Анна Герман. Сто воспоминаний о великой певице - Иван Ильичев 24 стр.


В этом же 1978 году я и Нелли купили билет на самолёт и прилетели в Киев, где был объявлен концерт Анны Герман. К нашему сожалению, концерт не состоялся. В кассах на афиши Анны приклеили надпись: «Концерт отменяется в связи с болезнью артистки».

26 августа 1982 года я пришла на работу и поняла, что мои коллеги что-то от меня скрывают. Я долго выспрашивала, а они только задавали мне вопросы: «Ты ничего не знаешь?», «Ты слушала сегодня радио?». Я поняла, что речь идёт об Анне… «Аня?» – «Да». И всё оборвалось… Меня в тот день отпустили с работы, по дороге я купила газеты с сообщениями ТАСС о смерти Анны Герман… Мне казалось, что белый свет просто перестал существовать.

Выбраться из того состояния горечи и уныния мне очень помогла Людмила Сенчина, у которой я работала няней при её сыночке Славике. Люда, видя мои страдания, поддерживала, давала работу, чтобы я могла отвлечься от печальных мыслей…

Вскоре я получила несколько писем от пани Ирмы. Поскольку у меня не было тогда собственного дома, а письма иностранцев могли приходить только по адресу прописки, то пани Ирма на конверте писала следующий адрес: Ленинград, адрес… Людмиле Сенчиной (для Раи)… В артистических кругах Сенчину часто спрашивали: «Люда, скажи, Рая твоя поклонница?», и Люся всегда отвечала: «Нет, это поклонница Анны Герман, но она мне очень помогает»…

P.S. Моя жизнь уже долгие годы связана с Церковью. Многое изменилось в жизни, я теперь не Раиса Алексеева, а монахиня Екатерина… Неизменным осталось одно – прекрасные воспоминания о том периоде моей жизни, когда я имела счастье бывать на концертах Анны, видеть и слышать её и разговаривать с ней.

В 1983 году ту магнитофонную плёнку с записью двух отделений концертов Анны Герман 31 декабря 1979 года и 1 января 1980 года мы с Нелли решили передать Анне Николаевне Качалиной. Через несколько лет, в 1987 году, была издана пластинка «Эхо любви» с лучшими фрагментами тех выступлений. Я счастлива, что в наши дни эта запись полностью издана на диске «Анна Герман. Эхо любви» без купюр… Это уникальная запись.

Пластинка с записью фрагментов концерта в Ленинграде вышла в 1987 году, а диск с полной версией в 2004 году

25 августа 2012 года исполнилась моя мечта – я впервые побывала в Варшаве, поклонилась могилам Анечки, её мамы Ирмы и бабушки Анны. Это был день 30-летия ухода Анны Герман из жизни. На площади Вильсона, недалеко от дома Анны, мы купили красивые красные розы и вместе со Збышеком и несколькими друзьями из Москвы поехали на кладбище. Я много раз приходила к Анне на концерты именно с розами: она их очень любила. В этот раз я шла ей поклониться, но в душе было ощущение, что я дарю цветы живой Анне…

Анастасия Ивановна Цветаева (Москва) «Анне Герман»

Анна Герман ушла в зените своей славы, в зените своей красоты. Сама душа Лирики звучала и томилась в невыразимой словами прелести её голоса, сама Любовь тянула к нам руки в каждой её песне, само Прощание прощалось с нами в её интонациях, в каждом углублении певческой фразы, сама Природа оплакивала свой расцвет и своё увядание – потому так неотвратимо очарование её тембра, и только те, кто слышал её пение, смогут понять скорбь расставания с ним. Если я проживу ещё год и несколько месяцев – мне пойдет уже десятый десяток, – я за мою жизнь слышала не один, казалось, неповторимый голос певицы, но только голосу Анны Герман принадлежат по праву слова «неповторимый» и «несравненный».

На концерт Анны Герман впервые повел меня её поклонник, мой младший друг, литературовед, человек тонкого вкуса, много раз её слышавший. Он говорил о ней с таким восхищением, что я ещё по пути предвкушала радость услышать необычайное. В жизни я слышала Мариан Андерсон, думается, мулатку, певшую голосом невероятного диапазона и силы, и в те же времена моей зрелости я не пропускала концертов Зои Лодий – средних лет, горбатой и очаровательной, выходившей в лёгком, светлом, длинном платье, на очень высоких каблуках, в накинутом на плечи боа из перьев. И её смеющееся лицо, гордое восторгами публики, светилось победой над своей искалеченностью – и побеждало вдвойне. Память о вечерах её до сих пор греет остывающее из-за всего пережитого, но еще не остывшее сердце. И молодая мать наша с Мариной пела низким печальным редко-чудесным голосом, должно быть предчувствуя раннюю смерть…

Фото Валерия Плотникова

Со всем этим в душе я шла об руку с моим спутником, ценителем Анны Герман. Где был её концерт? Не помню. Я запомнила только её.

Мы входили в зал. Я уже любила Анну – не за ту высокую радость, которую она нам подарит, а за то страшное прошлое, через которое она прошла, чтобы пробиться к нам, вновь стать певицей. От моего спутника я узнала, что годы назад она в Италии пережила катастрофу: в машине с шофёром ночью на большой скорости потерпела аварию, так разбилась, что её, почти как Ландау, собирали. Три года лежала она – то одна часть тела, то другая. Долго было неизвестно, не будет ли она калекой… Искусством врачей и ещё больше своей жаждой жизни, голосом, хотевшим петь, упорством человека и женщины, чудесами массажа и лечебной гимнастики она возвращала – и вернула себя к жизни, движению и – чудо чудес! – пению! Её голос звучит не хуже, чем до катастрофы. Говорят – лучше…

В волненье, на которое способна старость при встрече с такой судьбой, в трепете материнства и преклоненья, я входила, опершись на руку моего молодого спутника, в переполненный шумной радостью зал. Ещё не взошло из-за гор солнце, но уже лучи золотой пылью легли на вершинах. Ещё нет её – ни шага, ни шелеста платья, – но самозабвенно лицо моего спутника. Очарованность? Преданность? Страх, что концерта не будет, отменят? Ожиданье зала уже накалялось, перерастая в нетерпение, в усталость, и всё-таки она вошла неожиданно. Стройная, очень высокая, волосы, лучами её окружившие, не в изыске парикмахерского искусства, темнее или светлее соседок. В несравненном цвете природы, повелительном, пленительном, польской нации, польской панны – только Гоголя перо бы могло её описать! О, этот миг – кратче мгновенья, неучитываемый миг тишины перед взорвавшимися рукоплесканиями зала! Эта отрава славы, за которую «продают душу», не она ли терзала тебя годами больниц, Анна? Не ещё ли нежней стал голос? Томленье, до катастрофы тебе незнакомое? А может, предчувствие беды, в тебя проникавшее, тогда томило людской слух уже переносимым очарованием?

…ЗАПЕЛА! Половодьем берега ты затопила, и нетерпенье зала, и рукоплесканье, – всё…

Ища помощи в отклике, я взглянула на спутника – увы, это было как сорваться с обрыва! Он был бледен, как полотно. Его не было. Только чуть дрожали ресницы остановившихся глаз.

Так человек глядит один раз. Так решает. Её голос – лейтмотив его жизни. С нею он должен жить Жизнь! Она – или никто.

Мой спутник отсутствовал. И всё-таки я сжала его руку в лёгком за него страхе, чтобы вернуть его к нам. И добр, как всегда, он опомнился, улыбнулся, золотые глаза потеплели. Но не его лет усталость пронизала всё его существо. Так именно захватывает такая любовь жизнь человека. Этим путем, если не разомкнуть его звенья, проходят до конца. Им шел Вертер. Но им шел и Рогожин… Мышкин своей жизнью перечеркнул этот путь…

Закрыв глаза, я вслушиваюсь в своеобразие интонаций, тихое тонкое скольжение от низкого тона в высокий, в грацию и печаль этого голосового полёта, перелёта через глубины и тишину, glissando через эту игру, ей одной свойственных звуков, легких и длинных, ускользающих, догоняющих, встречающихся в теснотах смычка и широком разливе рояля, выныривающих из-под объятий аккомпаниатора и вновь овладевающих темой, – прощания в этой песне, прощания, тесно сжавшего встречу такой неотвратимой властью, что ничего уже нет в мире – одно Прощанье, и им, им одним захлебнулась душа певицы, познавшей в нем больше, чем дано человеку, невозвратно ушедшей от радости – в неутолимую тьму.

«Она колдует, – размышляла я, вырываясь на миг из-под обвалов печали, – колдует или она заколдована? Но ведь нет такого вопроса – она тем и колдует, что заколдована, тем и безысходно колдовство музыки, что оно пропало в себе, в этом без дверей царстве! Тем и убедительно прощанье – с человеком, молодостью, с судьбой – жизнью в последнем полёте. Анна, Анна, для того ли тебе возвращена эта жизнь, чтобы ею играть в последнем-то счёте? Колдунья, заколдовавшая зал…»

А она стояла – высокая, нежная и печальная, портрет, со стены сошедший, выше всех, стройнее всех, нежней всех, светлей всех, в платье небывшего цвета, и, чуть протянув руки в зал, допевала свою песню, и её волосы, как тот отсвет зари на вершинах гор и дерев, обвевали её лицо, начавшее улыбаться, освобождаясь от печали смычка…

А она стояла – высокая, нежная и печальная, портрет, со стены сошедший, выше всех, стройнее всех, нежней всех, светлей всех, в платье небывшего цвета, и, чуть протянув руки в зал, допевала свою песню, и её волосы, как тот отсвет зари на вершинах гор и дерев, обвевали её лицо, начавшее улыбаться, освобождаясь от печали смычка…

И вдруг улыбнулась и уронила руки, невинная и бессильная перед своей прелестью, одинокая среди иноплеменности. Она стояла и улыбалась, опустив руки, неуловимо повела плечами, и вдруг сгорело всё, что было ею наколдовано, – стройная девочка была перед нами, выколдованная из её пропавшей печали, улыбкой нас пустившая на волю… В какой-то никем не жданный час юности, ничего не зная ни о какой печали, в первый раз увидевшая зал!

«Гоголя нет, – подумала я снова, – только он так воспевал панн-колдуний – мглу очей их из-под стрелок бровей, этот смех, разбивший в хрусталь горе жизни, всё горе всех, всё, что было, и всё, что будет, заручившись на век и за всех сумасшедшей прелестью песен, музыки, их обнимающей, мощью счастья, которое не проходит, которым дышит земля… Но что-то и злое тут есть, – продолжаю я бороться с Анной, счастливо вверяться ей (и я уже забываю о рядом со мной сидевшем), – я сейчас, сейчас очнусь и брошусь ему на помощь! Но я должна допонять тут что-то, чтобы ему помочь».

Аплодисменты рушили зал. Анна кланялась.

И пошли концерты за концертами – годы и годы, в каждый приезд Анны в Москву мы не пропускали ни одного, были случаи, когда подруга её, тоже Анна, сообщала нам, что будет слушаться новая пластинка вблизи улицы Герцена, и мы шли туда и слушали новые песни Анны, предвосхищая её приезд. В её репертуар входило всё больше русских песен, романсов. Анна все больше входила в душу русского певчества, всё охотнее и увлеченнее пробовала свой голос на русских мелодиях.

Однажды, после того, как я услыхала её на пластинке в звуках Скарлатти, я сказала моему молодому другу: «Мне не хочется, чтобы Анна ограничивала себя эстрадой, ей надо менять путь, делаться камерной певицей». И не успел меня удержать от этого верный поклонник Анны, как я в антракте ей поверила мою мечту.

Лёгкое смущение пробежало по её чертам. Она хотела его скрыть с помощью улыбки, она ответила мне, нагнув лицо и сильно склонившись (её рост настолько превосходил мой!): «Когда постарею…».

Ошибка русская в её нерусских устах сделала ещё милее смущение. Кто-то подошёл, я не успела сказать то, что просилось в ответ.

Но неожиданна была реакция моего друга!

«Жаль, что вы ей это сказали! Разве вы не замечаете, что она после катастрофы не может дать целый концерт? Она ещё недостаточно окрепла, потому она и возит с собою свой джаз. Чтобы занять публику во время её передышек…»

«Ах вот оно что! Как жаль! Я сделала ей больно… Вечный эгоизм не подумать о другом, а говорить то, что тебе хочется…». И все же, думаю, было лучше поздно покаяться, чем…

Весной 1977 года я слегла в больницу с воспалением лёгкого. Это была хорошая больница, в центре Москвы, и многие друзья, беспокоясь – мне шел уже 83-й год, – меня навещали. Как же я обрадовалась, когда однажды мой молодой друг, тот самый литературовед, что познакомил меня с Анной Герман, часто меня навещавший в положенные для того часы, приехал не один – а с Анной! Странно было мне видеть её в непривычной обстановке, не нам передавать ей цветы, а из её рук принимать горшочек земли весенней, с украсившим её и больничный покой – необычайным, как всё, что от неё исходило, – пышным и лёгким, густым и стройным, зеленеющим воздушным созданием, пустившим в стороны щедро узорчатые ветви, коронованные цветами, причудливыми и грациозными, какого-то несказанного цвета… Это был и терракот, и сгущенная алость, бледневшая от завязи к концу лепестков. Обрадованно вздрогнули мои руки, приняв подарок, слышала тоже непривычные слова приветствия: «Я желаю вам так же скоро поправиться, как скоро расцвели эти цветы!».

Она улыбалась, и я отвечала ей что-то, но меня охватила тревога, что дело тут не в цветке, и не в этом подарке, а в чём-то рядом, другом! Не теряя и мига общенья с Анной, я жарко анализировала происшедшее, и, должно быть, именно этот жар одолел тайну так тревожившей меня ситуации: в сложных конфигурациях и красках протянутого мне её руками растения было волшебство сочетания с пением Анны, с неповторимой грацией оттенков её голоса, с дремучим – пойди-ка, выйди из него! – лесом её певческих интонаций. Драгоценностью мне предстал Аннин подарок, и как же бережно я его поливала, стремясь не перелить, не недолить нужную здесь влагу, и как долго он жил после больницы у меня на окне, и сколько же в нём было бутонов, расцветавших и певших! Как возможностей, рождавшихся в её голосе…

Прослушав пластинку, где Анна пела Скарлатти, я запросила сведения о нём. И вот что я получила: музыкант XVII–XVIII веков. Служил при римском дворе польской королевы-изгнанницы Марии Казимиры, для театра которой писал оперы. «Любопытно, – думаю я, – ещё тогда столкнулся с Польшей, а теперь польская певица исполняет его музыку…».

Стиль Скарлатти. Читаю дальше: «Мелодика Скарлатти совсем не та, большого дыхания, величаво и покорно льющаяся кантилена, которая свойственна итальянской музыке. Диапазон широк, размашистый и оживленный контур, линии разнообразны, иногда гибки, округлы, текут, когда, рассыпаясь в фигурациях, взбегают или скользят вниз… Любит композитор ритмически острый, ломкий рисунок с короткими, остро выразительными фразами, шаловливыми, вызывающе-дерзкими бросками на широкие интервалы и в удалённые друг от друга крайние регистры». «Вот ему и потребовалась такая исполнительница, как Анна Герман!» – думаю я.

«Ритмическая изобразительность Скарлатти беспредельна. Сотни изящных вариантов. Он никогда не сковывал ими мелодического движения и не впадает в манерность!»

«Поразительно! Так же, как Анна!..»

«… Фактура… хрупкая вследствие захвата крайних регистров, всегда отделанная с совершенством и изяществом, требует от исполнителей отличной техники, культуры звука, блеска, тонкого вкуса». (В ком он мог встретить всё это, как не в Анне? – говорю я себе). «Когда посреди стремительного allegro в ритме танца какие-нибудь несколько нот вдруг резко и звонко забрасываются в светлый верхний регистр – "поднебесье" инструмента, – они звучат ликующе или реют, как птицы над широким солнечным ландшафтом… Стихия эмоций живёт и трепещет в них». («Не всё ли это можно отнести к манере петь Анны? Вот они и встретились в музыке почти через 300 лет…»).

Вновь приехала в Москву Анна Герман! А я – это редко бывало – болею. Мне не пришлось пойти. А она пела веселые польские песенки – не услышу – должно быть, мои польские гены? – так люблю звук неведомого мне языка! Пропущу разлив её голоса.

Как жаль!..

Я ждала нашего с Анной друга – он-то уже не пропустит её выступления!.. И он пришёл сразу после концерта. Но он мне показался новым, каким-то отчуждённым. Не рассказывал, точно не было что рассказать о пении на её родном языке! Помолчал, походил по комнате и, остановясь передо мной: «Анна замужем. Она меня познакомила с мужем».

«Замужем? – отчего-то замерло сердце. – Ну, расскажите, какой он?..»

«Большой, полный. Его зовут Збышек. Он был давно поклонник её пения. Он сделал ей предложение, когда она лежала в гипсе. Было неизвестно, выживет ли или, может быть, будет калекой».

Больше он ничего не сказал. И я не спросила. По его тону глубокого уважения к этому человеку я понял, что ему тяжело.

На следующий концерт мы пошли вместе.

«Я слыхал, – сказал спутник, – что кто-то из её начальства ей сказал, что она слишком скромно ведет себя с публикой, что это не подходит эстрадной певице».

Мы посетовали на эту весть и всматривались в Анну.

…Да, видимо, так: что-то чужое вкралось в её движения, нам было тяжело смотреть. Она протягивала к залу руки, повертываясь, демонстрируя россыпь белокурых волос… Но голос был тот же – её, ни на чей не похожий.

Затем она долго не приезжала в Москву.

Года через полтора в ответ на посланную ей мою книгу «Воспоминания» я получила от Анны письмо. Поблагодарив, она сообщала, что у неё родился сын. «Он большой, тяжёлый. Я очень устала носить его на руках. Не могу во всей Варшаве найти няню», – писала она.

Маленького Збышека я увидела много позже на фотографиях. На первой Анна держит его, прижав, столбиком и счастливо самозабвенно смеётся, а малыш столбиком спит. Воплощение безмятежного сна. На второй фотографии – плотный, лет трех, на мать не похожий, он держит мандолину и улыбается.

И снова в Москве концерт.

Первое, что заново поражает, – рост. Выше всех чуть ли не на голову! Платье до полу. Русалочьи волосы. И при росте таком – сама душа Женственности! В каждом движенье! В неуловимом опускании головы, действующем, как начало улыбки. Тенью за ней – тайна её катастрофы. Тайна её возрожденья. (Страх за неё. Страх будущего…) И вот она слегка развела руками – и вот она начинает петь…

Назад Дальше