Если я выдержу экзамен и останусь учителем здесь, но не на Рождестве, так в летнюю вакацию. На будущий 77 г., непременно побываю у тебя в Нижнем, собственно для того, чтобы повидаться с тобой и развлечься (как ты же) от утомительного однообразия и скучнейшего монотонного прозябания здешней отвратительной жизни!.. Если бы ты видел глупые хари моих знакомых, если бы ты слышал их разговоры, если бы ты рассмотрел их пошленькую, мелочную — до омерзения — жизнь… да еще если бы тебе привелось, как мне, почти постоянно видеть их и жить с ними, — ты бы затосковал и замучился еще более, так как натура у тебя впечатлительнее и свежее моей!..
Кстати, Вася, если бы ты так желал меня видеть, как пишешь, ты бы сделал вот что: во время ваката улучил бы недельку-другую, да и махнул бы ко мне!
Суди сам: ты пишешь, что у тебя были деньги (даже много), а проезд от Нижнего до Васильсурска на самолете стоит пустяков, а от В. Сурска, крайнего пункта у устьев р. Суры, до Алатыря ходит и до сих пор пароход, на котором ты преблагополучно доехал бы чуть не до моей квартиры, заплатив за это удовольствие 3 р. 50 к. Не правда ли, — отлично бы?! Весь проезд тебе стоил бы много-много 10 р., зато провел бы великолепную неделю у меня… Дурак я, тысячу раз дурак, что вовремя не уведомил тебя об этом, а то, может быть, и соблазнил бы тебя. Что ты скажешь относительно этого?
Утром 18-го
Много я тебе, мой любезный Вася, наскрипсил, и все-таки еще много хочется поведать тебе и о себе, и о своих мыслях… Но я так думаю, что сколько ни пиши, а все найдется, что сказать, сколько ни старайся яснее и подробнее сообщать в письмах, а все при личном разговоре, в 5 минут, расскажешь и поймешь друг друга в миллион раз лучше, чем в наидлиннейшем письме. Не так ли?
Хотелось бы мне утешить тебя как-нибудь, развлечь чем ни на есть… но, ты, чай, помнишь знаменитое изречение: «Врач! исцелися сам!» Я почти все нынешнее лето находился в таком же сквернейшем настроении духа и забывался только за приготовлениями к экзамену, в чаянии хоть на йоту изменить свою жизнь… Одно могу сказать тебе, Вася, что «от скуки не умирают», как гласит мудрая пословица. От скуки, или сплина, как известно, стреляются только сыны туманного Альбиона; и то, как говорят путешественники, этому способствует природа их страны…
В минуты, особенно для тебя мучительные и невыносимые, ты, мой милый друг, бери листок бумаги и пиши ко мне: все легче будет на душе, право, когда изложишь свою тоску в письме к другу; тогда половина горя и все муки как будто свалятся с плеч, если знаешь, что есть где-то человек, сочувствующий тебе и понимающий тебя… Верно ли? Если и это не поможет, неужели ты не придумаешь, как развлечься? Иди гулять, — не хочется — отправляйся к товарищам, — скучно — ступай хоть в театр, — и это не весело — то забегай хоть к г-же N… Да мало ли чем можно забыться. Неужто ты, Вася, так пресыщен жизнью и так сильна твоя тоска?
Еще раз прошу и прошу тебя писать мне тотчас же, а я в следующий раз (глаза, может, пройдут) напишу о себе поподробнее.
Благодарю и благодарю искренно и горячо за карточку! Целую тебя и жму крепко руку.
Весь твой К. Кудрявцев.
IX.
4 октября 76 г.
Алатырь.
Вот когда я собрался ответить тебе, дорогой мой Вася, на твое последнее письмо, полученное мною назад тому с лишком месяц! Не брани меня, Христа ради, что долго не писал… И теперь я пишу через силу, опять только одним глазом, — еле различаю строчки и буквы… Глаз (и опять левый) разболелся до того, что я — честное слово — сомневаюсь в благополучном исходе болезни, да и сам доктор говорит, что «плохо». Теперь, впрочем, немного лучше, т. е. краснота яблока и воспаление уменьшается, но на самом зрачке появились какие-то белые пятна… Однако я о своем глазе расписался слишком много, но ведь ты знаешь, Вася, пословицу — «что у кого болит, тот про то и говорит». И ведь надо же было ему заболеть именно в то время, когда я совсем был готов подать прошение!.. В последнем письме ты, Вася, думаешь, что я поеду в Казань держать экзамен; теперь оказывается, что можно и здесь. С августа м-ца здесь открылась 4-х классная классическая прогимназия, где я думаю держать экзамен. Если бы не заболел глаз, я уже давно бы сдавал экзамен, а теперь приходится сидеть, сидеть… И какая скука, милый Вася, сидеть! Делать ничего нельзя, выйти тоже… Да еще прескверная, преотвратительная мысль — что, того и гляди, окривеешь, так вот и гложет душу! В голове еще беспрестанно вертится этот экзамен… Ей-богу, черт знает, куда бы я ни делся в эту минуту… Ну а ты что, Вася? Пиши, пиши ко мне, пожалуйста, поскорее и побольше! Прости, что я не могу поговорить теперь с тобою толком и ответить дельно на твои последние, милые, дружеские письма… Поверь, Вася, что, право, мне нельзя много ни читать, ни писать: еще, пожалуй, и последний глаз свернется с панталыку…
Целую тебя и жму крепко твою руку.
Твой друг Кудрявцев.
X.
Алатырь, 26 февраля 1877 г.
Милый мой и дорогой Вася!
Я — хоть убей — не знаю, с чего начать это письмо… Хотелось бы, прежде всего, броситься к тебе на шею, расцеловать тебя, крепко, крепко поцеловать! Хочется также и извиниться пред тобой, попросить прощения за мое невообразимое «окаянство», за долгое почти полгодовое молчание… Наконец, на твое последнее письмо я ровно месяц не отвечал! Черт знает, что такое! Ты имеешь полное право сердиться на меня, кричать, топать ногами, ругать, а я, презренная, рассеянная и ленивая скотина, молча и поникнув головой, опустив долу свои карие очи, буду выслушивать эти справедливые и горькие упреки… Прости меня, мой друг Вася! А чтоб ты не сердился — даю тебе честное слово прислать до Пасхи еще два письма, если ты даже не сочтешь нужным (чего я, впрочем, не думаю) отвечать мне…
Нужно ли говорить, что ты меня обрадовал своим письмом, дорогой Вася, хотя — не сердись, пожалуйста, — больше половины его занято описанием (которое мне, впрочем, очень полезно для знакомства с домашней обстановкой этого нового мужа-хозяина и дилетанта-писателя) твоего визита к Силину. Благодарю тебя за искреннее поздравление с получением диплома учителя, благодарю и искренне верю, что ты рад за меня. Диплом-то я получил, да места мне еще пока нигде не вышло. Видишь в чем дело: я тебе уж, кажется, писал, что здесь есть, или была теперь, вакансия в уезд. учил. на должность учителя истор. и геогр. Мне и хотелось занять ее, но или мое прошение опоздало, или почему-либо другому, только сюда назначен другой, а я опять сижу у моря… Назначен, да еще вдобавок с правом через год еще только держать экзамен на учителя, а я совсем выдержавший… Не подло ли и не досадно ли? Теперь, если и дадут скоро место, так где-нибудь в Царевококшайске, напр.; есть, впрочем, надежда, что этот вновь присланный учитель не выдержит экзамена — и тогда я займу его место, или, может быть, он согласится поменяться со мной… А то, право, милый Вася, ужасно надоело быть без дела и без… своих денег, хоть и маленьких. Для меня решительно все равно, положим, куда меня ни посылай, в Астрахань или Сарапул (оба Казанск. округа), да бедная моя мать грустит, что расстанется со мной, как я ее ни уговариваю.
Ты спрашиваешь, Вася, что я поделываю? О, мой дорогой друг и приятель, лучше бы тебе и не спрашивать! Ты ужаснешься всем безобразиям, какие творил твой закадыка, Кудрявцев, начиная с Рождества и кончая… черт знает, когда кончу. Ты ведь знаешь, что я почти 5 месяцев просидел дома, занятый приготовлениями к экзамену и больной глазами; а как сдал все эти разные испытания благополучно — и пошла писать! С цепи сорвался! Знакомых много, дела нет, развлечься хочется, скучно, а тут приспели бешеные святки, — немудрено, как хочешь. Вася, что я свихнулся… Попойки (с разными жженками и пуншами), танцы, вечера с масками (какие у меня были костюмы! умопомрачение!), катанья на тройках, наконец — картишки вплоть до рассвета (много выиграл и много продул) и живые камелии в 30° мороза… — вот тебе яркая картина моей жизни в последние 2 — 3 месяца. Теперь буря стала утихать, но все я еще часто хожу по гостям и нередко ворочаюсь домой «так поздно, что — ей-богу — очень рано!..». Рядом со всеми этими оргиями, которые тоже надоедают, я читаю Костомарова и Шлоссера, Мордовцева и Тьери, Соловьева и проч. Прочел недавно всего Геттнера, который достал из прогимназической библиотеки. (Помнишь, вместе еще читали!) Читаю толстые журналы последних лет и пожираю газеты; только не могу достать «Нови» никак и нигде… Навряд ли в Алатыре выписывается экземпляра с 2 «Вест. вр.». Я горячо желаю войны с Турцией, боюсь только… ты, чай, подумал: «Ну, и он эскадронов боится!» Нет. Я боюсь того, — найдутся ли у нас новые Румянцевы и Суворовы, знатно колотившие турок, и не будет ли — чем черт не шутит? — какого-нибудь своего Базена… Впрочем, анархия в Турции достигла до nec plus ultra,[23] и если уж Черняев со своими добровольцами и сербскими пресловутыми войсками стоял против турок и даже поколачивал их, — так перед нашими войсками, я надеюсь, они непременно покажут пятки и растеряют туфли…
В твоем письме, милый Вася, есть странное место: ты намекаешь на мое письмо к Силину и говоришь, т. е. двумя словами его характеризуешь, что «написано очень дружественно, не хуже, чем мне, и не меньше…». Послушай, Вася: неужели ты до сих пор не уверен в моей дружбе, неужели ты думаешь, что я больше дружен с Силиным?! Я пишу Силину обыкновенно редко и помалу; он же часто громит меня своими объемистыми письмами, настоящими папирусами или фолиантами, и в каждом из них последняя страница занята просьбами как можно больше, больше писать… Одних восклицательных знаков у него не пересчитаешь… Действительно, последний раз я был глубоко изумлен его женитьбой и спрашивал его о ней, потом высказал свой взгляд на его занятия литературой. И только. Ты, пожалуйста, успокойся, Вася; я всегда считал тебя не только выше Силина, но выше 20, 30 подобных ему, и, с тех пор как знаком с тобой, был твоим истинным другом.
Конст. Кудрявцев.
Пиши мне, будь так добр, пожалуйста, поскорее; как только получу письмо, сейчас буду тебе отвечать. — Что ты ничего не черкнешь об Алексеевском, Ешинском — когда-то общих товарищах? Что поделывают г-жи Каменская и Поддубенская? Напиши.
Прощай, будь здоров.
Целую тебя. — К. К.
XI.
Алатырь, 5-го апреля 1877 г.
Милый друг, Вася!
Что это за «окаянство» с твоей стороны? Неужели ты не получил моего письма перед Страстной неделей, в котором я еще обещался писать тебе почаще? Разве ты болен, или слишком занят, что не найдешь времени черкнуть мне? Отвечай мне, пожалуйста; я так давно ничего от тебя не слыхал. Я даже и не буду сердиться, если вскоре получу от тебя письмо… толстое, понятно.
О себе ничего нового сказать не могу: все то же, все старое. Места мне еще не вышло, дела поэтому у меня ровно никакого. Хочу заняться математикой и — черт их дери — классиками… Буду готовиться держать испытание зрелости; чем черт не шутит, — может быть, и вывезет!
Читаю, по обыкновению и по-прежнему, много и, тоже по обыкновению, почти без разбора: все, что попадется. Отдаю, положим, преимущество историческим сочинениям и… беллетристике, по обыкновению.
На праздниках (кстати — христосуюсь и поздравляю с прошедшим), впрочем, ничего не читал, «потому, значит, гуляли»…
Из журналов читаю «От. Зап.», «Древнюю и нов. Россию», «Русск. Стар.», и, кроме газет, только «Нови», никак еще не могу достать.
Жаль, право, что я здесь не остался учителем: я бы непременно приехал к тебе летом. А теперь, чертовщина такая, — сидишь без гроша… и уж тут не до поездки в Нижний. Впрочем, если назначат куда-нибудь по Волге, я бы еще заехал, дал бы крюку, да навряд ли…
Извини, что мало пишу: тороплюсь, да и устал — накопилось много писем, а я, кстати, и вздумал напомнить тебе о себе. Я не буду просить тебя еще раз писать: полагаю, — сам «восчувствуешь» эту потребность…
Здоров ли ты, в самом деле? Не посещает ли тебя по-прежнему знаменитая перемежающаяся лихорадка? Прощай. Крепко целую и жму руку.
Твой друг К. Кудрявцев.
XII.
Милый мой друг, Вася!
Что с тобой сделалось, что ты не отвечаешь на мои письма? Вероятно, ты их или не получаешь, или тебя нет в Нижнем? Наконец, не болен ли ты, что не имеешь возможности писать??..
Я тебе послал два или три письма, а ты все молчишь и молчишь… Какая этому причина? Не мучь меня, Христа ради, и отвечай хоть двумя-тремя словами, только ответь. Я ничего не знаю о тебе — Аллах ведает, с коих пор — целую вечность, одним словом… И ты ни одним словом не известишь о себе старого друга и приятеля?!? Или, может быть, ты забыл о нем?.. Мне будет очень и очень грустно!
Я спрашивал о тебе даже Силина (впрочем, и никого больше); но тот остолоп тоже ничего не узнал или не хотел узнавать… Итак, если у тебя еще не совсем испарилась дружба ко мне и осталась хоть крошечка участия, — ты мне ответишь? Ведь да? И пожалуйста — как только получишь это письмо. Пожалуйста!
Если ты скоро напишешь мне, я буду отвечать более длинным и подробным письмом, теперь же извини за краткость.
Я все еще сверхштатный учитель и библиотекарь здешнего уездного училища. Вакантного места мне не вышло. Впрочем, я имею надежду остаться здесь: хочу заняться преподаванием русского языка. Придется опять держать экзамен… Подробности после.
Читаю много, жадно слежу за военными событиями, занимаюсь французским языком, купаюсь и гуляю по берегам Суры… Вот что я теперь делаю. Чтение и гуляние надоедают; «скучно и грустно» чаще, чем весело; досадно и тошно бывает иногда… Все учителя и немногие знакомые разъехались, кто в отпуск, кто в деревню, а без них мне Алатырь кажется еще томительнее и однообразнее… особенно в такую африканскую жару, какая стоит теперь.
Крепко жму руку и целую тебя, милый Вася! Неужели ты опять мне не ответишь? Прощай!
Твой друг К. Кудрявцев.
Алатырь, 6 июля 1877 г.
Р. S. Как сошли у тебя экзамены? Боюсь, что ты живешь с братом на даче, и это письмо долго пролежит в гимназии…, а я буду «безутешно ждать» ответа.
Есть еще письмо: немного неприличное. Я его сохранил ради «смехотворности»:
Я, Василий Розанов, должен получить от Владимира Алексеевского аммонит[24] 1 января 1874 г. Чтобы получить его, я отдаю ему право на мою горничную, мисс Кетти. Если он и не будет иметь успеха, то и в таком случае аммонит переходит в мою коллекцию.
К этому заявлению руку приложили
В. Розанов.
Владимир Алексеевский.
Свидетель К. Кудрявцев.
1873 г. 13 декабря.
А может быть, ты, Костя, жив: тогда откликнись Петроград, Коломенская, 33, кв. 21.
* * *
Русское хвастовство, прикинувшееся добродетелью, и русская лень, собравшаяся «перевернуть мир»… — вот революция.
(за занятиями).
* * *
Отвращение, отвращение от людей… от самого состава человека… Боже! с какой бесконечной любви к нему я начинал (гимназия, университет).
Отчего это? Неужели это правда.
* * *
Торчит пень. А была такая чудная латания. 13 рублей.
Так и мы…
И вся история — голое поле с торчащими пнями.
(купил за 13 с кадкой и жестяным листом на Сенной; оценивали гости в 30 р.; два года прожила; утешала глаз; на 3-e стала чахнуть, и в сентябре, у швейцара на «прилавочке» — огромная кадка и странный пень в ней).
* * *
Вполне ли искренне («Уед.»), что я так не желаю славы? Иногда сомневаюсь. Но когда думаю о боли людей — вполне искренне.
«Слава» и «знаменитость» какое-то бламанже на жизнь; когда сыт всем — «давай и этого». Но едва занозил палец, как кричишь: «Никакой славы не хочу». Во всяком случае, это-то уже справедливо, что к славе могут стремиться только пустые люди. И итог: насколько я желаю славы — я ничто. И, конечно, человечество может поступить тут «в пику». Т. е. плевать «во все лопатки».
* * *
«Анунциата была высока ростом и бела, как мрамор» (Гоголь) — такие слова мог сказать только человек, не взглянувший ни на какую женщину, хоть «с каким-нибудь интересом».
Интересна половая загадка Гоголя. Ни в каком случае она не заключалась в он……. как все предполагают (разговоры). Но в чем? Он, бесспорно, «не знал женщины», т. е. у него не было физиологического аппетита к ней. Что же было? Поразительна яркость кисти везде, где он говорит о покойниках. «Красавица (колдунья) в гробу» — как сейчас видишь. «Мертвецы, поднимающиеся из могил», которых видят Бурульбаш с Катериною, проезжая на лодке мимо кладбища, — поразительны. Тоже — утопленница Ганна. Везде покойник у него живет удвоенною жизнью, покойник — нигде не «мертв», тогда как живые люди удивительно мертвы. Это — куклы, схемы, аллегории пороков. Напротив, покойники — и Ганна, и колду-нья — прекрасны и индивидуально интересны. Это «уж не Собакевич-с». Я и думаю, что половая тайна Гоголя находилась где-то тут, в «прекрасном упокойном мире», — по слову Евангелия: «Где будет сокровище ваше — там и душа ваша». Поразительно, что ведь ни одного мужского покойника он не описал, точно мужчины не умирают. Но они, конечно, умирают, а только Гоголь нисколько ими не интересовался. Он вывел целый пансион покойниц, — и не старух (ни одной), а все молоденьких и хорошеньких. Бурульбаш сказал бы: «Вишь, турецкая душа, чего захотел». И перекрестился бы.
Кстати, я как-то не умею представить себе, чтобы Гоголь «перекрестился». Путешествовал в Палестину — да, был ханжою — да. Но перекреститься не мог. И просто смешно бы вышло. «Гоголь крестится» — точно медведь в менуэте.