Безгрешность - Джонатан Франзен 15 стр.


– Эй, ты! – заорал Йоахим. – Мы хотим с тобой поговорить!

Призрак снова начал перемещаться.

– Иди душ принимай, – сказал Андреас. – Ты его пугаешь.

– Не будь идиотом.

– Я дальше моста не пойду. Можешь там наверху меня подождать.

Йоахим колебался, но он почти всегда в итоге делал так, как хотел Андреас. Когда он ушел, Андреас побежал рысцой вдоль путей, получая удовольствие от своего маленького приключения. Призрака он теперь не видел, но быть в диком месте, в темноте – уже интересно. У него была голова на плечах, он знал правила и знал, что ничего тут не нарушает. Он чувствовал себя в полном праве, как чувствовал себя вправе быть именно тем футболистом, которого выбрала эта фигура. Он не боялся; было ощущение неуязвимости. Уличным фонарям на мосту он, однако, был рад. Он остановился перед мостом и заглянул в темноту под ним.

– Эй! – произнес он.

В темноте шаркнула обо что-то подошва.

– Эй!

– Зайди под мост, – произнес голос.

– Лучше сам выйди.

– Нет, ты под мост. Я ничего плохого тебе не сделаю.

Голос из-под моста был мягким голосом образованного человека, и Андреаса это почему-то не удивило. Человеку неинтеллигентному неуместно было бы высматривать его и подавать ему знаки. Андреас зашел под мост и увидел у одной из опор человеческую фигуру.

– Кто вы? – спросил он.

– Никто, – ответил призрак. – Так, нелепость.

– Что вам тогда надо? Я вас знаю?

– Нет.

– Что вам надо?

– Я не могу здесь оставаться надолго, но я хотел тебя увидеть, прежде чем вернусь.

– Куда?

– В Эрфурт.

– Хорошо, вот я. Вы меня видите. Можно поинтересоваться – почему вы за мной шпионите?

Мост над их головами вздрогнул и загремел под тяжестью проезжающего грузовика.

– Что бы ты сказал, – промолвил призрак, – если бы услышал от меня, что я твой отец?

– Сказал бы, что вы сошли с ума.

– Твоя мать – Катя Вольф, урожденная Эберсвальд. Я был ее студентом, а потом коллегой в Гумбольдтовском университете с пятьдесят третьего года по февраль шестьдесят третьего, когда меня арестовали, судили и приговорили к десяти годам за подрывную деятельность.

Андреас невольно отступил на шаг. Его страх перед прокаженными – политически прокаженными – был инстинктивным. Ничего хорошего от общения с ними ждать не приходилось.

– Нет нужды говорить, – добавил призрак, – что никакой подрывной деятельностью я не занимался.

– Видимо, народная власть считала иначе.

– Нет, никто, что интересно, не считал иначе. На самом деле меня посадили за другое преступление: за связь с твоей матерью до ее замужества и во время. Главным образом, конечно, за во время.

Жуткое чувство охватило Андреаса: частью отвращение, частью боль, частью праведный гнев.

– Слушай, ты, поганец, – сказал он. – Не знаю, кто ты такой, но про мою мать не смей так говорить, понял? Увижу тебя еще у нашего поля – позову полицию. Тебе все ясно?

Он повернулся и заковылял обратно, к свету.

– Андреас! – крикнул ему вслед поганец. – Я держал тебя маленького на руках.

– От. бись, кто бы ты ни был.

– Я твой отец.

– От. бись, грязная вонючая тварь.

– Сделай мне одно одолжение, – сказал поганец. – Вернешься домой – спроси супруга своей мамы, где он был в октябре и ноябре пятьдесят девятого года. Только и всего. Просто спроси – и послушай, что он ответит.

Взгляд Андреаса упал на валявшееся рядом полено. Он может размозжить поганцу башку, и никто его не хватится, врага государства, никому до него нет дела. И даже если он, Андреас, на этом попадется, он может сказать, что это была самозащита, и ему поверят. От мысли у него встал член. В нем, выходит, живет убийца.

– Не беспокойся, – сказал поганец. – Больше ты меня не увидишь. Мне запрещено находиться в Берлине. Почти наверняка меня опять посадят – просто за то, что отлучился из Эрфурта.

– Думаешь, меня это волнует?

– Нет, конечно. С какой стати? Я же никто.

– Как твоя фамилия?

– Лучше тебе не знать, для твоей же безопасности.

– Тогда зачем ты со мной так поступаешь? Зачем вообще сюда явился?

– Затем, что я десять лет сидел и представлял себе это. И еще год представлял, когда вышел. Так бывает: очень долго что-то себе представляешь, и потом уже нет другого выхода, кроме как сделать это. Может, когда-нибудь у тебя тоже будет сын. Тогда, может быть, лучше поймешь.

– Людям, которые грязно врут, место в тюрьме.

– Я не вру. Я сказал, какой вопрос тебе надо задать.

– Если ты плохо обошелся с моей мамой, тем более тебе место в тюрьме.

– Именно так смотрел на дело ее муж. Но у меня, как ты понимаешь, несколько иной взгляд на ситуацию.

Поганец произнес эти слова с ноткой горечи, и Андреас уже чувствовал то, что позже стало ему полностью ясно: этот человек виновен. Может быть, не в том, за что его посадили, но, безусловно, в том, что воспользовался чем-то неустойчивым в Кате, а теперь еще и вернулся в Берлин, чтобы чинить неприятности; в том, что поквитаться с бывшей возлюбленной для него важнее, чем чувства их четырнадцатилетнего сына. Он дрянь, ничтожество, бывший аспирант кафедры английского языка. Устанавливать с ним отношения – Андреасу это и в голову ни разу не пришло.

Но пока он сказал только:

– Спасибо, что испортил мне день.

– Я должен был хоть раз тебя повидать.

– Отлично. А теперь у. бывай в свой Эрфурт.

Повторяя себе под нос эти слова, Андреас торопливо вышел из-под моста и вскарабкался по насыпи на Рейнштрассе. Йоахима нигде не было видно, и он двинулся домой; по дороге дважды заходил в темные подъезды поправить трусы, потому что вставший от мысли об убийстве член по-прежнему оттопыривал футбольные шорты. Он отнюдь не собирался задавать отцу подсказанный призраком вопрос, но вдруг припомнил кое-какие сцены последних двух-трех лет, которые показались ему в свое время настолько бессмысленными, что он добропорядочно выкинул их из головы.

Тот случай, когда он приехал на дачу в пятницу днем и застал мать совершенно голой. Она сидела на земле между двух розовых кустов и не могла или не хотела вымолвить даже слово, пока – уже после наступления темноты – не приехал отец и не залепил ей пощечину. Очень странно было. А еще – когда у него поднялась температура и его отослали из школы домой. Дверь родительской спальни была заперта, а потом оттуда торопливо вышли двое рабочих в синих комбинезонах. А еще был случай: он подошел однажды к двери ее университетского кабинета, нужно было ее разрешение на школьную поездку, и опять-таки дверь была заперта, а через несколько минут из нее вышел студент с прилипшими ко лбу от пота волосами, а когда Андреас попытался войти, мать надавила на дверь изнутри и снова заперлась.

И вот какие пленительно-небрежные объяснения она потом давала:

– Я просто нюхала розы, а день был такой прелестный, что я все с себя сняла, чтобы быть ближе к природе, а когда ты вдруг появился, мне стало так неловко, что я слова не могла сказать.

– Они чинили у меня проводку и попросили встать около выключателя и то включать свет, то выключать, опять и опять, и такие у них дурацкие правила – даже дверь не позволяли мне открыть. Как будто я их пленница!

– У меня с ним был ужасный, мучительный разговор о дисциплине, беднягу исключают – ты не слышал, как он плакал? – а потом мне надо было срочно кое-что записать, пока я не забыла.

Теперь он припомнил, как неумолимо давила на него дверь ее кабинета, выталкивая его наружу. Припомнил, как, увидев в розовом саду ее гениталии, понял, что видит их уже не первый раз: то, что казалось будоражащим сном из раннего детства, было на самом деле вовсе не сном, она уже ему их показывала, отвечая на какой-то не по годам умный вопрос. Припомнил, что, хотя он, больной, распростерся в гостиной на самом виду, рабочие в комбинезонах с ним не поздоровались, даже не посмотрели на него, так поспешно они уматывали.

Когда он вернулся домой, Катя сидела на псевдодатской софе из искусственной кожи – безвкусица, но все равно не в пример лучше, чем большая часть мебели в Республике, – и, потягивая вино из бокала, который позволяла себе после работы, читала “Нойес Дойчланд”. Она, похоже, знала, что могла бы послужить рекламой восточноберлинской жизни. В окно позади нее светили милые огоньки другого классного современного здания по ту сторону улицы.

– Так и пришел в футбольной форме, – сказала она.

Андреас зашел за стул, чтобы скрыть эрекцию.

– Да, решил пробежаться до дома.

– А одежду там оставил?

– Завтра заберу.

– Только что звонил Йоахим. Спрашивал, куда ты подевался.

– Я ему позвоню.

– У тебя все в порядке?

Ему хотелось верить в то, что она из себя изображала, ведь этот образ явно очень много для нее значил: безупречная труженица, мать, жена отдыхает после проведенного с пользой дня, пользуясь благами системы, которая дает человеку бóльшую уверенность в завтрашнем дне, чем капитализм, и к тому же более серьезна в лучшем смысле этого слова. Катина способность с видимым интересом прочитывать партийную газету от первого до последнего скучного слова производила, нельзя отрицать, сильное впечатление. Он только сейчас начал догадываться, как сильно ее любит, – сейчас, когда ее вид внушал также и отвращение.

– Я ему позвоню.

– У тебя все в порядке?

Ему хотелось верить в то, что она из себя изображала, ведь этот образ явно очень много для нее значил: безупречная труженица, мать, жена отдыхает после проведенного с пользой дня, пользуясь благами системы, которая дает человеку бóльшую уверенность в завтрашнем дне, чем капитализм, и к тому же более серьезна в лучшем смысле этого слова. Катина способность с видимым интересом прочитывать партийную газету от первого до последнего скучного слова производила, нельзя отрицать, сильное впечатление. Он только сейчас начал догадываться, как сильно ее любит, – сейчас, когда ее вид внушал также и отвращение.

– Лучше не бывает, – ответил он.

Закрывшись в ванной, он извлек свой член и опечалился: он был такой маленький по сравнению с тем ощущением мощной штуки в трусах, что было на улице. Что ж, надо работать с тем, что имеешь, и он работал в тот вечер, и в следующий, и в следующий, пока мысль, не спросить ли родителей, где отец был осенью пятьдесят девятого года, не выветрилась из головы. Да, призрак из Эрфурта пострадал, и пострадал, может быть, несправедливо, но самому Андреасу ведь ничего не сделалось. Во всяком случае – ничего особенного. Чем поднимать бессмысленную бучу, чем причинять родителям неприятности, лучше было воспользоваться тем, что он знал и подозревал о матери, ради одного: оправдать свои одинокие оргии. Если она вправе развлекать в своей спальне во вторник посреди дня парочку случайных рабочих, то и он, конечно же, вправе вкладывать похабные слова в уста нарисованных женщин и прыскать на них спермой.

Психолог, доктор Гнель, принимал в просторном кабинете на первом этаже клиники Шарите. Он сидел за столом во впечатляюще медицинском белом халате. Андреас, садясь напротив, почувствовал себя, точно больной у врача или соискатель должности на собеседовании. Доктор Гнель спросил, знает ли он, почему отец направил его сюда.

– Он проявляет здравомыслие и осторожность, – ответил Андреас. – Если я окажусь сексуальным маньяком, будет запись, показывающая, что он принимал меры.

– Значит, вы лично считаете, что вас напрасно ко мне послали?

– Я бы с гораздо большей радостью мастурбировал дома.

Доктор Гнель кивнул и что-то записал в блокноте.

– Это шутка была, – сказал Андреас.

– Выбор темы для шутки порой кое-что раскрывает.

Андреас вздохнул.

– Я бы предложил вам исходить из того, что я намного умнее вас. Моя шутка ничего не раскрывает. Цель шутки была в том, чтобы вы решили, будто она что-то раскрывает.

– Но вам не кажется, что этот ваш ход сам по себе что-то раскрывает?

– Только потому, что я сам этого хочу.

Доктор Гнель отложил ручку и блокнот.

– Вам, похоже, не приходит в голову, что у меня бывали и другие очень умные пациенты. Разница между ними и мной в том, что я психолог, а они нет. Чтобы помочь вам, мне необязательно быть таким же умным, как вы. Достаточно быть умным в одном.

Неожиданно для себя Андреасу стало жалко психолога. Как, должно быть, тяжело сознавать, что твой ум ограничен. Как, должно быть, стыдно сказать об этом пациенту. Андреас прекрасно понимал, что он сообразительней прочих ребят в школе, но ни один из них не признал бы его превосходство так откровенно, с таким внушающим жалость смирением, как доктор Гнель. Он решил хорошо относиться к психологу и обращаться с ним бережно.

Доктор Гнель, не оставаясь перед ним в долгу, вынес заключение, что склонности к самоубийству у него нет. Когда Андреас объяснил, почему прыгнул с моста, доктор ограничился тем, что похвалил его за изобретательность:

– Вы чего-то хотели, никак не могли этого добиться и все-таки нашли способ.

– Спасибо, – кивнул Андреас.

Но у психолога были и другие вопросы. Нравится ли ему какая-нибудь девочка в школе? Хочется ли поцеловать кого-нибудь из них, потрогать, заняться сексом? Андреас честно ответил, что все одноклассницы глупые и противные.

– В самом деле? Все до одной?

– Я как будто вижу их через искажающее стекло. Они полная противоположность девушкам, которых я рисую.

– Вы хотели бы заняться сексом с девушками, которых рисуете.

– Очень хотел бы. Страшное разочарование, что не могу.

– Вы уверены, что не автопортреты рисуете?

– Нет, конечно, – возмутился Андреас. – Это абсолютно женские лица.

– Я ничего не имею против ваших рисунков. В моих глазах это еще одно проявление вашей изобретательности. Я не хочу судить, я только хочу понять. Вот вы говорите, что рисуете плоды своего воображения, нечто, существующее только у вас в голове, – разве это не автопортреты в некотором смысле?

– Разве что в самом узком и буквальном.

– А как насчет мальчиков в школе? Никто из них вас не привлекает?

– Нет.

– Вы так категорично ответили, словно не захотели честно вдуматься в мой вопрос.

– У меня есть друзья, они мне нравятся, но это не значит, что я хочу заниматься с ними сексом.

– Хорошо. Я вам верю.

– Вы сказали это так, будто на самом деле не верите.

Доктор Гнель улыбнулся.

– Расскажите мне еще про это искажающее стекло. Какими выглядят сквозь него одноклассницы?

– Скучными. Тупыми. Социалистическими.

– Ваша мама предана делу социализма. Она тоже тупая, скучная?

– Вовсе нет.

– Ясно.

– Я не хочу заниматься сексом с мамой, если вы это подразумеваете.

– Я этого не подразумеваю. Я просто думаю о сексе. В большинстве своем люди стремятся к сексу с кем-то реальным, из плоти и крови. Пусть даже эта партнерша в общении наводит скуку, пусть даже кажется глупой. Я пытаюсь понять, почему у вас это не так.

– Не могу объяснить.

– Может быть, то, чего вы хотите, кажется вам таким грязным, что ни одна реальная девушка этого никогда не захочет?

Возможно, психолог и правда был умен только в одном, но Андреасу пришлось признать, что в узких рамках своей специальности доктор явно умней его. У него-то в голове была полная путаница: он располагал уликами, говорящими о том, что его мать хотела грязного и делала грязное, и, по идее, это означало, что другие представительницы ее пола, вполне возможно, тоже хотят это делать, и делать с ним; но чувствовал он почему-то нечто прямо противоположное. Как будто он так сильно, даже сейчас, любил мать, что мысленно изымал из нее все, что причиняло ему беспокойство, и пересаживал в других женщин, из-за чего они внушали ему страх, заставляли предпочитать мастурбацию, мать же при этом оставалась совершенством. Бессмыслица – но именно так обстояло дело.

– Я даже и знать не желаю, чего хочет реальная девушка, – сказал он.

– Вероятно, того же, что и вы. Любви, секса.

– Боюсь, со мной что-то не так. Я хочу только мастурбировать.

– Вам всего пятнадцать. Еще рано заниматься сексом с кем-то. Я не пытаюсь вас к этому подтолкнуть. Я просто нахожу любопытным, что никто в классе, ни из девочек, ни из мальчиков, вас не привлекает.

Даже спустя годы Андреас все еще не мог понять, как подействовали эти беседы с доктором Гнелем: то ли очень помогли, то ли страшно навредили. Непосредственный же их результат состоял в том, что он начал гоняться за девочками. Главное, чего он хотел, – это чтобы с ним все было в порядке. Даже еще до того, как встречи с психологом закончились, он применил ум к задаче собственной нормализации, и выяснилось, что доктор Гнель был прав: от реальных отношений можно получить больше. Они сильней волновали, они больше от него требовали, чем рисование картинок, но не ставили таких непосильных задач, как сделаться звездой футбола. Благодаря общению с матерью у него был мощный арсенал: чуткость, уверенность в своем праве, взгляд свысока, – и он, имея дело с девочками, пускал все это в ход. Поскольку времени, чтобы потрепаться, у всех было вдоволь, а интересных тем мало, все в школе знали, что его родители – важные шишки. Это способствовало тому, чтобы девочки доверяли ему и улавливали его намеки. Их возбуждали, а не пугали его шуточки насчет Союза свободной немецкой молодежи, насчет старческого маразма членов советского Политбюро, насчет солидарности Республики с ангольскими повстанцами, насчет евгенических принципов отбора в олимпийскую команду прыгунов в воду, насчет жутких мелкобуржуазных вкусов соотечественников. Социализм по большому счету был ему безразличен, целью шуточек было убеждать слушательниц, что он парень дерзкий, и оценивать степень их готовности быть дерзкими с ним на пару. В последний школьный год он со многими из них зашел довольно далеко – но раз за разом в решительный момент наталкивался на их узколобую пролетарскую мораль. Позволить щупать себя внизу пальцем и позволить трахнуть себя по-настоящему – для них эти две вольности были разделены такой же границей, как шутки про немецко-ангольское братство и заявление, что социалистическое рабочее государство – обман и что его ждет крах. Только две девочки согласились перейти с ним эту границу, но обе они лелеяли удручающе романтические мечты о совместном будущем.

Назад Дальше