День опричника - Владимир Сорокин 10 стр.


Мишаня к нему громко обращается:

— Сейчас, земляк, мы тебя выпарим!

И сразу — кавычки пальцами делает.

— Выпарим так, что тебе станет похорошо!

И снова — кавычки. Хохочет народ, аплодирует. Студенты подсвистывают. Хватают палачи подьячего, привязывают. Шка усмехается:

— Ложись, ложись, ебаный компот!

Палачам и армейским старшинам в России ругаться по-матерному разрешено. Сделал Государь наш для них исключение ввиду тяжелой профессии.

Привязан Данилков, садится Мишаня ему на ноги, спускает штаны. Жопа, судя по шрамам, уж сечена не раз у подьячего. Стало быть, не впервой Данилкову париться. Свистят студенты, улюлюкают.

— Вот так, земляк, — говорит Мишаня. — Изящная словесность — это тебе не мотоцикл!

Размахивается Шка кнутовищем и начинает сечь. Да так, что засмотришься. Знает свое дело, палач, любит. Уважение народное ладной работой своей вызывает. Гуляет кнут по жопе подьячей: сперва слева, потом справа. Аккуратная решетка на жопе образуется. Визжит и воет Данилков, багровеет длинный нос его.

Но — пора в путь. Бросаю окурок нищему, сворачиваю на Тверскую, еду дальше. Путь мой лежит к концертному залу на Страстном бульваре. Там уж к концу подходит выступление звезды. Подъезжаю, связываюсь с «добромольцами», уточняю детали. Все у них вроде бы готово. Ставлю машину, прохожу со служебного входа. Встречает меня шестерка от «добромольцев», проводит в зал. Сажусь в четвертом ряду с краю.

На сцене звезда. Сказитель народный, баян и Былинник Савелий Иванович Артамонов, а по народному — Артамоша. Седовлас он, белобород, осанист, красив лицом, хоть и не молод. Сидит на своей неизменной липовой скамеечке в черного шелка косоворотке с неизменной пилой в руках. Проводит Артамоша по пиле смычком — и поет пила тонким голосом, зал завораживающим. И под завораживающий этот вой пилы нараспев, глубоким, грудным, неторопливым голосом продолжает Артамоша сказывать-напевать очередную былину свою:

Запрокидывает Артамоша белую голову свою назад, глаза зажмуривает, плечами статными поводит. Поет пила его. А народ в зале уже дошел — спичку кинь, сейчас полыхнет. В передних рядах старые поклонники Артамоши сидят, раскачиваются в такт пиле, подвывают. В середине зала какая-то полоумная причитает. В задних рядах всхлипывают с подвизгом и кто-то бормочет злобно. Трудный зал. Как «добромольцы» здесь работать будут — ума не приложу.

Поглядываю в зал краем глаза, присматриваюсь: «добромольцы» в центре засели. В первые ряды их артамоновцы не пустили, ясное дело. Судя по мордам «добромольцев» — много их сюда наползло. Видать, решили числом взять, как у них обычно и бывает. Дай-то Бог. Поглядим, посмотрим…

Зал начинает подпевать: «К кобелям, к кобелям, к кобелям!» Заворочались первые ряды, сзади вскрикивают, плачут, причитают. Почти рядом со мною богато одетая толстуха крестится, поет и раскачивается. Артамоша играет на пиле, голову назад так запрокидывает, что кадык видать:

Еще чуть-чуть — и зал взорвется. Чую, что сижу на бочке пороховой. А «добромольцы» все молчат, бараны…

Артамоша открывает глаза, делает паузу, обводит зал своим пристальным взором. Пила его взвизгивает.

Артамоша кричит хрипло, пила его визжит. Зал изрывается. В первых рядах выкрики: «Так ее, суку! Так, позорницу!»; кто крестится и плюется, кто голосит, кто подпевает «Все мои кобели!». И вот тут-то, наконец, поднимается тысячник «добромольцев» по прозвищу Хобот и бросает в Артамошу гнилой помидор. В грудь баяну попадает овощ. И как по команде поднимаются разом все «добрые молодцы», вся середина зала, и обрушивают на Артамошу красный град из помидоров. Миг — и Артамоша весь красным становится.

Зал охает.

А тысячник Хобот орет так, что морда его добрая багровеет от крика:

— Поха-а-а-абень!!! Покл-е-е-ееп на Госуда-а-а-арыню!!!

«Добромольцы» вослед Хоботу:

— Поклеп! Крамола! Слово и Дело!

Замирает зал. Я тоже замираю. Артамоша сидит на скамеечке своей весь в помидорах. И вдруг руку поднимает. Сам встает. Вид его такой, что стихают «добромольцы» как по команде. Лишь Хобот пытается кричать «Поклеп!», но голос его одинок. И я уже нутром чую — дело провалено.

— Вот они, кобели кремлевские! — громко произносит Артамоша и показывает в середину зала красным пальцем.

И словно взрыв атомный в зале происходит: кидаются все на «добрых молодцев». Лупят их, метелят в хвост и в гриву. Отбиваются они, да тщетно. А еще как на грех сели, мудаки, в середину, да в окружение и попали. Плющат их со всех сторон. Стоит Артамоша на сцене во помидорах, словно красный Георгий Победоносец. Толстуха, что возле меня сидела, лезет с визгом в гущу:

— Кобели! Кобели!

Все ясно. Я встаю. И выхожу.

* * *

Не всегда концы с концами сходятся. Не всегда все получается в трудной и ответственной работе нашей. Моя вина — не проинструктировал, не проинспектировал. Не упредил. Ну, да некогда было — за Дорогу бился. Так Бате и сказал в оправдание. Хотел было опосля заехать Хоботу по хоботу для ума, да пожалел — ему и так попало. От народа.

Мда… Артамоша круто забирает, с огнем играет. Дошел до крайности. До того, что пора гасить его. А ведь начинал-то, подлец, как подлинно баян народный. Пел сперва старые русские былины канонические про Илью Муромца, про Буслая, про Соловья Будимировича. Снискал славу по всей Руси Новой. Заработал хорошо. Отстроился в двух местах. Обрел высших покровителей. И тут-то ему жить бы поживать, да в славе народной купаться, ан нет — попала шлея под хвост Артамоше. И стал он обличителем нравов. Да и не простым, а обличителем Государыни нашей. Выше, как говорится, падать некуда. А Государыня наша… то история отдельная. Горькая.

По большому счету, по государственному — не повезло Государю нашему. Не повезло страшно. Одно темное пятно в Новой России нашей — Государева супруга. И пятно это никак ни смыть, ни залепить, ни вывести. Токмо ждать, терпеть да надеяться…

Свист-удар-стон.

Красный сигнал мобилы.

Государыня!

Легка на помине, прости Господи… Всегда звонит, как только я об ней задумаюсь. Мистика! Крещусь, включаюсь, отвечаю, голову склоняя:

— Слушаю, Государыня.

Возникает в машине лицо ее дебелое, волевое, с усиками вповерх алых губ плотоядных:

— Комяга! Где ты?

Голос у нее грудной, глубокий. Видно по всему, что только что проснулась мама наша. Глаза красивые, черные, в бархатных ресницах. Блестят глаза эти всегда сильным блеском.

— Еду по Москве, Государыня.

— У Прасковьи был?

— Был, Государыня. Все исполнил.

— Почему не докладываешь?

— Простите, Государыня, только что прилетел.

— Лети сюда. Мухой.

— Слушаюсь.

Опять в Кремль. Сворачиваю на Мясницкую, а она вся забита — вечер, час пик, ясное дело. Сигналю госгипертоном, расступаются перед моим «мерином» с собачьей головой, пробиваюсь неуклонно к Лубянской площади, а там встаю намертво: пробище-уебище, прости Господи. Постоять придется.

— Слушаю, Государыня.

Возникает в машине лицо ее дебелое, волевое, с усиками вповерх алых губ плотоядных:

— Комяга! Где ты?

Голос у нее грудной, глубокий. Видно по всему, что только что проснулась мама наша. Глаза красивые, черные, в бархатных ресницах. Блестят глаза эти всегда сильным блеском.

— Еду по Москве, Государыня.

— У Прасковьи был?

— Был, Государыня. Все исполнил.

— Почему не докладываешь?

— Простите, Государыня, только что прилетел.

— Лети сюда. Мухой.

— Слушаюсь.

Опять в Кремль. Сворачиваю на Мясницкую, а она вся забита — вечер, час пик, ясное дело. Сигналю госгипертоном, расступаются перед моим «мерином» с собачьей головой, пробиваюсь неуклонно к Лубянской площади, а там встаю намертво: пробище-уебище, прости Господи. Постоять придется.

Снежок припорашивает, на машины оседает. И по-прежнему на площади Лубянской стоит-высится Малюта наш бронзовый, сутулый, озабоченный, снежком припорошенный, смотрит пристально из-под нависших бровей. В его времена пробок автомобильных не было. Были токмо пробки винные…

На здании «Детского мира» огромное стекло с рекламою живой: байковые портянки «Святогор». Сидит на лавке кучерявый молодец, девица-краса в кокошнике опускается перед ним на колено с новою портянкой в руках. И под треньканье балалайки, под всхлипы гармоники протягивает молодец босую ногу свою. Девица оборачивает ее портянкой, натягивает сапог. Голос: «Портянки торгового товарищества „Святогор“. Ваша нога будет как в люльке!» И сразу — колыбельная, люлька плетеная, с ногой, в портянку завернутой, покачивается: баю-бай, баю-бай… И голос девицы: «Как в люльке!»

Взгрустнулось чего-то… Включаю телерадио «Русь». Заказываю «минуту русской поэзии». Нервического склада молодой человек декламирует:

Туманом залиты поля, Береза ранена. Чернеет голая земля — Весна не ранняя. Березе раскровили бок — Топор зазубренный. По лезвию стекает сок, Зовет к заутрени.

Поэт из новых. Ничего, с настроением… Одно не понятно — почему сок березовый зовет к заутрени? К заутрени звон колокольный звать должен. Замечаю впереди регулировщика в светящейся шинели, вызываю его по госсвязи:

— Старшина, расчисти мне путь!

Вдвоем с ним — я госгиперсигналом, он — жезлом прокладываем дорогу. Выруливаю к Ильинке, пробиваюсь через Рыбный и Варварку к Красной площади, въезжаю через Спасские, несусь к хоромам Государыни. Бросаю машину привратникам в малиновых кафтанах, взбегаю по крыльцу гранитному. Стражники в ливреях раззолоченных отворяют первую дверь, влетаю в прихожую, розовым мрамором отделанную, останавливаюсь перед второй дверью — прозрачной, слабо сияющей. Дверь эта — сплошной луч, от потолка до пола зависший. Стоят по краям двое сотников из Кремлевского полка, смотрят сквозь меня. Привожу в порядок дыхание и мысли, прохожу сквозь дверь светящуюся. От луча этого широкого ничто утаить невозможно — ни оружие, ни яд, ни умысел злой.

Вступаю в хоромы Государыни нашей.

Встречает меня поклоном статная приспешница Государыни:

— Государыня ждет вас.

Ведет сквозь хоромы, через комнаты и залы бесчисленные. Раскрываются двери сами, бесшумно. И так же бесшумно закрываются. И вот — сиреневая спальня Государыни нашей. Вхожу. А передо мною на широком ложе — супруга Государя нашего.

Склоняюсь в долгом поклоне земном.

— Здраствуй, душегуб.

Она так всех нас, опричных, именует. Но не с порицанием, а с юмором.

— Здравы будьте, Государыня Татьяна Алексеевна.

Поднимаю очи. Возлежит Государыня наша в ночной сорочке шелку фиолетового, под нежно-лиловый цвет спальни подходящего. Волосы черные у ней слегка растрепаны, по плечам большим ниспадают. Одеяло пуховое откинуто. На постели — веер японский, китайские нефритовые шары для перекатывания в пальцах, золотое мобило, спящая левретка Катерина и книжка Дарьи Адашковой «Зловещие мопсы». Держит в пухлых белых руках своих Государыня наша табакерку золотую, брильянтовыми прыщами осыпанную.

Достает из табакерки щепоть табаку, запускает в ноздрю. Замирает. Смотрит на меня своими влажными черными очами. Чихает. Да так, что сиреневые подвески на люстре вздрагивают.

— Ох, смерть… — откидывает Государыня голову свою на четыре подушки.

Отирает ей приспешница нос платком батистовым, подносит рюмку коньяку. Без этого утро у Государыни нашей не начинается. А утро у нее — когда у нас вечер.

— Тань, ванну!

Приспешница выходит. Государыня коньячок лимоном закусывает, руку мне протягивает. Подхватываю руку ее тяжкую. Опираясь на меня, встает с ложа. Хлопает в ладони увесисто, идет к двери сиреневой. Открывается дверь. Вплывает туда Государыня наша. Дородна она телом, высока, статна. Телесами обширными, белыми не обделил ее Господь.

Стоя в опочивальне, провожаю взглядом широкую Государыню нашу.

— Чего встал, ступай сюда.

Иду покорно за ней в просторную беломраморную ванную. Тут уже две другие приспешницы суетятся, ванну готовят, открывают шампанское. Берет узкий бокал Государыня, садится на унитаз. Всегда так у нее — сперва немного коньяку, потом уже шампанского. Справляет нужду Государыня, отпивая из бокала. Встает:

— Ну, чего молчишь? Рассказывай.

А сама руки белые свои вверх подымает. Вмиг снимают приспешницы с нее сорочку ночную. Опускаю очи долу, успевая в очередной раз заметить, сколь пышно и белокоже тело Государыни нашей. Ой, нет такого другого… Спускается она по ступеням мраморным в ванну наполненную. Садится.

— Государыня, все исполнил. Прасковья сказала — сегодня ночью. Сделала все, как надо.

Молчит Государыня. Пьет шампанское. Вздыхает. Так, что пена в ванной колышется.

— Ночью? — переспрашивает. — Это… по-вашему?

— По-нашему, Государыня.

— По-моему, значит — в обед… Ладно.

Снова вздыхает. Допивает бокал. Подают ей новый.

— Чего просила ясновидящая?

— Сельди балтийской, семян папоротника и книг.

— Книг?

— Да. Для камина.

— А-а-а… — вспоминает она.

Входит без стука главная приспешница:

— Государыня, дети пришли.

— Уже? Зови сюда.

Приспешница удаляется и возвращается с десятилетними близнецами — Андрюшей и Агафьей. Близнецы вбегают, кидаются к матери. Воздымается Государыня из ванны, обнажаясь по пояс, грудь обширнейшую прикрывая, дети целуют ее в щеки:

— С добрым утром, мамочка!

Обнимает она их, бокал с шампанским не выпуская:

— С добрым утром, родные. Припозднилась я сегодня, думала, позавтракаем вместе.

— Мам, мы уже поужинали! — кричит ей Андрюша и бьет ладонью по воде.

— Ну и славно… — отирает она брызги пены с лица.

— Мамуль, а я в «Гоцзе»[7] выиграла! Я нашла баоцзянь[8]!

— Хаоханьцзы [9], — Государыня целует дочь. — Минмин[10].

Китайский у Государыни нашей довольно-таки старомодный…

— А я в «Гоцзе» уж давно выиграл! — Андрюша плещет водой на сестру.

— Шагуа![11] — плещет ответно Агафья.

— Гашенька, Андрюша… — морщится, изгибая красивые черные брови Государыня, по-прежнему прикрывая грудь и в ванну погружаясь. — Где папа?

— Папа у войнушкиных! — Андрюша вытаскивает из кобуры игрушечный пистолет, целится в меня. — Тью-у-у-у!

Красный луч наведения упирается мне в лоб. Я улыбаюсь.

— Пу! — нажимает Андрюша спуск, и крохотный шарик попадает мне в лоб.

И отскакивает.

Я улыбаюсь будущему наследнику государственности российской.

— Где Государь? — спрашивает Государыня у стоящего за дверью наставника.

— В Войсковом Приказе, Государыня. Нынче юбилей Андреевского корпуса.

— Так. Значит, некому со мной позавтракать… — вздыхает Государыня, беря с золотого подноса новый бокал с шампанским. — Ладно, подите все…

Дети, слуги и я направляемся к двери.

— Комяга!

Оборачиваюсь.

— Позавтракай со мной.

— Слушаюсь, Государыня.

* * *

Ожидаю Государыню нашу в малой столовой. Честь мне невиданная оказана — разделить утреннюю трапезу с госпожой нашей. Завтракает Государыня вечером обычно если не с Государем, то с кем-нибудь из Внутреннего Круга — с графиней Борисовой или с княгиней Волковой. С приживалками своими многочисленными она только полдничает. А это уже сильно за полночь. Ужинает Государыня наша всегда с восходом солнца.

Сижу за столом к завтраку готовым, розами белыми убранным, золотой посудой и хрусталем сервированным. Стоят у стен четверо слуг в кафтанах изумрудно-серебристых.

Уж сорок минут минуло, а Государыни все нет. Долго правит она утренний туалет свой. Сижу, думаю о госпоже нашей. Сложно ей по многим причинам. Не только из-за женской слабости. Но и из-за крови. Государыня наша иудейка наполовину. И никуда от этого не денешься. Отчасти поэтому столько пасквилей на нее пишется, столько сплетен и слухов рассеивается по Москве да по России.

Назад Дальше