Полковник Ростов - Анатолий Азольский 11 стр.


Далее последовали — полковник Цезарь Хофакер, кузен графа Клауса; полковник Генерального штаба Альбрехт Риттер Мерц фон Квирнгейм, из генеральской семьи, начальник штаба общевойскового управления сухопутных войск; Фриц-Дитлоф Шуленберг, в прошлом заместитель полицай-президента Берлина; Адам фон Тротт цу Зольц, сын министра культуры Пруссии и дочери генерала фон Швейница, прусского посла в Вене и Санкт-Петербурге, советник МИДа, с 1939 года тесно связан с американской разведкой; Петер Йорк фон Вартенбург, экономический советник, праправнук генерала Ханса Людвига фон Вартенбурга, героя наполеоновских войн.

Ни одной женщины, музыки не слышно, застолье исключено — такого не мог не отметить ефрейтор Крюгель. Никак совещание?

— Вы правы. Очень важное совещание. На какие темы беседовали — сказать?

— Вам лучше знать, господин полковник, о границах моей осведомленности. Одно могу сказать: именитые люди собрались у графа, почтенные.

— Посвящаю в тайну: они обсуждали детали убийства фюрера, — безмятежно сказал Ростов и тут же пресек попытку Крюгеля выскочить из машины. — Поздно, ефрейтор. Теперь каждая минута приближает вас к ответственности за недонесение о готовящемся государственном перевороте, то есть вы, зная о предстоящем 20 июля убийстве фюрера германской нации, не обратились немедленно в гестапо.

Крюгель дважды пилоткой стирал пот с лица. Братья Штауффенберги простились с гостями, те разъехались.

— Я вам благодарен, господин полковник. Теперь мы сообщники. Неспроста ко мне вы стали обращаться на «вы». Вы всех перечислили?

— Как бы не так… За пределами этого дома проводят такие же совещания весьма уважаемые люди…

И Ростов стал людей этих перечислять. На одной фамилии Крюгель ойкнул:

— Мне не послышалось?.. Герделер?

— Он самый. Метит в президенты будущей Германии. В прошлом же…

— Да знаю, знаю! Обер-бургомистр Лейпцига, как же, как же… Согласился с решением Союза учителей, когда они вытурили меня. Свинская скотина!

— Остальных вы увидите позднее, на Бендлерштрассе, да вы их в лицо знаете, кроме одного, обер-лейтенанта Хефтена.

— Чем же знаменит этот обер-лейтенант?

— Адъютант графа Клауса Шенка фон Штауффенберга.

— Всего лишь?

— Внук генерал-фельдмаршала Браухича.

— Тогда все ясно. Такой родней Гитлер похвалиться не может. Как мне кажется, почтенные гости и хозяева занимались исправлением допущенных ранее ошибок. Или пересдавали проваленные экзамены.

— Экзамены предстоят им скоро. В другом месте, вам знакомом.

«Майбах» покатил на север, к Шпрее. В реке отражались Х-образные лучи прожекторов. На Ульменштрассе Ростов приказал ехать медленнее. Стемнело. В ста метрах от «майбаха», среди развалин на Бендлерштрассе — еще не разбомбленное здание штаба армии резерва, средоточие нитей, ведущих в округа и армии как Запада, так и Востока, сирена, которая оповестит командиров всех резервных корпусов Германии о наступлении момента, когда ими станут командовать Фромм и Штауффенберг. Как бы крадучись, подъезжал «майбах» к зловещему дому, одним видом своим внушавшему тоску, раздражение, ибо когда-то им могущественно владел рейхсвер, потерпевший жестокое поражение; диким, безлюдным утесом высился дом посреди мертво уснувших окрестностей. Двадцати метров не доехав, «майбах» замер; мотор, изготовленный умелыми, работящими руками немецких тружеников, заглох сам собой, то ли убоявшись чего-то, то ли перед решающим броском в неизвестность, в судьбу, предреченную зигзагами событий, выпавших на долю уроженки Рязанской губернии, по чьей-то протекции или милости попавшей сестрой милосердия на госпитальное судно «Орел», и вдруг птицей, почуявшей родной берег, полетела рязанка беременеть от немца, который вытащил ее из японского плена, перевез в свою Юго-Восточную Африку, где она и умерла, — так, во всяком случае, уверял Ростова человек, заговоривший с ним по дороге в Мурмелон, и знала ли девушка, с баулом поднимавшаяся по трапу «Орла» то ли в Кронштадте, то ли еще где, — догадывалась ли, что ее безумный полет к Мадагаскару был всего лишь прологом, преддверием этого вот мига, когда сын ее в двадцати метрах от штаба резервной армии ожидает в нерешительности ответа на вопрос: «А что дальше?», а дальше — допустить или не допустить убийства Адольфа Гитлера. Уже все или почти все известно о заговоре, уже знаемо, кто из генералов провозгласит себя спасителем нации, но не прощупанные еще детали тянут его в этот дом № 11–13, а тревога за Германию, и какое бы напыщенное словоблудие ни скрывалось в слове «Германия», ощущение от него пронизывает душу и зовет: вперед! вперед!

И «майбах» покатил вперед, мотор сам завелся, чему Крюгель не удивился. Остановился «майбах» — тоже без понуканий и для того, чтоб полковник мог размышлять, гадать и прикидывать, стоит ли завтра или послезавтра входить или въезжать в одну из дыр этой глыбы на Бендлерштрассе. До польской кампании он трижды бывал в министерстве на банкетах, был по службе и два месяца назад в кабинете Клауса, из-за спешки встреча протекла быстро, он торопился к самолету. С общевойсковым управлением Главного командования сухопутных войск связывали его уже не фронтовые дела, Бендлерштрассе ведал с начала войны боевой подготовкой, пополнением и вооружением, эта покрытая пылью и щебнем глыба еще и отвечала за своевременность заказов военной промышленности и приемку новых видов техники, и поскольку полковник Ростов представлял танковую инспекцию в штабе Фалькенхаузена, то визиты сюда вне подозрений и крайне желательны — в том случае, если полковника Клауса фон Штауффенберга здесь на службе нет.

Еще раз осмотрено здание, еще не пробужденное к службе; «майбах» объехал его, Ростов убедился: главный вход там, где портал, и есть еще несколько входов и выходов, но только два из них осуществляют пропуск вовнутрь. Караульное помещение во дворе, слева от ворот (это напомнил Крюгель). Час прошел, другой, третий; съездили к себе, перекусили, вернулись, когда уже светало; на Ульменштрассе восточные рабочие разбирали завал, настырно спрашивая у бригадира, зачтется ли им ранняя утренняя разборка за дневную норму. Через несколько кварталов — Шпрее, у реки почему-то работают по виду разбитые телефоны, «Полковника Штауффенберга позвать не могу, поскольку он отсутствует, не соблаговолите ли позвонить ему еще раз или что-то передать?» Теперь вновь главный портал, дежурный офицер, никакого пропуска, никакого учета, любой офицер пройдет как сквозь воздух. Третий этаж, здесь сам Фромм, стол с картами отделяет его от смежного кабинета, где Штауффенберг. Кабинеты начальников управлений — все вразброс, для них, кстати, отдельные входы в здание, но после того, как 13 июля русские взяли Вильнюс, а днями раньше вся группировка под Минском капитулировала, — не до привилегий, а проще сказать — солдат не хватает для несения обычных караульных обязанностей. В лучшие времена здание это вмещало тридцать-сорок генералов, почти тысячу офицеров, две роты солдат, а ныне — уборщиц не видно, какой-то обер-лейтенант гневно размахивал пачкой бумаг: «Да где же машинистка?!» Во двор смотрят окна военного трибунала сухопутных войск, пустотою вырванного из челюсти зуба выглядит корпус абвера, который после попадания бомбы перевели в другое место, — и вопрос, мягкий и неназойливый, поскольку ответ на него давно получен: «Почему на место впавшего в немилость Канариса, подозреваемого в измене, поставлен полковник Ханзен, к той же измене склонный? А ведь все назначения фюрера — только с одобрения Кейтеля или Гиммлера!»

Коридоры переплетались, извивались, сообщались не проходами из корпуса в корпус, а межэтажными спусками и подъемами; в июле 1939 года на банкете в казино рядом с Ростовым сидел здешний штабист, он вдруг решил проявить радушие хозяина. Предложил: «Пойдем, покажу тебе наш лабиринт», — и не смог показать, сам запутался. Полчаса понадобилось теперь Ростову, чтоб уяснить, где что в этом хитросплетении ответвляющихся коридоров. Нашел генерала, который даже не вчитываясь подписал все три документа, привезенных Ростовым, понимая, наверное, что, пока документы поступят к исполнителям, армия «плутократической демократии Запада» войдет в Брюссель. Впрочем, бумаги можно отправить почтой, Ростов заглянул заодно на узел связи, запомнил всех тех, кто распоряжался отправкой шифровок, устанавливая очередность их. Потребовал схему телефонной коммутации здания — и сунул ее в карман, ключ от свободного кабинета упрятан туда же — для не известных пока надобностей. Побродил еще немного по подвалу, никем не охраняемому, вышел на улицу, дошел до Ульменштрассе, сел в «майбах» и по двум-трем словам Крюгеля понял, что напрасно плутал по коридорам: ефрейтор лучше кого-либо знал все ходы и выходы здания, и дикое, обычному армейскому шоферу недоступное знание это приобрел, служа у полковника Беренса; восемь сигарет в день полагались — табачным довольствием — ефрейтору Крюгелю, полковник же не имел права ни на одну, как и на дополнительные офицерские пайки, зато мог в казино покупать дорогие вина и дешевые сигареты; прижимистый Беренс не делился табачком с таким же, как он сам, воином вермахта, у обитателей Целлендорфа это не принято, но в кармане пройдохи Крюгеля всегда бренчала мелочишка на сигареты, и ефрейтор научился проникать в управление, покупать в офицерском казино якобы для полковника сигареты и кое-что еще; чтоб не попасться невзначай на глаза Беренсу или его знакомым, надо было знать все лестницы, коридоры и кабинеты; да вся шоферня умела нырять в здания министерского квартала; еще со времен, когда Тирпицуфер назывался Кёнигин-Аугусташтрассе, этажи его кроили, сносили и не раз восстанавливали, сами здания подвергались перепланировкам в угоду политикам, а уж восточная окраина квартала, в обиходе прозванная Бендлерблоком, расширяться уже не могла, дробилась поэтому изнутри.

И Крюгель подтвердил с досадой: да знаю я, знаю все тайны этой гауптвахты посреди казармы, иначе не назовешь! Напрасно вы, господин полковник, полезли в осиное гнездо генеральской бестолочи!

Нет, не напрасно, потому что Ростов узнал самое главное, став на 2-м этаже свидетелем любопытной сценки, наиболее полно и достоверно сказавшей ему, что такое Главное общевойсковое управление вермахта, сам вермахт и сколько автоматных очередей будут распарывать тело друга Клауса.

С расстояния в пятнадцать-двадцать метров наблюдал он за идущими навстречу полковниками. Узкий ковер не позволял ни одному из них уступать дорогу, полковники остановились и стали вглядываться друг в друга, определяя, кто из них обязан сделать шаг в сторону; они походили на двух баранов, столкнувшихся на петляющей горной тропе и мучительно решавших вопрос о силе и праве каждого, о том, чьи угрозы пообоснованнее, а рога потверже и поострей. Для полковников (оба — из инфантерии) бараньи страсти сводились к проблеме старшинства, и за минуту они по кителям, разновидным крестам, знакам, лентам, нашивкам, пряжкам, пристяжкам и прочим родовым и видовым приметам германских воинов сделали предварительный диагноз, затем приступили к более сложной системе оценок. Каким бы многочисленным ни был офицерский корпус вермахта, полковники знают все обо всех, и сейчас они дотошно определяли, кто из них как и когда получил лейтенантские погоны, кто раньше стал полковником, чья выслуга лет предпочтительнее, в каком году кто первым был причислен к Генеральному штабу, кто где воевал и сколько, кто из командующих какой армии покровительствует кому, за кого из полковников замолвят слово генералы в ОКВ и ОКХ, и много, много других соображений витало в пространстве около двух особенных полковников. Так обнюхиваются собаки, по совершенно непостижимым для людей признакам устанавливая, кто в данный момент имеет преимущественное право быть на долю процента выше, значительнее, кому принадлежит территория.

Установив наконец, что признаков явно недостаточно для точного и окончательного диагноза, оба отступили — один сделал шаг вправо, другой влево, а затем движение возобновилось…

Надо нести в себе хоть кроху рязанщины, надо воспитываться в Африке и Англии, чтоб понимать власть и силу идеальной слаженности немецкой нации, каждый человек которой подогнан друг к другу, определен в ячейку, из которой не выбраться, и стоит одному из миллионов пренебречь удобствами ячейки, как возмутятся остальные; Германии, чтобы оставаться цельной, единой и работающей с исправностью часового механизма, следовало быть только немецкой, и не потому ли законы о расовой чистоте не бредни, а единственный способ сохранения нации, и не ее ли сплочению способствуют изгоняемые и истребляемые евреи; но в чистопородной нации все равно проявляются внерасовые черточки и признаки, немцы всматриваются в себя, в народ свой — и ужасаются. И Клаус Штауффенберг тоже отчасти «рязанский», что ли: не от Нины ли, на какую-то долю русской по натуре, нахватался так лихо он бесшабашности и порою выглядит белой вороной, или детство такое; старший брат Бертольд, который за руку водил Клауса по лугам, громко читая Стефана Георге, тоже не от мира германского сего: безбожие Гёца фон Ростова не возмущало его, а иногда умиляло.

Десятки полковников и генералов сгрудятся на тропе, ведущей к вершине германской власти, если Клаус уничтожит Адольфа, и толпа затолкает, затопчет полковника Штауффенберга: и вшей тот в окопах не кормил в тяжелейшие для немцев годы, ни батальоном не командовал, ни полком. Первым адъютантом командира дивизии тем более не был.

— 20 июля мы должны быть здесь! Оба!

— А раньше нельзя? — сделал ефрейтор последнюю попытку уклониться от шпионажа в пользу русских. — А надо ли вообще?

— Надо. В тот день Гитлер будет убит, и присяга на нас обоих распространяться не будет.

Крюгель испуганно вжался в сиденье — то ли все понимая, то ли не желая ничего понимать; выскочил из «майбаха», дважды обежал его, сел.

— Господин полковник, осмелюсь напомнить: вчерашним числом в Крампнице мне пометили убытие из подразделения. Меня теперь могут схватить любые патрули.

— Пока ты за рулем машины с вермахтовскими номерами, даже полевая жандармерия не имеет права спрашивать у тебя документы. Сегодня всего лишь утро 17 июля. В Целлендорфе ты, как в демянском котле, ни один гестаповец не осмелится прервать твой сон. Сиди и жди.

— А вы что будете делать, господин полковник?

— Что за шпионские расспросы?.. Ждать буду.


Ждал: весь день 17 июля провел у Моники, сговорчивая блокляйтерша дала ей отпуск. Сама Моника была уже выше Луизы и теперь власть свою распространила на дом, где жила, чтоб соседи высунулись из окна и видели, как герой-полковник открывает дверцу автомашины, как она царственно выходит. Что и произошло — к радости и Моники, и полковника… Ночью завыли сирены. «Мы умрем вместе!» — поклялась Моника и вцепилась в рассмеявшегося Ростова, которому обязалась быть сразу и женой, и любовницей, и матерью, и дочкой. Район был «бомбистым», как выразилась Моника, но она же абсолютно уверилась: над ними обоими всегда будет небо чистым, ибо сам фюрер благословляет их любовь, которая выше всех порядков в Берлине и уж точно позволяет рассчитаться с родителями — и с мертвой матерью, и со сквалыгою отцом. Раскрыв окна, освещаемая далекими и светящимися колоннами прожекторных лучей и пожарами, она, обнаженная, рассматривала себя перед зеркалом, наивно надеясь обнаружить в теле, таком девственном совсем недавно, следы беременности. Перед портретом матери на стене держала долгую позу смирения, чтоб потом выругаться по-берлински смачно и прокричать: «Да, я такая!.. Да, такая!» Проклятия, которыми когда-то мать осыпала отца, теперь слетали с языка дочери, бросавшей словечки, северянину и пруссаку Ростову почти непонятные. Одно оставалось несомненным: отцу вменялось в вину то, что дочь его отдалась незнакомому, в сущности, мужчине сразу, почти моментально, презрев все уроки воспитания, поскольку сюда, в эту квартиру, отец приволок саму воспитательницу, что учила ее в школе домашнему труду и сюсюкала на ушко о нормах поведения: «А ты мягко эдак руку мужчины отведи от груди и посмотри в его глаза — строго, настойчиво и…» За неполных девятнадцать лет ее столько раз обижали, что не хватило бы всех ночей Берлина для расчета с обидчиками. С едким удовольствием выкрикивала она запрещенные словечки, обрушивая проклятия на неисчислимую орду тех, кто когда-то косо посматривал на нее, так и не замечая того, что увидел в ней наконец-то истинный ариец, друг и герой, который, похохатывая, смотрит на нее. Она спохватывалась, бежала под одеяло, вся покрытая пупырышками озноба, впивалась в Ростова и клятвенно уверяла: она, только она будет любить его вечно! И пылко целовала своего любимого, которого, по берлинскому злоязычию, называла иначе, так, что не всякая проститутка осмелилась бы слово это произнести.

Ночь протекала без сна, Моника, истощенная любовью, стала прозрачной, с началом американского налета засыпала на полчаса мертвым сном, сберегая силы для любимого и 5-го цеха, где куется оружие мщения. А Ростов ехал к разрушенным кварталам, к мертвым детям и женщинам; они никого уже не удивляли, никто из проходивших или проезжавших не спрашивал, много ли мертвых здесь, на земле и на всех ли гробы, и сколько трупов там, в руинах, еще не разобранных; кто-то из копавшихся в трухе и пепле вдруг рассмеялся, чрезвычайно обрадованный, и поднял над головой лейку для поливания цветов; носик лейки с решетчатым раструбом сломался, с этим вот предметом домашнего обихода и войдет Германия в мир после войны. Один из гробов, уже с телом, стоял на подложенных кирпичах, ожидая священника; гроб рядом заколотили, святотатственно отправив его на кладбище без напутственного слова. Еще одна семья стояла у фонтанчика, вода била из трубы, в семье — мать, бабушка, трое детей, младший так деловито посасывал палец, что сомнений не оставалось: карапуз уже примеривался, что надо строить на этом пустыре после того, как с последнего бомбардировщика упадет последняя бомба. Еле втиснулось святое семейство в «майбах», Ростов повез их в кварталы за Тегелем, где еще теплилась спокойная жизнь родственников; все съестное, из Бельгии привезенное, давно было роздано спасенным, Ростов питался тем, что приносил великий проныра, мошенник и симулянт Крюгель, начинавший обнаруживать политическую мудрость. Под Тегелем, высадив семейство, «майбах» Ростова едва не столкнулся с «мерседесом», где сидел человек, к столику которого он подсел в далеком 40-м, в «Эксцельсиоре», в день, когда ликовал Берлин, когда ликовала вся Германия, дух которой поднялся выше небес; все смешалось в ресторанном зале, кое-где уже сдвигали столики, Ростов с бокалом шампанского в руке искал утраченное им место и вынужден был опуститься на стул, рядом — генерал-майор, кто, откуда — да надо ли спрашивать, боевой офицер, чуть старше Ростова, побывал не просто в боях, а в передрягах, так можно выразиться, и разговора-то не было, обменялись словами, вернее, одно слово прозвучало — Компьен, место, куда пригнали по приказу Гитлера вагон, в котором Германия подписала много лет назад унизительный договор с Францией. Мысли блуждали, однако Ростов расслышал и чуть позднее уяснил короткий возглас генерала, фамилию которого знать не мог, а тот всего-навсего произнес: «Ну а дальше — что?» Действительно — что? Что после Франции? Англия неприступна, ибо после промедления у Дюнкерка стало понятно: фюрер опасается продолжать войну, за Англией стоит Америка, но и Россия — болото, в котором завязнешь, вот и выходило: да зря затеяна война, зря, — но и не затевать ее было бы ошибочно. И тогда проглядывает гнетущая догадка: раз вторжение во Францию было бессмысленно, то столь же бессмысленны все истоки и все предтечи этой войны, и что же, вся жизнь человеческая, всех людей и отдельного человека — полная бессодержательность? Зачем живем, ради чего удовлетворяем желудки, мозги, органы продолжения жизни? Замкнутый круг, порочный круг, из которого не выбраться. И, оказывается, все прошедшие годы вопрос генерала «Ну а дальше — что?» занозою сидел в Ростове, и, возможно, что-то в Ростове увидел генерал, раз решился на вопрос, который стал космогоническим, ответа на который страшился…

Назад Дальше