Полковник Ростов - Анатолий Азольский 7 стр.


— Раз он сюда собирается — все, значит, решится скоро, — сказал Ойген и не удержался, сплюнул еще разок. — Клауса тебе не жалко?.. Близкий друг все-таки… (Ростов молчал.) Пятнадцатого он летит в Ставку, у Адольфа очередное совещание, без начальника штаба резервной армии не обойтись, Гитлер не такой дурак, чтоб отрывать от дел самих командующих, твой друг попытается… сам знаешь что… Тебе какая роль отведена? (Ростов продолжал молчать.) От любой откажись.

Вяло, тягуче, как бы борясь с зевотой, Ростов, скрывая суть вопроса, поинтересовался, кто назначил совещание на 15 июля, и Ойген задумался надолго, недоуменно двигая бровями. Так и не ответил.

Пришла наконец украинка, поставила поднос, с достоинством удалилась, бедрами не покачивала, статью и походкой напоминала правофлангового батальона СС. Бунцлов любовался ею, затем не удержался и вслух выразил желание переспать со славянкой хоть сейчас, на этой тахте. Несносный был человек, выродок в племени Бунцловых, только Аннелора ладила с ним.

— Эта дура Хофшнайдериха думает, что русские пожалеют ее, когда придут в Берлин, простят из-за украинки грабеж на Востоке. Как бы не так!.. Я как-то намекнул Магде, отправь, мол, украинку эту на ночь ко мне. Взъелась, разоралась, она мне, зашипела, как дочь… Дура. Помнишь, в сороковом, казус юридический в Кенигсберге?

Вспомнили. Посмеялись. Казус был удивительным, судьи ломали головы. Немка спуталась с евреем, чистосердечно полагая, что тот — настоящий ариец. А еврей не менее чистосердечно полагал, что девка, с которой он спит, еврейка, скрывающая свою расовую неполноценность, причем начал на следствии приводить убедительные доводы, но и девка доказывала свою правоту не менее искусно…

Перешли к более срочным делам. Ойген взорвался, изливая ярость на офицерье, на трусливых и жадных генералов, которые хотят соблюсти невинность, отвергая капитуляцию. Никак не хотят понять, что иного выхода нет, самое время спасать промышленность и рабочие руки, крах Германии неминуем, ее возродят уцелевшие заводы и исконное умение немецких рабочих производить машины. Заводы и люди с заводов — они и есть Германия. А у генералов одно на уме: как сохранить оклады и должности да когда стакнуться с англосаксами.

Горькие слова — и тем горше слушать их Ростову от Ойгена, ни разу не побывавшего в офицерской или генеральской шкуре. В том горечь, что прав он, прав! Военная промышленность Германии ныне выпускает танков и самолетов втрое, вчетверо меньше, чем СССР, и десятую часть того, что дает индустрия США, и при всем том — вчетверо больше довоенных показателей. Только какой-нибудь политический изыск в состоянии сохранить Германию по крайней мере в границах 1935 года и с промышленностью, способной мало-мальски удовлетворять нужды обнищавшей страны. Но для этого надо убить Адольфа, и в том беда, катастрофа даже, что убирать Гитлера с поста канцлера нецелесообразно сейчас, когда обстановка на фронтах тяжелая, все помнят о предыдущей войне, проигранной по вине разных социалистов, вонзивших нож в спину доблестных камрадов. Несколько раз Ростову предлагали — вскользь как бы, мимоходом, между прочим, не требуя немедленного согласия, — предлагали пополнить собою ряды истинных немцев, готовых голову свою положить ради спасения Отечества. Ростов, понимая намеки, отвечал по-разному, но смысл всех ответов сводился к тому, что да, он согласен, так не может ли собеседник направить его на Восточный фронт, туда, где решается судьба Германии, а то сидит и сидит во Франции и Бельгии. И вербовщики торопливо отходили от него, иногда — с кривоватой улыбкой. Что кое-кто из них подослан гестапо, само собой разумеется, хотя тайной полиции запрещено вникать в настроения и жизнь офицеров вермахта — даже при существующем при управлении безопасности отделе по связям с вермахтом… Но раз уж кадровые офицеры объединились, то выстроятся они по ранжиру и на правом фланге — видный генерал, прославленный на полях сражений, любимый нацией, и кто этот генерал или фельдмаршал…

— Вицлебен, — тихо произнес Ойген, наклонясь к сидевшему напротив Гёцу. — И Бек. Который хочет быть штатским, то есть государственным, деятелем, возвышающимся над генералами. Но на ту же роль метит и Герделер. Трусливая зануда, но… Но за ним та вонючая прослойка знати, которая и составляет суть Германии, ее неистребимое высокомерие… Та, к которой и мы с тобой принадлежим…

За коньяком и сыром Ростов услышал новость: Адольф Гитлер, солдат Первой мировой войны, не может забыть свою винтовку и противится всем намерениям Шпеера полностью вооружить вермахт автоматами, которых сейчас всего два на отделение. Солдат есть солдат — и тот же Гитлер запретил досмотр вызываемых им с фронта воинов, награжденных Дубовыми листьями к Рыцарскому Железному кресту, но полковник Штауффенберг, отмеченный более скромными наградами, тоже избегнет досмотра, и если объявленная форма одежды предусматривает личное оружие, то пистолет будет при нем, слева на ремне, заряженный, всю обойму можно всадить в Адольфа.

— Такое дело взвалили на калеку! Он же с пистолетом не управится, если бомба не взорвется! (Ростов не разделял этих страхов: еще как управится, он, фон Ростов, лично в мюнхенском госпитале научил Клауса одной трехпалой рукой изготавливать пистолет к бою.)


Украинка пригласила к столу, к явно запоздавшему обеду (отключили воду), говорила — не мог не заметить Ростов — почти без акцента. Бунцлов сослался на гастрит и удовлетворился жиденьким бульоном. Хмыкнул, увидев рядом с прибором карманный справочник древнейших дворянских фамилий; фрау Хофшнайдер всеми способами доказывала свое благородство, тем даже, что вовсю расхваливала сидевшую слева от нее украинку: и умна, и сообразительна, истинная хозяйка, все умеет делать, держит в строгости русскую прислугу, кого надо прибьет маленько, немножко грязнуля, но со временем это пройдет, столько сил, она, Магда, затратила на то, чтоб научить эту свинарку пользоваться душем и хорошо промывать органы. Ойген попытался острить, но встретил резкий отпор тетушки. (Украинка — будто не слышала.) На десерт девушки подали присланные из Мангейма фрукты, еще одно блюдо предназначалось дамам: американский фильм. Кинопередвижка ждала ленту в подвале, русские девушки освоили, оказывается, аппаратуру. «Цены нет этим паршивкам!» — не могла не восхититься Магда. Выразительно глянула на Ойгена и Гёца, повела их к себе, закрыла тщательно дверь, вздыхала озабоченно, доставая из шкафа альбом, упрятанный под стопкой белья. Слегка всплакнула — так жалела себя, так дорожила любовью к сыну, который наприсылал ей много, очень много фотографий, но ни на одной из них нет его отдельно, собственной персоной, нигде самого по себе, почему-то обязательно среди захваченных бандитов, партизан то есть, и военнопленных, и везде эти бандиты, эти комиссары либо уже с петлей на шее болтаются, либо вот-вот рухнут на землю после выстрелов, стоят у вырытой ямы.

Ойген нашел на туалетном столике пинцет, каким выщипывают лишнее на лице, брал им фотографии одну за другой, рассматривал, откладывал: это — русские военнопленные, это какие-то колхозники, а это никак евреечки…

— А вот это — полное свинство! — отбросил он очередное фото. — Ну не стыдно ли матери показывать, как сын ее насилует несовершеннолетнюю еврейку! Причем от руки написал на обратной стороне, сколько ей лет.

— Ты прав, ты прав… — пустила слезу Магда, забыв о не столь уж далеких годах, когда таблички на газонах предупреждали берлинцев: чистый воздух парка несовместим с запахом еврея. — Его же русские могут арестовать после окончания войны. И не только русские. Поэтому-то и спрашиваю вас: уничтожить альбом или сохранить?

Ростов заметил: свои могут арестовать, вермахту запрещено заниматься экзекуциями, расстрелы и виселицы — это прерогатива карательных соединений.

— Но мне-то, мне каково? — не унималась Магда. — Может случиться так, что Манфреда объявят преступником!

— Да плюнь ты на все! — успокоил ее Ойген. — Подумаешь — преступник. Значит, есть надежда, что со временем он станет великим человеком, добряком, фотографироваться с маленькими детьми станет, даже с евреечками… Все вожди с расстрелов и виселиц начинали, что Гитлер, что Сталин… Спрячь поглубже.

Магда нерешительно держала альбом в руках. Протянула его Ростову — не заберет ли себе, туда, в Брюссель, а что англичане альбом увидят — так не беда, воспитанные люди, не азиаты какие-то там, европейцы, поймут, что сын всего-навсего большой шалунишка, да и сами-то они, англичане, хороши, сколько детей полегло под их бомбами!

Альбом переместился в самый нижний ящик комода, Магда решила его хранить как семейную реликвию, кроме того, ей сказали, что изнасиловать несовершеннолетнюю евреечку — не такой уж грех, закон был бы на стороне Манфреда. (Ростов глянул на измятое страданием лицо Магды Хофшнайдер и в который раз задался вопросом: а кем же станет в Новой Германии Манфред Хофшнайдер и все герои войны? Им молодежь — будет поклоняться?)

— Ты прав, ты прав… — пустила слезу Магда, забыв о не столь уж далеких годах, когда таблички на газонах предупреждали берлинцев: чистый воздух парка несовместим с запахом еврея. — Его же русские могут арестовать после окончания войны. И не только русские. Поэтому-то и спрашиваю вас: уничтожить альбом или сохранить?

Ростов заметил: свои могут арестовать, вермахту запрещено заниматься экзекуциями, расстрелы и виселицы — это прерогатива карательных соединений.

— Но мне-то, мне каково? — не унималась Магда. — Может случиться так, что Манфреда объявят преступником!

— Да плюнь ты на все! — успокоил ее Ойген. — Подумаешь — преступник. Значит, есть надежда, что со временем он станет великим человеком, добряком, фотографироваться с маленькими детьми станет, даже с евреечками… Все вожди с расстрелов и виселиц начинали, что Гитлер, что Сталин… Спрячь поглубже.

Магда нерешительно держала альбом в руках. Протянула его Ростову — не заберет ли себе, туда, в Брюссель, а что англичане альбом увидят — так не беда, воспитанные люди, не азиаты какие-то там, европейцы, поймут, что сын всего-навсего большой шалунишка, да и сами-то они, англичане, хороши, сколько детей полегло под их бомбами!

Альбом переместился в самый нижний ящик комода, Магда решила его хранить как семейную реликвию, кроме того, ей сказали, что изнасиловать несовершеннолетнюю евреечку — не такой уж грех, закон был бы на стороне Манфреда. (Ростов глянул на измятое страданием лицо Магды Хофшнайдер и в который раз задался вопросом: а кем же станет в Новой Германии Манфред Хофшнайдер и все герои войны? Им молодежь — будет поклоняться?)

Простились, от кино отказались, пожелали Магде хорошего сна и хорошего бомбоубежища. Украинка улыбалась очень мило, дала совет: время позднее, поезжайте через Тиргартен, там бомбят редко…

Им обоим надо было постоять нос к носу, они стояли и молчали у машин, вдали от Магды и ее работящей прислуги. Наконец Ойген тихо сказал нечто такое, чему нельзя было верить, но тем не менее верить надо было. И забрался в свой «мерседес», оттуда прозвучало:

— Гёц, я тебя умоляю, держись подальше от этих сосунков с полковничьими и генеральскими погонами, негоже нам с ними идти, впереди жизнь, Германия, уголь и металл, станки и приборы, восемь миллионов иностранных рабочих в Германии, война кончится — все толпой повалят к себе, а кто на их места у станков? Да еще и отмываться надо от таких, как этот сопляк Манфред, всех собак на немцев навешают из-за таких олухов, один Гитлер чего стоит, даром что австрияк… Думай о Германии, отцы наши — что твой, что мой — плечом к плечу держались…


О Германии и думал фон Ростов, о нации, о всех немцах, о героях и еретиках, о Клаусе, о Ренате Уодль, так нужной сейчас; так где же пляшет эта разрисованная под боцмана-пьянчугу «связница» («Пс-ст!»)? Пришлось заодно в эту ночь подумать и об отдельном абсолютно незнакомом немце, поразмышлять о ефрейторе, что с ранцем стоял у ворот особняка в Целлендорфе и будто кого-то поджидал. Уже стемнело, Ростов направил на человека синий луч фонарика, обежал им фигуру вполне годного для фронта вояки, завел в дом, потребовал зольдбух. Ханс Крюгель, сорок лет, в начале войны служил шофером у покойного полковника Беренса, зятя владельца особняка, приволокнулся, в чем сейчас признался, за юной супругой полковника, потому и отправлен на передовую, угодил в демянский котел, откуда все-таки выбрался, и удивительным было не то, что благополучно вышел из окружения, заслужив знак «Демянский щит», а то, что был уже четвертым обладателем знака, встреченным Ростовым, а таких обладателей — единицы, награждали «демянцев» с отбором, надо было не просто отвоевать в котле два месяца, но еще обморозиться и, если повезет, получить ранение, красящее истинного воина, причем ранение должно подтверждаться справкой о том, что подобран на поле боя, перевязан и отправлен на лечение санитарами вермахта. Таких справок в зольдбухе накопилось уже пять штук, две из них по датам явно писаны в котле.

— Ты, конечно, в одиночку выбирался из котла. Не так ли?

— Никак нет, господин полковник. В группе. Нас было четверо.

— Тогда скажи мне, ефрейтор Крюгель, почему каждый к своим пробившийся «демянец» утверждает, что был последним оставшимся в живых?

— Разрешите, господин полковник, ответить честно?

— Разрешаю и обязываю.

— Так точно. Отвечаю: потому что якобы побывавшие в котле боятся приводить имена свидетелей их позорного бегства.

Таких речистых в кавалерии отправляют на конюшню, ближе к навозу, в пехоте заставляют выгребать солдатские нужники, а Ростов, когда был командиром танковой роты, милостиво разрешал языкастым перетаскивать траки и вымачивать их в керосине.

Следующий листок зольдбуха принес Ростову ошеломительную новость: пройдоха Крюгель, физически здоровый, как померанский бык, нормальный, что ни говори, мужчина, был с фронта отправлен в госпиталь для лечения нервно-психиатрических травм (номера пунктов акта медицинской комиссии приводились). И когда Крюгель рассказал, почему его признали душевнобольным и освободили от службы, Ростов пальцем указал ефрейтору на кресло, сам сел напротив и погрузился в тяжкие размышления. Ефрейтор Ханс Крюгель, лгун, мошенник, философ и краснобай, симулировал заболевание, которым истинно страдал полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг. Якобы свихнувшийся в котле ефрейтор попал после отпуска в полк под Смоленском и стал не просто прицельно убивать русских, а через громкоговоритель бахвалиться успехами своими, поименно называя тех, кого намерен сразить пулей, причем имена оглашал не наугад, не выдумывал их, а настоящие, те, о существовании которых в окопах напротив узнавал из допросов пленных, то есть Иван Иванов был у него не из разговорника. Причем никого еще не убил из названных через громкоговоритель, а русские взбеленились, подтянули артиллерию, устроили налет, угробили два взвода, после чего душевным состоянием Крюгеля заинтересовались. И Ростов, утонув в кресле и покуривая, с омерзением посматривая на необычного визитера, вникал в мысли медиков. Несколько лет назад объявлена война, на полях сражений — армии многих государств, на морях — флоты их, в небе — самолеты, убийства стали повседневным явлением, ненаказуемым и безымянным, то есть ефрейтор Крюгель может убить какого-либо славянина, попавшего на мушку, но не конкретного человека, того же Ивана Иванова, ибо личность, обрывающая жизнь другой личности, уже выводит себя из норм какого-то неписаного права всех войн. Абсурд! Убивать вообще можно, но в частности — нельзя! Немец может убивать славянина, наудачу послав снаряд в отмеченную картой точку, славянин, огрызаясь, ответит тем же, но Михель лишен права убивать Ивана, человека с конкретной биографией, не пишут же в представлении к награде, что Ханс Крюгель, к примеру, достоин Железного креста 2-го класса, потому что уничтожил не просто Ивана Иванова, а лишил жизни мужа какой-то там Марии и сделал сиротами пятерых его детей.

Примерно такие загадки разрешал в госпитале подполковник Клаус Шенк фон Штауффенберг, головоломная задача эта усложнялась еще и тем, что уже в палате Клаус нацелился на Адольфа, то есть «война» стала равновеликой уроженцу города Линц. Признать ефрейтора равным полковнику Генерального штаба — такого позволить себе фон Ростов не мог и взревел:

— Ты лжешь, мерзавец! Ты симулянт и дезертир! Кто тебя научил этому способу? Что за твоей душонкой? Факультет психологии в Гейдельберге или клиника для психов, где ты нахватался разных приемчиков?

— Я требую извинений! — возмутился ефрейтор так естественно или так хорошо наигранно, что Ростов пробурчал нечто невразумительное. Однако продолжил допрос. Установил: не Гейдельберг, а Лейпциг, университет, философия и немецкая литература, преимущественно XVIII век. Учитель. Правда, партийная организация лишила педагога права воспитывать новое поколение, и Крюгеля сделали мастером по трудовому воспитанию. Мог бы, в армию попав, стать офицером, приняли бы на шестимесячные курсы или в Потсдамское училище, но Крюгель страшился ответственности, а она наименьшая у ефрейтора…

— Если услышу от тебя о разных там Гете и прочих — набью морду, не вставая с кресла! Ногой!.. Дальше.

Дальше было: симуляция, на которую отважится не всякий (да еще с расчетом на психоаналитические бредни окружного врача), военно-врачебная комиссия и долгожданный тыл, откуда его все-таки выдернули, принимая во внимание возросшие потери. В кармашке зольдбуха — отпускной билет, из коего следовало, что 10 июля сего года Крюгеля признали годным к строевой службе, и, сутки побыв в резервном полку (Лейпциг), он наконец-то получил назначение, на фронт все-таки, но поскольку еще действует положение о том, что всем новобранцам из провинции разрешают проститься с Берлином, на что отводится 24 часа, то вот он и решил глянуть на дом, в котором бывал не раз, с которым связаны многие воспоминания. «Разрешите идти, господин полковник?»

Назад Дальше