишь второй ботинок, бочком лежавший на ступени крыльца.


Дом был тих. Только трубы на стенах издавали негромкие деловитые звуки да погуживали электрические кухонные приборы. Мэри спала наверху, видела сны. Воровка, рецидивистка, женщина, которая молча, со стекающей по бледному, униженному лицу косметикой, сидела под флуоресцентными лампами в кабинете шерифа. Билли ушел к друзьям, полуголый. Наливая себе вторую порцию виски, Константин думал о Сьюзен, храброй, умной, наделенной даром прощения, плавным шагом идущей в будущее, которое припасло для нее лишь лучшие, самые лучшие новости. То, что случилось с ними, не в счет. Да и случилось-то всего пару раз, спьяну — мелочь. Только поцелуи и объятия. Это была любовь, вот и все. Он прикинул — не позвонить ли ей? — нет, гордость его так и не смогла оправиться от воспоминаний о полупьяном разговоре с дочерью, в котором он умолял ее о прощении. Когда-нибудь он состарится. И ему придется быть осторожно разборчивым во всем, что касается прошлого, которое он для себя соорудил.

На полу яркой кучкой лежала рубашка Билли. Константин нагнулся, услышав, как потрескивают его колени, подобрал ее. Рубашка была легкая, точно дымок, сшитая из какой-то тоненькой ткани. Оранжевые маки величиной с ноготь большого пальца и похожие на рупоры лиловые цветочки распускались на ее черном поле. Константин поднял рубашку к лицу, принюхался. От нее пахло сыном, его сладковатым одеколоном, дезодорантом, ароматическими конфетками, которые он сосал, чтобы освежить дыхание. Билли преследовала мысль, что от него дурно пахнет, и Константин этот его страх хорошо понимал. Он и сам жевал когда-то анисовые пастилки, поливал себя ароматической водой, по три раза на дню чистил зубы. Какие мысли ужасают Билли настолько, что он чуть ли не пропитывается одеколоном и отскабливает свою кожу под душем, из-за которого в доме запотевают все окна? Какие? Константин уронил рубашку на пол. Но тут же, как человек семейный, как человек, питающий к сыну любовь, пусть в ней и сквозит отвращение, снова поднял ее и аккуратно расправил на спинке кухонного стула.

Многие ли видели, как арестовывают его жену? И многие ли обсуждают это событие сейчас, за обедом? «Я же говорила, рано или поздно это случится, да и чего еще ждать от таких людей?» Что-то жгло его глаза. Слишком много работы, слишком много каждодневных предосторожностей. И все так шатко.

Он подошел к задвижной стеклянной двери, взглянул на задний двор. Где-то на севере, в опрятной маленькой квартирке, Сьюзен накрывала стол к обеду. Вот об этом ему и хотелось думать. Однако мысль о Сьюзен — так же, как счастье и негодование Константина, — непокорно порхнула по кухне, не пожелав осесть там, где гнездились подлинные его чувства. Душа Константина содрогалась лишь от горестных молитв — за Билли, за Мэри, за него самого. Избави нас от безымянных крушений, от крыс, пробегающих внутри стен.

Он вышел во двор, постоял немного, глядя вверх. Скоро стемнеет. Небо мельчало, утрачивало синюю глубину, опускалось на землю. Его рассекал след реактивного самолета, золотисто-розовый в умирающем свете. Дом Константина казался массивным и крепким, как боевой корабль. В окнах его отражалось небо и темные сучья соседских деревьев.

Если бы не дававший слишком большую тень клен Уилкинсонов, прекрасный можно было бы разбить на этом дворе огород. Вон там, на южном краю, — самое подходящее место. Константин с пустым стаканом в руке прошел туда и отмерил шагами небольших размеров квадрат, показавшийся ему самым многообещающим. Да, огород. Грядки фасоли, латук, нескладная красота подсолнечников. Прямо здесь. Переливающиеся, точно драгоценные камни, земляничины. Помидоры, большие и мясистые, как сердце мужчины. Константин опустил взгляд на траву, посреди которой стоял. Ступни его, укрытые дорогими белыми мокасинами, имели вид опрятный, преуспевающий. Золотые пряжки поблескивали на них. Не отрывая глаз от принадлежавшей ему земли, он поднял к губам пустой стакан.


Зои слышала все, что произошло на кухне. От нее ничто не ускользало. Теперь она видела из окна своей комнаты одиноко стоявшего, ставшего неожиданно маленьким отца. Зои сидела, куря косячок, смотрела, как на лужайке отца обступает ночь. И чувствовала, что весь их дом сокращается в размерах.

Она отложила косячок, прошла, миновав истекавшее из маминой комнаты живое безмолвие, по коридору. И, прорезав краски и тихий порядок кухни, вышла на задний двор, над которым кружили вечерние насекомые.

— Привет, папа, — сказала она.

Он обернулся, удивленный. Окинул ее взглядом. По лицу его Зои увидела, что она бледна и диковата, что она — самая странная из детей. Ее любили, однако она об этом не знала.

Она уходила куда-то. Каждый день говоря «прощайте».

— Зои, — произнес папа.

Она поняла: отец про нее и думать забыл.

— Aгa, — сказала она.

— Господи, Зои. Надо же. Это ты.

— Я знаю. Знаю, что это я. Я увидела тебя в окно.

— Я… — Папа приподнял руки и опустил их. — У тебя все в порядке? — спросил он.

— Конечно.

Они помолчали. Потом папа сказал:

— Я вот подумал, может, разбить здесь огород. На дворе.

— Мм?

— Правда, возни с ним не оберешься, — сказал он. — За огородом же нужно все время приглядывать. То жуки поналезут вредные. То сорняки. Слишком много солнца, слишком мало.

Зои пожала плечами.

— Мне бы понравилось, — сказала она. — Я бы хотела, чтобы у меня был огород.

— Мы могли бы много чего выращивать на нем, — сказал папа. — Кабачки, фасоль, помидоры.

— Помидоры я терпеть не могу.

— Ладно. Обойдемся без помидоров.

От мысли о помидорах ее передернуло. Папа нагнулся, покопал пальцами в траве. Зачерпнул горсть земли.

— Совсем неплохая почва, — сказал он, распрямляясь. — Глянь-ка. Видишь, какая темная?

Зои кивнула — Я бы еще цветы посадила, — сказала она. — Цветы здесь расти смогут?

Огород стал бы чем-то таким, к чему можно будет возвращаться. Огород запомнил бы ее.

— Конечно, — ответил папа. — Эта земля как будто для цветов и создана.

И он осторожно, словно некую хрупкую вещь, протянул ей катыш земли. Зои поднесла его к лицу, вдохнула густой, черный запах.

— Хорошая земля, — сказал папа.

Зои притворилась, будто не замечает поползшую по его щеке слезу. Просто не знала, что о ней сказать.

— Я бы его поливала, — сказала она. — Ухаживала за ним.

— Да, верно, — сказал он. — Я знаю, так все и было бы.

Он прикоснулся к ее волосам. Рука у него была большая, подрагивавшая. Зои держала в ладони землю, глядя, как белая рубашка отца ловит и удерживает последние отблески света.

— Я знаю, так все и было бы, — повторил он.

II. Преступное знание

1971

Небо над Кембриджем светилось арктической синевой, в которой уже начисто выгорели любые сантименты или хотя бы намеки на возможность простой доброты. И хотя стоял всего только полдень теплого октябрьского дня, Билли нисколько не удивился бы, начни в этой синеве проступать холодные звезды. Он лежал, глядя в небо, на мураве Двора. Инез, усевшаяся, чтобы не испачкать юбку, на своего Гегеля с Кьеркегором, демонстрировала присущую ей щебетливую напыщенность, всю мощь ее прямолинейной, проницательной критичности суждений.

— Билли, сколько изящества, подумать только, — говорила она. — Каждый, кто называет тебя Билли, желает, чтобы ты всю жизнь поступал как хороший мальчик.

Инез: хрупкое золотистое тело, буйная копна жестких черных волос. Круглое, ехидное личико, безучастно загадочное, как у совы. В маленьких круглых очках ее вспышки солнца перемежались отражениями сновавших вокруг людей.

— Это родители называли меня Билли, — сказал ей Билли. — А что предпочла бы ты?

— Вильям куда как лучше, — ответила она. — Или Вилли.

— Только не Вильям, — сказала Шарлотта. — Вильям. Брр.

Шарлотта, уроженка Среднего Запада: молочно-белая кожа, сильные, не знающие покоя руки. Они то и дело прикасались к чему-то — к ее волосам, к пуговицам ее дешевенького твидового жакета, к голому золотистому колену Инез.

— Хорошо, — согласилась Инез. — Вилли. Или Вилл. В официальных случаях.

— Вилл, пожалуй, сойдет, — сказал он. — В Вилли присутствует что-то слишком… Не знаю. Заносчивое. Жеманное. А с Виллом я, наверное, как-нибудь да сжился бы.

Инез и Шарлотта обменялись взглядами.

— Решено, — сказала Шарлотта, — мы нарекаем тебя Виллом. Младенец Билли скончался. Ты стал новым человеком, голубчик. Встань и яви себя миру.

— Вы же не можете просто взять и переменить мое имя, — сказал он.

— Можем. И уже переменили.

— Ладно. А ну-ка посмотрим. Инез, сим переименовываю тебя в сестру Агату из Модесто. Ты же, Шарлотта, будешь отныне носить имя Жа Жа.

Девушки опять обменялись взглядами. И покачали головами.

— У нас и без того имена правильные, — сказала Инез.

Шарлотта подобрала с травы упавший лист и разорвала его пополам, словно совершая обряд, подводящий итог и этому часу, и этому разговору. Даже в самых нервных ее жестах ощущалось некое духовное начало.

— Голубчик, мы делаем это для твоего же блага, — сказала она. — Не из каприза. Просто имя Билли ты уже перерос.

— Прекрасно, — ответил он. — Просто прекрасно. Вы называете меня Биллом. А я вас сестрой Агатой и Жа Жа.

— К нам эти имена не пристанут, — заверила его Шарлотта. — Вот увидишь.

— Я прожил как Билли восемнадцать лет, — сказал он. — Теперь уже поздно что-либо менять.

Но в глубине души он очень хотел получить новое имя. Просто почти не верил, что это возможно.

— А вот увидишь, — сказала Инез. Вокруг нее волновался Двор, поблескивали и скользили по воздуху листья. Здесь каждый куда-то спешил, каждый нес книги, продираясь, как сквозь туман, сквозь густевший свет осени. Билли верил, что если небеса существуют, то сейчас он находится в первом из бесконечной их череды и каждое новое будет потрясающим, странным и совершенным в смыслах, которые и вообразить-то невозможно. И в каждом из небес ты будешь кем-то новым.

Назад Дальше